Жанр: Детектив
Эраст Фандорин 1_10.
...к, в сбитенном ряду, чего бы утырить, храбрости
набирался, а тут вдруг шум, гам, крик. Баба какая-то орет. Караул, мол,
обокрали, кошель вынули, держи воров! И двое пацанов, Сенькиных примерно лет,
несутся прямо по прилавкам, только миски да кружки из-под сапог разлетаются.
Одного, который пониже, сбитенщица ручищей за пояс схватила, да на землю и
сдернула. Попался, кричит, волчина! Ну ужо будет тебе! А второй воренок,
востроносый, с лотка спрыгнул, и тетке этой рраз кулаком в ухо. Она сомлела и
набок - брык (у Прохи завсегда при себе свинчатка, это Сенька потом узнал).
Востроносый дернул второго за руку, дальше бежать, но к ним уже со всех четырех
сторон подступались. За сбитенщицу ушибленную, наверно, до смерти бы обоих
уходили, если б не Скорик.
Как Сенька заорет:
- Православные! Кто рупь серебряный обронил? Ну, к нему и кинулись: я, я! А
он меж протянутых рук проскользнул и ворятам, на бегу:
- Что зявитесь? Ноги!
Они за ним припустили, а когда Сенька подле подворотни замешкался, обогнали
и рукой махнули - за нами, мол, давай.
В тихом месте отдышались, поручкались. Михейка Филин (тот, что поменьше и
пощекастей) спросил: ты чей, откуда?
Сенька в ответ:
- Сухаревский.
Второй, что Прохой назвался, оскалился, будто смешное услыхал. А чего,
говорит, тебе на Сухаревке не сиделось?
Сенька молча сплюнул через выбитый зуб - не успел тогда еще с обновой
обвыкнуться, но все равно аршина на три, не меньше.
Сказал скупо:
- Нельзя мне там больше. Не то в тюрьму.
Пацаны поглядели на Скорика уважительно. Проха по плечу хлопнул. Аида,
говорит, с нами жить. Не робей, с Хитровки выдачи нет.
КАК СЕНЬКА ОБЖИВАЛСЯ НА НОВОМ МЕСТЕ
С пацанами, значит, жили так.
Днем ходили тырить, ночью - бомбить.
Тырили все больше на той же Старой площади, где рынок, или на Маросейке,
где торговые лавки, или на Варварке, у прохожих, иногда на Ильинке, где богатые
купцы и биржевые маклеры, но дальше ни-ни. Проха, старшой, называл это "в одном
дёре от Хитровки" - в смысле, чтоб в случае чего можно было дёрнуть до
хитровских подворотен и закоулков, где тырщиков хрен поймаешь.
Тырить Сенька научился быстро. Дело легкое, веселое.
Михейка Филин "карася" высматривал - человека пораззявистей - и проверял,
при деньгах ли. Такая у него, у Филина, работа была. Пройдет близехонько,
потрется и башкой знак подает: есть, мол, лопатник, можно. Сам никогда не щипал
- таланта у него такого в пальцах не было.
Дальше Скорик вступал. Его забота, чтоб "карась" рот разинул и про карманы
позабыл. На то разные заходцы имеются. Можно с Филиным драку затеять, народ на
это поглазеть любит. Можно взять и посередь мостовой на руках пройтись, потешно
дрыгая ногами (это Сенька сызмальства умел). А самое простое - свалиться
"карасю" под ноги, будто в падучей, и заорать: "Лихо мне, дяденька (или
тетенька, это уж по обстоятельствам). Помираю!" Тут, если человек сердобольный,
непременно остановится посмотреть, как паренька корчит; а если даже сухарь
попался и дальше себе пойдет, так все равно оглянется - любопытно же. Прохе
только того и надо. Чик-чирик, готово. Были денежки ваши, стали наши.
Бомбить Сеньке нравилось меньше. Можно сказать, совсем не нравилось.
Вечером, опять-таки где-нибудь поближе к Хитровке, высматривали одинокого
"бобра" (это как "карась", только выпимши). Тут опять Проха главный. Подлетал
сзади и с размаху кулаком в висок, а в кулаке свинчатка. Как свалится "бобер",
Скорик с Филином с двух сторон кидались: деньги брали, часы, еще там чего, ну и
пиджак-штиблеты тоже сдергивали, коли стоющие. Если же "бобер" от свинчатки не
падал, то с таким бугаиной не вязались: Проха сразу улепетывал, а Скорик с
Филином и вовсе из подворотни носу не совали.
