Жанр: Классика
Записки охотника
...и, от Василья Семеныча. Она-таки долгонько нами
владела... годиков двадцать.
- Что ж, ты и у ней был поваром?
- Сперва точно был поваром, а то и в кофишенки попал.
- Во что?
- В кофишенки.
- Это что за должность такая?
- А не знаю, батюшка. При буфете состоял и Антоном назывался, а не
Кузьмой. Так барыня приказать изволила.
- Твое настоящее имя Кузьма?
- Кузьма.
- И ты все время был кофишенком?
- Нет, не все время: был и ахтером.
- Неужели?
- Как же, был... на кеятре играл. Барыня наша кеятр у себя завела.
- Какие же ты роли занимал?
- Чего изволите-с?
- Что ты делал на театре?
- А вы не знаете? Вот меня возьмут и нарядят я так и хожу наряженный,
или стою, или сижу, как там придется. Говорят: вот что говори, я и говорю.
Раз слепого представлял... Под каждую веку мне по горошине положили... Как
же!
- А потом чем был?
- А потом опять в повара поступил.
- За что же тебя опять в повара разжаловали?
- А брат у меня сбежал.
- Ну, а у отца твоей первой барыни чем ты был?
- А в разных должностях состоял: сперва в казачках находился, фалетором
был, садовником, а то и доезжачим.
- Доезжачим?.. И с собаками ездил?
- Ездил и с собаками, да убился: с лошадью упал и лошадь зашиб.
Старый-то барин у нас был престрогий велел меня выпороть да в ученье отдать
в Москву, к сапожнику.
- Как в ученье? Да ты, чай, не ребенком в доезжачие попал?
- Да лет, этак, мне было двадцать с лишком.
- Какое ж тут ученье в двадцать лет?
- Стало быть, ничего, можно, коли барин приказал. Да он, благо, скоро
умер, - меня в деревню и вернули.
- Когда же ты поварскому-то мастерству обучился?
Сучок приподнял свое худенькое и желтенькое лицо и усмехнулся.
- Да разве этому учатся?.. Стряпают же бабы!
- Ну, - промолвил я, - видал ты, Кузьма, виды на своем веку! Что ж ты
теперь в рыболовах делаешь, коль у вас рыбы нету?
- А я, батюшка, не жалуюсь. И слава Богу, что в рыболовы произвели. А
то вот другого, такого же, как я, старика - Андрея Пупыря - в бумажную
фабрику, в черпальную, барыня приказала поставить. Грешно, говорит, даром
хлеб есть... А Пупырь-то еще на милость надеялся: у него двоюродный
племянник в барской конторе сидит конторщиком: доложить обещался об нем
барыне, напомнить. Вот те и напомнил!.. А Пупырь в моих глазах племяннику-то
в ножки кланялся.
- Есть у тебя семейство? Был женат?
- Нет, батюшка, не был. Татьяна Васильевна покойница - царство ей
небесное! - никому не позволяла жениться. Сохрани Бог! Бывало, говорит:
"Ведь живу же я так, в девках, что за баловство! чего им надо?"
- Чем же ты живешь теперь? Жалованье получаешь?
- Какое, батюшка, жалованье!.. Харчи выдаются - и то слава тебе,
Господи! много доволен. Продли Бог века нашей госпоже!
Ермолай вернулся.
- Справлена лодка, - произнес он сурово. - Ступай за шестом - ты!..
Сучок побежал за шестом. Во все время моего разговора с бедным стариком
охотник Владимир поглядывал на него с презрительной улыбкой.
- Глупый человек-с, - промолвил он, когда тот ушел, - совершенно
необразованный человек, мужик-с, больше ничего-с. Дворовым человеком его
назвать нельзя-с... и все хвастал-с... Где ж ему быть актером-с, сами
извольте рассудить-с! Напрасно изволили беспокоиться, изволили с ним
разговаривать-с!
Через четверть часа мы уже сидели в дощанике Сучка. (Собак мы оставили
в избе под надзором кучера Иегудиила.) Нам не очень было ловко, но охотники
народ неразборчивый. У тупого, заднего конца стоял Сучок и "пихался" мы с
Владимиром сидели на перекладине лодки Ермолай поместился спереди, у самого
носа. Несмотря на паклю, вода скоро появилась у нас под ногами. К счастью,
погода была тихая, и пруд словно заснул.
Мы плыли довольно медленно. Старик с трудом выдергивал из вязкой тины
свой длинный шест, весь перепутанный зелеными нитями подводных трав
сплошные, круглые листья болотных лилий тоже мешали ходу нашей лодки.
Наконец мы добрались до тростников, и пошла потеха. Утки шумно поднимались,
"срывались" с пруда, испуганные нашим неожиданным появлением в их владениях,
выстрела дружно раздавались вслед за ними, и весело было видеть, как эти
кургузые птицы кувыркались на воздухе, тяжко шлепались об воду. Всех
подстреленных уток мы, конечно, не достали: легко подраненные ныряли иные,
убитые наповал, падали в такой густой майер, что даже рысьи глазки Ермолая
не могли открыть их но все-таки к обеду лодка наша через край наполнилась
дичью.
Владимир, к великому утешению Ермолая, стрелял вовсе не отлично и после
каждого неудачного выстрела удивлялся, осматривал и продувал ружье,
недоумевал и, наконец, излагал нам причину, почему он промахнулся. Ермолай
стрелял, как всегда, победоносно, я - довольно плохо, по обыкновению. Сучок
посматривал на нас глазами человека, смолоду состоявшего на барской службе,
изредка кричал: "Вон, вон еще утица!" - и то и дело почесывал спину - не
руками, а приведенными в движение плечами. Погода стояла прекрасная: белые
круглые облака высоко и тихо неслись над нами, ясно отражаясь в воде
тростник шушукал кругом пруд местами, как сталь, сверкал на солнце. Мы
собирались вернуться в село, как вдруг с нами случилось довольно неприятное
происшествие.
Мы уже давно могли заметить, что вода к нам понемногу все набиралась в
дощаник. Владимиру было поручено выбрасывать ее вон посредством ковша,
похищенного, на всякий случай, моим предусмотрительным охотником у
зазевавшейся бабы. Дело шло как следовало, пока Владимир не забывал своей
обязанности. Но к концу охоты, словно на прощанье, утки стали подниматься
такими стадами, что мы едва успевали заряжать ружья. В пылу перестрелки мы
не обращали внимания на состояние нашего дощаника, - как вдруг, от сильного
движения Ермолая (он старался достать убитую птицу и всем телом налег на
край), наше ветхое судно наклонилось, зачерпнулось и торжественно пошло ко
дну, к счастью, не на глубоком месте. Мы вскрикнули, но уже было поздно:
через мгновенье мы стояли в воде по горло, окруженные всплывшими телами
мертвых уток. Теперь я без хохота вспомнить не могу испуганных и бледных лиц
моих товарищей (вероятно, и мое лицо не отличалось тогда румянцем) но в ту
минуту, признаюсь, мне и в голову не приходило смеяться. Каждый из нас
держал свое ружье над головой, и Сучок, должно быть, по привычке подражать
господам, поднял шест свой кверху. Первый нарушил молчание Ермолай.
- Тьфу ты, пропасть! - пробормотал он, плюнув в воду, - какая оказия! А
все ты, старый черт! - прибавил он с сердцем, обращаясь к Сучку. - Что это у
тебя за лодка?
- Виноват, - пролепетал старик.
- Да и ты хорош, - продолжал мой охотник, повернув голову в направлении
Владимира, - чего смотрел? чего не черпал? ты, ты, ты...
Но Владимиру было уже не до возражений: он дрожал, как лист, зуб на зуб
не попадал, и совершенно бессмысленно улыбался. Куда девалось его
красноречие, его чувство тонкого приличия и собственного достоинства!