Тоже, в общем, дело нехитрое - бомбить, но противное. Сеньке сначала жутко
было - ну как Проха человека до смерти зашибет, а потом ничего, привык. Вопервых,
все ж таки свинчаткой бьет, не кастетом и не кистенем. Во-вторых,
пьяных, известно, Бог бережет. Да и башка у них крепкая.
Слам продавали сламщикам из бунинской ночлежки. Иной раз на круг рублишка
всего выходил, в удачный же день до пяти червонцев. Если рублишка - ели "собачью
радость" с черняшкой. Ну а если при хорошем хабаре, тогда шли пить вино в
"Каторгу" или в "Сибирь". После полагалось идти к лахудрам (по-хитровски
"мамзелькам"), кобелиться.
У Прохи и у Филина мамзельки свои были, постоянные. Не марухи, конечно, как
у настоящих воров - столько не добывали, чтоб только для себя маруху держать, но
все-таки не уличные. Иной раз пожрать дадут, а то и в долг поверят.
Сенька тоже скоро подрунькой обзавелся, Ташкой звать.
Проснулся Сенька в то утро поздно. Спьяну ничего не помнил, что вчера было.
Глядит - комнатенка маленькая, в одно занавешенное окошко. На подоконнике горшки
с цветами: желтыми, красными, голубыми. В углу, прямо на полу, баба какая-то
жухлая, костлявая валяется, кашлем бухает, кровью в тряпку плюет - видно, в
чахотке. Сам Сенька лежал на железной кровати, голый, а на другом конце кровати,
свернув ноги по-турецки, сидела девчонка лет тринадцати, смотрела в какую-то
книжку и цветы раскладывала. Притом под нос себе что-то приговаривала.
- Ты чего это? - спросил Сенька осипшим голосом.
Она улыбнулась ему. Гляди, говорит, это белая акация - чистая любовь.
Красный бальзамин - нетерпение. Барбарис - отказ.
Он подумал, малахольная. Не знал еще тогда, что Ташка цветочный язык
изучает. Подобрала где-то книжонку "Как разговаривать при посредстве цветов", и
очень ей это понравилось - не словами, а цветами изъясняться. Она и трешницу,
что от Сеньки за ночь получила, почти всю на цветы потратила. Сбегала с утра на
базар, накупила целую охапку всякой травы-муравы и давай раскладывать. Такая уж
она, Ташка.
Сенька у ней тогда чуть не весь день провел. Сначала лечился, рассол пил.
Потом поел хлеба с чаем. А после уже так сидели, без дела. Разговаривали.
Ташка оказалась девка хорошая, хоть и не без придури. Взять хоть цветы эти
или мамку ее, пьянчужку горькую, чахоточную, ни на что негодную. Чего с ней
возиться, зря деньги переводить? Всё одно помрет.
А вечером, перед тем как на улицу идти, Ташка вдруг говорит: Сень, мол, а
давай мы с тобой будем товарищи.
Он говорит:
- Давай.
Сцепились мизинцами, потрясли, потом в уста поцеловались. Ташка сказала,
что так между товарищами положено. А когда Сенька после поцелуя начал ее лапать,
она ему: ты чего, говорит. Мы ж товарищи. Товарища кобелить - последнее дело. Да
и не нужно тебе со мной, у меня французка, от приказчика одного подцепила.
Будешь со мной вакситься - нос твой сопливый отвалится.
Сенька переполошился:
- Как французка? Чего ж ты вчера не сказала?
Вчера, говорит, ты мне никто был, клиент, а теперь мы товарищи. Да ничего,
Сенька, не пужайся, болезнь эта не ко всякому пристает и редко, когда с одного
раза.
Он малость успокоился, но жалко ее стало.
- А ты как же?
Подумаешь, говорит. У нас таких много. Ничего, живут себе. Иные мамзельки с
французкой до тридцати годов доживают, а кто и дольше. По мне так и тридцать
больно много. Вон мамке двадцать восьмой годок, а старуха совсем - зубы
повыпали, в морщинах вся.