Проклятый дощаник слабо колыхался под нашими ногами... В миг
кораблекрушения вода нам показалась чрезвычайно холодной, но мы скоро
обтерпелись. Когда первый страх прошел, я оглянулся кругом, в десяти шагах
от нас. росли тростники вдали, над их верхушками, виднелся берег. "Плохо!"
- подумал я.
- Как нам быть? - спросил я Ермолая.
- А вот посмотрим: не ночевать же здесь, - ответил он. - На, ты, держи
ружье, - сказал он Владимиру.
Владимир беспрекословно повиновался.
- Пойду сыщу брод, - продолжал Ермолай с уверенностью, как будто во
всяком пруде непременно должен существовать брод, - взял у Сучка шест и
отправился в направлении берега, осторожно выщупывая дно.
- Да ты умеешь ли плавать? - спросил я его.
- Нет, не умею, - раздался его голос из-за тростника.
- Ну, так утонет, - равнодушно заметил Сучок, который и прежде
испугался не опасности, а нашего гнева, и теперь, совершенно успокоенный,
только изредка отдувался и, казалось, не чувствовал никакой надобности
переменить свое положение.
- И без всякой пользы пропадет-с, - жалобно прибавил Владимир.
Ермолай не возвращался более часу. Этот час нам показался вечностью.
Сперва мы перекликивались с ним очень усердно потом он стал реже отвечать
на наши возгласы, наконец умолк совершенно. В селе зазвонили к вечерне. Меж
собой мы не разговаривали, даже старались не глядеть друг на друга. Утки
носились над нашими головами иные собирались сесть подле нас, но вдруг
поднимались кверху, как говорится, "колом", и с криком улетали. Мы начинали
костенеть. Сучок хлопал глазами, словно спать располагался.
Наконец, к неописанной нашей радости, Ермолай вернулся.
- Ну, что?
- Был на берегу брод нашел... Пойдемте.
Мы хотели было тотчас же отправиться но он сперва достал под водой из
кармана веревку, привязал убитых уток за лапки, взял оба конца в зубы и
побрел вперед Владимир за ним, я за Владимиром. Сучок замыкал шествие. До
берега было около двухсот шагов, Ермолай шел смело и безостановочно (так
хорошо заметил он дорогу), лишь изредка покрикивая: "Левей, - тут направо
колдобина!" или: "Правей, - тут лево завязнешь..." Иногда вода доходила нам
до горла, и раза два бедный Сучок, будучи ниже всех нас ростом, захлебывался
и пускал пузыри. "Ну, ну, ну!" - грозно кричал на него Ермолай, - и Сучок
карабкался, болтал ногами, прыгал и таки выбирался на более мелкое место, но
даже в крайности не решался хвататься за полу моего сюртука. Измученные,
грязные, мокрые, мы достигли наконец берега.
Часа два спустя мы уже все сидели, по мере возможности обсушенные, в
большом сенном сарае и собирались ужинать. Кучер Иегудиил, человек
чрезвычайно медлительный, тяжелый на подъем, рассудительный и заспанный,
стоял у ворот и усердно потчевал табаком Сучка. (Я заметил, что кучера в
России очень скоро дружатся.) Сучок нюхал с остервенением, до тошноты:
плевал, кашлял и, по-видимому, чувствовал большое удовольствие. Владимир
принимал томный вид, наклонял головку набок и говорил мало. Ермолай вытирал
наши ружья. Собаки с преувеличенной быстротой вертели хвостами в ожидании
овсянки лошади топали и ржали под навесом... Солнце садилось широкими
багровыми полосами разбегались его последние лучи золотые тучки
расстилались по небу все мельче и мельче, словно вымытая, расчесанная
волна... На селе раздавались песни.
Иван Сергеевич Тургенев. Малиновая вода
(Из цикла "Записки охотника")
---------------------------------------------------------------------
Книга: И.С.Тургенев. "Записки охотника"
Издательство "Народная асвета", Минск, 1977
OCR SellCheck: Zmiy (zdd@chat.ru), 25 декабря 2001
---------------------------------------------------------------------
В начале августа жары часто стоят нестерпимые. В это время, от
двенадцати до трех часов, самый решительный и сосредоточенный человек не в
состоянии охотиться и самая преданная собака начинает "чистить охотнику
шпоры", то есть идет за ним шагом, болезненно прищурив глаза и преувеличенно
высунув язык, а в ответ на укоризны своего господина униженно виляет хвостом
и выражает смущение на лице, но вперед не подвигается. Именно в такой день
случилось мне быть на охоте. Долго противился я искушению прилечь где-нибудь
в тени, хоть на мгновение долго моя неутомимая собака продолжала рыскать по
кустам, хотя сама, видимо, ничего не ожидала путного от своей лихорадочной
деятельности. Удушливый зной принудил меня наконец подумать о сбережении
последних наших сил и способностей. Кое-как дотащился я до речки Исты, уже
знакомой моим снисходительным читателям, спустился с кручи и пошел по
желтому и сырому песку в направлении ключа, известного во всем околотке под
названием "Малиновой воды". Ключ этот бьет из расселины берега,
превратившейся мало-помалу в небольшой, но глубокий овраг, и в двадцати
шагах оттуда с веселым и болтливым шумом впадает в реку. Дубовые кусты
разрослись по скатам оврага около родника зеленеет короткая, бархатная
травка солнечные лучи почти никогда не касаются его холодной, серебристой
влаги. Я добрался до ключа, на траве лежала черпалка из бересты, оставленная
прохожим мужиком на пользу общую. Я напился, прилег в тень и взглянул
кругом. У залива, образованного впадением источника в реку и оттого вечно
покрытого мелкой рябью, сидели ко мне спиной два старика. Один, довольно
плотный и высокого роста, в темно-зеленом опрятном кафтане и пуховом
картузе, удил рыбу другой, худенький и маленький, в мухояровом заплатанном
сюртучке и без шапки, держал на коленях горшок с червями и изредка проводил
рукой по седой своей головке, как бы желая предохранить ее от солнца. Я
вгляделся в него попристальнее и узнал в нем шумихинского Степушку. Прошу
позволения читателя представить ему этого человека.
В нескольких верстах от моей деревни находится большое село Шумихино, с
каменною церковью, воздвигнутой во имя преподобных Козьмы и Дамиана.
Напротив этой церкви некогда красовались обширные господские хоромы,
окруженные разными пристройками, службами, мастерскими, конюшнями,
грунтовыми и каретными сараями, банями и временными кухнями, флигелями для
гостей и для управляющих, цветочными оранжереями, качелями для народа и
другими, более или менее полезными, зданиями. В этих хоромах жили богатые
помещики, и все у них шло своим порядком, как вдруг, в одно прекрасное утро,
вся эта благодать сгорела дотла. Господа перебрались в другое гнездо
усадьба запустела. Обширное пепелище превратилось в огород, кое-где
загроможденный грудами кирпичей, остатками прежних фундаментов. Из уцелевших
бревен на скорую руку сколотили избенку, покрыли ее барочным тесом,
купленным лет за десять для построения павильона на готический манер, и
поселили в ней садовника Митрофана с женой Аксиньей и семью детьми.