По правде сказать, Скорик только перед пацанами Ташку мамзелью звал. Стыдно
было правду сказать - засмеют. Да ладно, чего там. Кобелить кого хочешь можно,
была бы трешница, а другого такого товарища где возьмешь?
Короче, выходило, что жить можно и на Хитровке, да еще получше, чем в иных
прочих местах. Тоже и здесь, как везде, имелись свои законы и обыкновения,
которые нужны, чтоб людям было способнее вместе жить, понимать, что можно, а
чего нельзя.
Законов много. Чтоб все упомнить, это долго на Хитровке прожить надо. По
большей части порядки простые и понятные, самому допереть можно: с чужими как
хошь, а своих не трожь; живи-поживай, да соседу не мешай. Но есть такие, что
сколько голову ни ломай, не усмыслишь.
Скажем, если кто допрежь третьего часа ночи кочетом крикнет - из озорства,
или спьяну, или так, от дури, - того положено бить смертным боем. Зачем, почему,
никто Сеньке разъяснить не сумел. Было, верно, когда-то какое-нибудь в этом
значение, но теперь уже и старые старики не вспомнят, какое. Однако орать
петухом среди ночи все одно нельзя.
Или еще. Буде какая мамзелька начнет для форсу зубы магазинным порошком
чистить и клиент ее в том уличит - имеет полное право все зубья ей повыбить, и
мамзелькин "кот" такой ущерб должен стерпеть. Мелом толченым чисти, если
покрасоваться желаешь, а порошком не моги, его немцы придумали.
Хитровские законы, они двух видов: от прежних времен, как в старину
заведено было, и новые - эти объявлялись от Обчества, по необходимости. Вот, к
примеру, конка по бульвару пошла. Кому на ней работать - щипачам, что пальцами
карманы щиплют, или резунам, что монетой заточенной режут? Обчество
посовещалось, решило - резунам нельзя, потому на конке одна и та ж публика
ездит, ей тогда карманов не напасешься.
Обчество состояло из "дедов", самых почтенных воров и фартовых, кто с
каторги вернулся или так, по старческой немощи, от дел отошел. Они, "деды",
любую каверзную закавыку разберут и, если кто перед Обчеством провинился,
приговор объявят.
Кто людям жить мешает - прогонят с Хитровки. Если сильно наподличал, могут
жизни лишить. Иной раз в наказание выдадут псам, да не за то, в чем истинно
перед Обчеством виноват, а велят на себя чужие дела взять, за кого-нибудь из
деловых. Так оно для всех справедливей выходит. Нашкодил перед Хитровкой -
отслужи: себя отбели и людям хорошим помоги, а за это про тебя в тюрьме и в
Сибири слово скажут.
В полицию приговоренного выдавали тоже не абы кому, а только своему,
Будочнику, старейшему хитровскому городовому.
Будочник этот в здешних местах больше двадцати лет отслужил, без него и
Хитровка не Хитровка, она на нем, можно сказать, словно земля на рыбе-кит стоит,
потому как Будочник - власть, а народу совсем без власти нельзя, от этого он,
народ, в забвение себя входит. Только власти должно быть немножко, самую
малость, и чтоб не по бумажке правила, которую неизвестно кто и когда придумал,
а по справедливости - чтоб всякий человек понимал, за что харю ваксят.
Про Будочника все говорили: крут, но справедлив. Зря не обидит. В глаза все
его звали уважительно, Иван Федотычем, а фамилия ему было Будников. Но Сенька
так и не понял, по фамилии ему прозвище дали, или оттого что в прежние времена,
говорят, всех московских городовых будочниками звали. А может, из-за того, что
проживал он в казенной будке на краю Хитровского рынка. Когда обходом не
вышагивал, то во всякое время сидел у себя, перед открытым окном, на площадь
поглядывал, читал книжки с газетами и пил чай из знаменитого серебряного
самовара с медалями, которому цена тыща рублей. И запоров в будке не имелось,
вот как. А зачем Будочнику запоры? Во-первых, что от них толку, когда вокруг
полно шпилечников да форточников наивысшего разбора. Им любой замок открыть -
плевое дело. А во-вторых, кто же полезет у Будочника тырить, кому жизнь надоела?