Митрофану приказали поставлять на господский стол, за полтораста верст,
зелень и овощи Аксинье поручили надзор за тирольской коровой, купленной в
Москве за большие деньги, но, к сожалению, лишенной всякой способности
воспроизведения и потому со времени приобретения не дававшей молока ей же
на руки отдали хохлатого дымчатого селезня, единственную "господскую" птицу
детям, по причине малолетства, не определили никаких должностей, что,
впрочем, нисколько не помешало им совершенно облениться, У этого садовника
мне случилось раза два переночевать мимоходом забирал я у него огурцы,
которые, Бог ведает почему, даже летом отличались величиной, дрянным
водянистым вкусом и толстой желтой кожей. У него-то увидал я впервые
Степушку. Кроме Митрофана с его семьей да старого глухого ктитора Герасима,
проживавшего Христа ради в каморочке у кривой солдатки, ни одного дворового
человека не осталось в Шумихине, потому что Степушку, с которым я намерен
познакомить читателя, нельзя было считать ни за человека вообще, ни за
дворового в особенности.
Всякий человек имеет хоть какое бы то ни было положение в обществе,
хоть какие-нибудь да связи всякому дворовому выдается если не жалованье,
то, по крайней мере, так называемое "отвесное": Степушка не получал
решительно никаких пособий, не состоял в родстве ни с кем, никто не знал о
его существовании. У этого человека даже прошедшего не было о нем не
говорили он и по ревизии едва ли числился. Ходили темные слухи, что состоял
он когда-то у кого-то в камердинерах но кто он, откуда он, чей сын, как
попал в число шумихинских подданных, каким образом добыл мухояровый, с
незапамятных времен носимый им кафтан, где живет, чем живет, - об этом
решительно никто не имел ни малейшего понятия, да и, правду сказать, никого
не занимали эти вопросы. Дедушка Трофимыч, который знал родословную всех
дворовых в восходящей линии до четвертого колена, и тот раз только сказал,
что, дескать, помнится, Степану приходится родственницей турчанка, которую
покойный барин, бригадир Алексей Романыч, из похода в обозе изволил
привезти. Даже, бывало, в праздничные дни, дни всеобщего жалованья и
угощения хлебом-солью, гречишными пирогами и зеленым вином, по старинному
русскому обычаю, - даже и в эти дни Степушка не являлся к выставленным
столам и бочкам, не кланялся, не подходил к барской руке, не выпивал духом
стакана под господским взглядом и за господское здоровье, - стакана,
наполненного жирною рукою приказчика разве какая добрая душа, проходя мимо,
уделит бедняге недоеденный кусок пирога. В Светлое Воскресенье с ним
христосовались, но он не подворачивал замасленного рукава, не доставал из
заднего кармана своего красного яичка, не подносил его, задыхаясь и моргая,
молодым господам или даже самой барыне. Проживал он летом в клети, позади
курятника, а зимой в предбаннике в сильные морозы ночевал на сеновале. Его
привыкли видеть, иногда даже давали ему пинка, но никто с ним не
заговаривал, и он сам, кажется, отроду рта не разинул. После пожара этот
заброшенный человек приютился, или, как говорят орловцы, "притулился" у
садовника Митрофана. Садовник не тронул его, не сказал ему: живи у меня - да
и не прогнал его. Степушка и не жил у садовника: он обитал, витал на
огороде. Ходил он и двигался без всякого шуму чихал и кашлял в руку, не без
страха вечно хлопотал и возился втихомолку, словно муравей - и все для еды,
для одной еды. И точно, не заботься он с утра до вечера о своем пропитании,
- умер бы мой Степушка с голоду. Плохое дело не знать поутру, чем к вечеру
сыт будешь! То под забором Степушка сидит и редьку гложет, или морковь
сосет, или грязный кочан капусты под себя крошит то ведро с водой куда-то
тащит и кряхтит то под горшочком огонек раскладывает и какие-то черные
кусочки из-за пазухи в горшок бросает то у себя в чуланчике деревяшкой
постукивает, гвоздик приколачивает, полочку для хлебца устроивает. И все это
он делает молча, словно из-за угла: глядь, уж и спрятался. А то вдруг
отлучится дня на два его отсутствия, разумеется, никто не замечает...
Смотришь, уж он опять тут, опять где-нибудь около забора под таганчик
щепочки украдкой подкладывает. Лицо у него маленькое, глазки желтенькие,
волосы вплоть до бровей, носик остренький, уши пребольшие, прозрачные, как у
летучей мыши, борода словно две недели тому назад выбрита, и никогда ни
меньше не бывает, ни больше. Вот этого-то Степушку я встретил на берегу Исты
в обществе другого старика.
Я подошел к ним, поздоровался и присел с ними рядом. В товарище
Степушки я узнал тоже знакомого: это был вольноотпущенный человек графа
Петра Ильича ***, Михайло Савельев, по прозвищу Туман. Он проживал у
болховского чахоточного мещанина, содержателя постоялого двора, где я
довольно часто останавливался. Проезжающие по большой орловской дороге
молодые чиновники и другие незанятые люди (купцам, погруженным в свои
полосатые перины, не до того) до сих пор еще могут заметить в недальнем
расстоянии от большого села Троицкого огромный деревянный дом в два этажа,
совершенно заброшенный, с провалившейся крышей и наглухо забитыми окнами,
выдвинутый на самую дорогу. В полдень, в ясную, солнечную погоду, ничего
нельзя вообразить печальнее этой развалины. Здесь некогда жил граф Петр
Ильич, известный хлебосол, богатый вельможа старого века. Бывало, вся
губерния съезжалась у него, плясала и веселилась на славу, при оглушительном
громе доморощенной музыки, трескотне бураков и римских свечей и, вероятно,
не одна старушка, проезжая теперь мимо запустелых боярских палат, вздохнет и
вспомянет минувшие времена и минувшую молодость. Долго пировал граф, долго
расхаживал, приветливо улыбаясь, в толпе подобострастных гостей но именья
его, к несчастью, не хватило на целую жизнь. Разорившись кругом, отправился
он в Петербург искать себе места и умер в нумере гостиницы, не дождавшись
никакого решения. Туман служил у него дворецким и еще при жизни графа
получил отпускную. Это был человек лет семидесяти, с лицом правильным и
приятным. Улыбался он почти постоянно, как улыбаются теперь одни люди
екатерининского времени: добродушно и величаво разговаривая, медленно
выдвигал и сжимал губы, ласково щурил глаза и произносил слова несколько в
нос. Сморкался и нюхал табак он тоже не торопясь, словно дело делал.
- Ну, что, Михайло Савельич, - начал я, - наловил рыбы?
- А вот извольте в плетушку заглянуть: двух окуньков залучил да
голавликов штук пять... Покажь, Степа.
Степушка протянул ко мне плетушку.
- Как ты поживаешь, Степан? - спросил я его.
- И... и... и... ни... ничего-о, батюшка, помаленьку, - отвечал Степан,
запинаясь, словно пуды языком ворочал.
- А Митрофан здоров?
- Здоров, ка... как же, батюшка.
Бедняк отвернулся.
- Да плохо что-то клюет, - заговорил Туман, - жарко больно рыба-то вся
под кусты забилась, спит... Надень-ко червяка, Степа. (Степушка достал
червяка, положил на ладонь, хлопнул по нем раза два, надел на крючок,
поплевал и подал Туману.) Спасибо, Степа... А вы, батюшка, - продолжал он,
обращаясь ко мне, - охотиться изволите?
- Как видишь.
- Так-с... А что это у вас песик аглицкий али фурлянский какой?
Старик любил при случае показать себя: дескать, и мы живали в свете!
- Не знаю, какой он породы, а хорош.
- Так-с... А с собаками изволите ездить?
- Своры две у меня есть.
Туман улыбнулся и покачал головой.