Всё ему, служивому, из своего окошка было слыхать, всё видать, а чего не
увидит, не услышит - шепнут верные люди. Это ничего, Обчеством не возбраняется,
потому что Будочник на Хитровке свой. Если б он не по хитровским, а по писаным
законам бытовал, давно бы уж порезали его насмерть. А так, если и заберет кого в
участок, то все с пониманием: стало быть, нельзя иначе, тоже и ему надо перед
начальством себя показать. Только Будочник редко кого сажал - разве уж никак без
этого нельзя, - а так всё больше сам рученьками учил, и еще кланялись, спасибо
говорили. За все годы один только раз двое фартовых на него с ножом поперли, не
хитровские, а беглые, с каторги. Он обоих пудовыми своими кулачищами до смерти
уделал, и была ему за это от пристава медаль, от людей полное уважение, да еще
от Обчества золотые часы за неудобство.
Когда Сенька малость обжился, стало ясно: не такая уж она страшная,
Хитровка. И веселей тут, и свободней, а про сытней и говорить нечего. Зимой,
когда похолодает, наверно, набедуешься, да только зима, она когда еще будет.
КАК СЕНЬКА ПОЗНАКОМИЛСЯ СО СМЕРТЬЮ
Было это дней через десять после того, как Сенька увидал Смерть впервые.
Торчал он возле ее дома, что на Яузском бульваре, поплевывал на тумбу, куда
лошадей привязывают, и пялился на приоткрытые окна.
Знал уже, где она проживает, пацаны показали, и, по правде говоря, терся
здесь не первый день. Дважды свезло, видел ее издали мельком. Один раз, тому
четыре дня, Смерть из дому вышла, в платочке черном и черном же платье, села в
поджидавший шарабан и поехала в церковь, к обедне. А вчера видел ее под ручку с
Князем: одета барыней, в шляпе с пером. Повез ее кавалер куда-то - в ресторацию
или, может, в театр.
Заодно и на Князя поглядел. Что сказать - молодец хоть куда. Как-никак
первый на всю Москву налетчик, шутка ли. Это генералу-губернатору Симеон
Александровичу легко: родился себе царевым дядькой, вот тебе и генерал, и
губернатор, а поди-ка выбейся средь всех московских фартовых на самое первеющее
место. Вот уж вправду: из грязи да в князи. И ребята, кто при нем состоит,
молодец к молодцу - все говорят. И будто бы совсем молодые есть, немногим старше
Сеньки. Надо же, какое некоторым счастье, вот так враз, с зеленых лет к самому
Князю в товарищи попасть. И почет им, и девки какие хочешь, и деньжищ немеряно,
и одеваются селезнями.
Сам знаменитейший налетчик, когда Сенька его увидел, был в красной шелковой
рубахе, атласной жилетке цвета лимон, бархатном малиновом сюртуке; на затылке
шляпа золотистой соломки; на пальцах золотые перстни с каменьями; сапожки -
зеркальный хром. Заглядение! И на лицо тоже красавец хоть куда. Русый чуб
вразлет, дерзкий синий глаз навыкате, меж красных губ золотой искоркой фикса
посверкивает, а подбородок будто каменный и посередке ямка.
Не пара - картинка, подумал Сенька и отчего-то вздохнул.
То есть ничего такого себе в голове не держал, отчего вздыхать бы
следовало. Ни в какие глупые мечтания не пускался, Боже сохрани. И на глаза к
Смерти не лез. Хотелось просто на нее еще посмотреть, разглядеть получше, что в
ней такого необыкновенного, отчего, как увидишь ее, всю внутреннюю будто в кулак
забирает. Вот и стаптывал на бульваре подметки уж который день подряд. Как
оттырит свое с пацанами, так сразу на Яузский.
Дом снаружи уже весь обсмотрел, в доскональности. И про то, какой он
внутри, тоже знал. Пархом-слесарь, который Смерти рукомойник починял,
рассказывал, что Князь обустроил свою полюбовницу самым шикарным манером, даже
трубы водяные провел. Если не наврал Пархом, то у Смерти там в особой комнате
бадья имелась фарфоровая, ванна называется, и в нее из железной трубки сама
собой вода течет горячая, потому что сверху котел с газовым подогревом. Смерть в
той бадье чуть не каждый Божий день моется. Сенька представил себе, как она там
сидит вся розовая, распаренная, мочалкой плечи трет, и от такой фантазии самого
в пар кинуло.
Тоже и с улицы если посмотреть, домик был очень ничего себе. Раньше тут
усадьба была, генерала какого-то, да в пожар выгорела, один этот флигелек
остался. Небольшой, в четыре окна на бульвар. Место тут было особенное, самая
граница между хитровскими трущобами и богатенькими Серебряниками. По ту, яузскую
сторону дома были повыше, почище, полепнистей, а по эту, хитрованскую, поплоше.
На лошаков похожи, которых на Конном рынке продают: с крупа посмотришь - вроде
лошадь как лошадь, а с другой стороны зайдешь - ишак ишаком.
Вот и Смертьин дом выглядывал на бульвар аккуратно, важно, а двором выходил
в самую что ни на есть гнилую подворотню, от которой до Румянцевской ночлежки
доплюнуть можно. Видно, так Князю удобней было свою кралю поселить - чтоб в
случае чего, если у ней обложат, рвануть с черного хода или хоть из окна, да в
ночлежный дом, а там ходы-колидоры подземные, сам черт ногу сломит.
Но от бульвара, где промеж деревьев гуляла культурная публика, ни темной
подворотни, ни тем более Румянцевки видно не было. Хитрованцам за ажурную
оградку ход был заказан - враз псы метлой заметут, да в кузовок мусорный. И тутто,
на хитровском бережку, Сенька себя не больно авантажно держал, всё больше к
стене дома жался. Вроде и не рвань какая, и вел себя чинно, а все одно -
проходил мимо Будочник, глазом зыркнул, остановился.
Ты что тут жмешься, говорит. Ты, Скорик, смотри у меня.
Вот он какой! Уже и личность знал, и прозвище, даром что Сенька на Хитровке
из новеньких. Одно слово - Будочник.
Ты, говорит, тут тырить не моги, нет на это твоей юрисдикции, потому тут
уже не Хитровка, а цивильная променада. Гляди, мол, несовершеннолетний Скорик,
мартышкино семя, ты у меня на сугубом наблюдении до первого попрания законности,
а при уличении или хучь бы даже подозрении получишь от меня реприманд по
мордасам, штрафную ухотрепку и санкцию ремнем по ребрам.
- Да я чего, дяденька Будочник, - жалостно скривился Сенька. - Я так
только, на солнышке погреться.
Ну и получил по затылку чугунной лапой - аж промеж ушей хрустнуло.
Я те дам, рычит, "Будочник". Ишь, волю взял. Я тебе Иван Федотыч, понял?
Сенька ему смиренно:
- Понял, дяденька Иван Федотыч.
Тогда только брови рассупил. То-то, сказал, мартышка сопливый. И пошел
дальше - важный, медленный, большой, будто баржа поплыла по Москве-реке.
Ну ладно, ушел себе и ушел. Сенька стал дальше стоять. Поглядывал на
Смертьины окошки, и уж ему того мало казалось. Прикидывал, как бы так сделать,
чтобы Смерть выглянула, себя показала.
От нечего делать достал из кармана бусы зеленые, что нынче утром добыл,
принялся их разглядывать.
С бусами, оно вот как вышло.
Шел Сенька с Сухаревки через Сретенские переулки...
Нет, сначала нужно рассказать, зачем на Сухаревку ходил. Тут тоже было чем
погордиться.
На Сухаревку Скорик не просто так отправился, а по честному делу. С дядькой
Зот Ларионычем поквитаться. Жил-то теперь по хитровским законам, а законы эти
плохому человеку спускать не велели. Беспременно полагалось за всякую обиду
расчет произвести, и хорошо бы с переплатой, иначе будешь не пацан - уклейка
мокрохвостая.
Ну, Сенька и пошел, да еще Михейка Филин в попутчики навязался. Если б не
Михейка, то среди бела дня на такое вряд ли б насмелился, ночью бы провернул, ну
а тут деваться некуда, пришлось молодечить.
Но вышло всё на ять, важно.
Засели на чердаке ломбарда "Мёбиус", что напротив дядькиной лавки. Михейка
только глазел, Сенька всё сам произвел, своими руками.
Вынул свинцовую пульку, прицелился из рогатки - и хрясь ровно в середку
витрины. Их, большенных стеклянных окон с серебрёными буквами "Пуговичная
торговля", у Зот Ларионыча целых три было. Очень он ими гордился. Бывало по
четыре раза на дню гонял Сеньку стекла эти поганые бархоточкой надраивать, так
что и к витринам у Скорика свой счет был.