- Оно точно: иной до собак охотник, а иному их даром не нужно. Я так
думаю, по простому моему разуму: собак больше для важности, так сказать,
держать следует... И чтобы все уж и было в порядке: и лошади чтоб были в
порядке, и псари как следует, в порядке, и все. Покойный граф - царство ему
небесное! - охотником отродясь, признаться, не бывал, а собак держал и раза
два в год выезжать изволил. Соберутся псари на дворе в красных кафтанах с
галунами и в трубу протрубят их сиятельство выйти изволят, и коня их
сиятельству подведут их сиятельство сядут, а главный ловчий им ножки в
стремена вденет, шапку с головы снимет и поводья в шапке подаст. Их
сиятельство арапельником этак изволят щелкнуть, а псари загогочут, да и
двинутся со двора долой. Стремянный-то за графом поедет, а сам на шелковой
сворке двух любимых барских собачек держит и этак наблюдает, знаете... И
сидит-то он, стремянный-то, высоко, высоко, на казацком седле, краснощекий
такой, глазищами так и водит... Ну, и гости, разумеется, при этом случае
бывают. И забава, и почет соблюден... Ах, сорвался, азиятец! - прибавил он
вдруг, дернув удочкой.
- А что, говорят, граф-таки пожил на своем веку? - спросил я.
Старик поплевал на червяка и закинул удочку.
- Вельможественный был человек, известно-с. К нему, бывало, первые,
можно сказать, особы из Петербурга заезжали. В голубых лентах, бывало, за
столом сидят и кушают. Ну, да уж и угощать был мастер. Призовет, бывало,
меня: "Туман, - говорит, - мне к завтрашнему числу живых стерлядей
требуется: прикажи достать, слышишь?" - "Слушаю, ваше сиятельство". Кафтаны
шитые, парики, трости, духи, ладеколон первого сорта, табакерки, картины
этакие большущие, из самого Парижа выписывал. Задаст банкет, - господи,
владыко живота моего! фейвирки пойдут, катанья! Даже из пушек палят.
Музыкантов одних сорок человек налицо состояло. Калпельмейстера из немцев
держал, да зазнался больно немец с господами за одним столом кушать
захотел так и велели их сиятельство прогнать его с Богом: у меня и так,
говорит, музыканты свое дело понимают. Известно: господская власть. Плясать
пустятся - до зари пляшут, и все больше лакосез-матрадура... Э... э... э...
попался, брат! (Старик вытащил из воды небольшого окуня.) На-ко, Степа...
Барин был, как следует, барин, - продолжал старик, закинув опять удочку, - и
душа была тоже добрая. Побьет, бывало, тебя, - смотришь, уж и позабыл. Одно:
матресок держал. Ох, уж эти матрески, прости господи! Оне-то его и разорили.
И ведь все больше из низкого сословия выбирал. Кажись, чего бы им еще? Так
нет, подавай им что ни на есть самого дорогого в целой Европии! И то
сказать: почему не пожить в свое удовольствие, - дело господское... да
разоряться-то не след. Особенно одна: Акулиной ее называли теперь она
покойница, - царство ей небесное! Девка была простая, ситовского десятского
дочь, да такая злющая! По щекам, бывало, графа бьет. Околдовала его совсем.
Племяннику моему лоб забрила: на новое платье щеколат ей обронил... и не
одному ему забрила лоб. Да... А все-таки хорошее было времечко! - прибавил
старик с глубоким вздохом, потупился и умолк.
- А барин-то, я вижу, у вас был строг? - начал я после небольшого
молчания.
- Тогда это было во вкусе, батюшка, - возразил старик, качнув головой.
- Теперь уж этого не делается, - заметил я, не спуская с него глаз.
Он посмотрел на меня сбоку.
- Теперь, вестимо, лучше, - пробормотал он - и далеко закинул удочку.
Мы сидели в тени но и в тени было душно. Тяжелый, знойный воздух
словно замер горячее лицо с тоской искало ветра, да ветра-то не было.
Солнце так и било с синего, потемневшего неба прямо перед нами, на другом
берегу, желтело овсяное поле, кое-где проросшее полынью, и хоть бы один
колос пошевельнулся. Немного пониже крестьянская лошадь стояла в
...Закладка в соц.сетях