На звон и брызг выбежал из лавки Зот Ларионыч в переднике, одной рукой
лоток с шведскими костяными пуговицами держит, в другой шпулю ниток (знать,
покупателя обслуживал). Башкой вертит, рот разевает, никак в толк не возьмет,
что за лихо с витриной приключилось.
Тут Сенька рраз! - и вторую вдребезги. Дядька товар выронил, на коленки
бухнулся и давай сдуру стеклышки расколотые подбирать. Ну, умора!
А Скорик уже в третье окно нацелился. Лопнуло так - любо-дорого посмотреть.
Кушайте, любезный Зот Ларионыч, за вашу к сироте заботу-ласку.
Последней дулей, самой увесистой, раззадорившись, щелкнул дядьку по
маковке. Тот, кровосос, так с коленок на бок и завалился. Лежит, глаза
выпученные, а орать больше не орет - вот как изумился.
Михейка от Скориковой лихости был в полном восхищении: и в четыре пальца
свистел, и совой ухал - у него это здорово получалось, потому и "Филином"
прозвали.
А как шли обратно по-за Сретенкой, Ащеуловым переулком, (Сенька солидно
помалкивал, Михейка тараторил без умолку, восхищался), видят - две коляски стоят
перед неким домом. Чемоданы вносят с заграничными наклейками, коробки какие-то,
ящики. Видно, приехал кто-то, заселяется.
Сеньке сретенской виктории мало показалось.
- Маханем? - кивнул он на багаж. Всякий ведь знает, что тырить лучше всего
на пожаре да на переезде.
Михейке тоже охота была себя показать. А чего, говорит, давай.
Первым в подъезд барин вошел. Его Сенька толком не разглядел - видел только
широкие плечи и прямую спину, да седой висок из-под цилиндра. Однако барин был,
хоть и седой, но, судить по звонкому голосу, не старый. Крикнул, уже из
парадного, немножко заикаясь:
- Маса, п-пригляди, чтоб фару не разбили!
Распоряжаться остался слуга. Не то китаец, не то туркестанец какой -
короче, низенький, кривоногий, с узкими глазенками. Одет тоже чудно: в котелке и
чесучовой тройке, а на ногах заместо штиблет белые чулки и потешные деревянные
шлепанцы навроде скамеечек. Одно слово - азиат.
Носильщики в кожаных фартуках с бляхами (вокзальные - значит, барин на
железке приехал) вносили в дом всякую всячину: связки книг, какие-то колеса на
каучуковых шинах с блестящими спицами, медный сияющий фонарь, трубки со
шлангами.
Подле китайца - или кто он там - стоял бородатый дядя, видно, квартирный
хозяин, почтительно наблюдал. Про колеса спросил: для чего, мол, они господину
Неймлесу и не каретных ли он дел мастер.
Азиат не ответил, только щекастой ряхой помотал.
Один из извозчиков, не иначе как на чаевые набиваясь, гаркнул на Сеньку и
Филина: а ну геть отседа, шпана!
Пускай орет - поленится с козел слезать.
Михейка шепотом спросил:
- Скорик, чего тырить будем? Чемодан?
- Какой чемодан, дура, - скривив губы, процедил Сенька. - Примечай, что он
из рук не выпускает.
А китаец держал при себе саквояж и еще узелок малый - надо думать, самое
ценное, чего чужим не доверишь.
Михейка снова шипит: а как взять? Чай, если вцепился, не выпустит?
Скорик подумал-подумал и сообразил.
- Ты, Филин, главное, не заржи, делай пустую рожу.
Поднял с земли камешек, прицелился и - чпок! - сбил с азиата котелок. Руки
сразу в карман, рот раскрыл - прямо ангел.
Когда косоглазый оглянулся, Сенька ему со всем почтением:
- Дядя китаец, у вас шляпка свалилась.
И Михейка, молодец, ничего - стоит, глазами хлопает.
Ну-ка, поглядим, что нехристь на приступочку положит, чтоб котелок
подобрать, - саквояж или узелок.
Узелок. Саквояж у слуги в левой руке остался.
Сенька уж наготове был. Подскочил, будто кот на воробья, ухватил узелок и
как припустит вдоль по переулку.
Михейка тож. Бежит рядом, филином ухает, а хохочет так, что картуз обронил.
Да картузишко-то дрянь, с треснутым козырьком, не жалко.
Китаец настырный оказался, долго не отставал. Михейка скоро в подворотню
отвалил, так азиат за одним Сенькой уклеился. Сурьезно бежал, ходко и на крик
силу не тратил. Видно было, что не отвяжется. Скамейками своими деревянными по
мостовой тук-тук-тук, всё ближе и ближе.
На углу Сретенки Сенька хотел уже узелок к бесу кинуть (без Михейки куражуто
поубавилось), но тут сзади загромыхало - это китаеза своей дурацкой шлепанцей
за булыгу зацепился и растянулся во весь невеликий рост.
То-то.
Сенька еще попетлял по переулкам и только потом узелок развязал - что там
за сокровища такие. Увидел внутри зеленые круглые камешки на нитке. Собой
невидные, но кто их знает, может, они тыщу стоят.
Снес знакомому сламщику. Тот пощупал, зубом погрыз. Дешевка, говорит.
Мрамор китайский, нефрит называется. Семьдесят копеек, говорит, могу дать.
За семьдесят копеек Скорик не отдал, себе оставил. Больно уж вкусно камешки
друг об дружку щелкали.
Однако ну их, бусы, не об них речь, а о Смерти.
Стало быть, торчал Сенька подле заветного дома и всё не мог придумать, как
Смерть к окну подманить.
Достал зеленую низку, побрякал бусами - цок, цок. Подумалось: словно
молоточки фарфоровые, хотя какие ж из фарфора могут быть молотки?
И вдруг таким же точно стуком в голове что-то отозвалось - звонко. А мы вон
как ее выманим! И очень просто!
Посмотрел вокруг, подобрал стеклышко. Поймал луч позднелетнего солнца, да и
пустил зайчика в просвет между шторами.
И что же? Минуты не прошло, занавески раздвинулись и выглянула наружу она
самая, Смерть.
Сенька от нежданности так обомлел, что руку со стеклом спрятать позабыл -
так зайчик у Смерти по лицу и запрыгал. А она глаза ладонью прикрыла,
посмотрела-посмотрела и говорит:
- Эй, мальчик!
Обиделся Скорик: какой я тебе мальчик. И одет вроде был не по-детски: в
рубаху с подпояской, штаны плисовые, сапоги новые, гармошкой, и картуз неплохой,
третьего дня с одного пьяного снятый.
- Кому мальчик, а кому в ..... пальчик, - огрызнулся Сенька, хотя срамных
слов не любил и почти никогда не говорил - над ним за это даже смеялись. А тут
похабство само выскочило - очень уж ослепительно было ему на Смерть глядеть,
будто не он ее, а она его зайцем солнечным жжет.
Она не стушевалась, не озлилась - наоборот, засмеялась.
- Ишь, Пушкин какой выискался. Ты хитровский? Зайди-ка, дело есть. Заходи,
не бойся, там не заперто.
- Чего бояться-то, - пробурчал Скорик, пошел к крыльцу. То ли явь, то ли
сон - сам не разберет. А сердце стук-стук-стук.
Чего у нее в сенях, толком не разглядел, да и темновато было. Смерть в
дверях горницы стояла, опершись плечом о косяк. Лицо в тени, но глаза все равно
высверкивали, будто блики на ночной реке.
- Ну, чего надо? - спросил Сенька, от робости еще грубей прежнего.
На хозяйку не смотрел, всё больше под ноги и по сторонам.
Хорошая была комната. Большая, светлая. Три белые двери из нее: одна
напротив входа и еще две рядышком. Печь-голландка с изразцами, всюду вышитые
салфеточки, скатерть тоже в вышивке, такой яркой, хоть прищуривайся. На скатерти
узор небывалый: бабочки, птицы райские, цветы. Посмотрел получше, а они все, и
бабочки, и птахи, и даже цветы, с человечьими лицами - одни плачут, другие
смеются, третьи злющие и зубы острые щерят.
Смерть спрашивает:
- Нравится? Это я вышиваю. Делать-то что-нибудь нужно.
Чувствовал он, чт
...Закладка в соц.сетях