Жанр: Классика
Рассказы
...ь.
- Вели же, Болхов, шолфею дать. Сыро, бррр!.. А? - прибавил он улыбаясь: -
выпьем, майор!
Но майор был недоволен и первым обращением к нему старого капитана, теперь же
видимо съежился и искал убежища в собственном величии. Он запел что-то и снова
посмотрел на часы.
- Вот я так уж никогда туда не поеду, - продолжил Тросенко, не обращая внимания
на насупившегося майора: - я и ходить и говорить-то по русскому отвык. Скажут:
за чудо такая приехало? Сказано, Азия! Так, Николай Федорыч? Да и что мне в
России! Всё равно, тут когда-нибудь подстрелят. Спросят: где Тросенко?
Подстрелили. Что вы тогда с восьмой ротой сделаете... а? - прибавил он,
обращаясь постоянно к майору.
- Послать дежурного по батальону! - крикнул Кирсанов, не отвечая капитану, хотя,
я опять уверен был, ему не нужно было отдавать никаких приказаний.
- А вы, я думаю, теперь рады, молодой человек, что на двойном окладе? - сказал
майор после нескольких минут молчания батальонному адъютанту.
- Как же-с, очень-с.
- Я нахожу, что наше жалованье теперь очень большое, Николай Федорыч, -
продолжал он: - молодому человеку можно жить весьма прилично и даже позволить
себе роскошь маленькую.
- Нет, право, Абрам Ильич, - робко сказал адъютант: - хоть оно и двойное, а
только что так... ведь лошадь надо иметь...
- Что вы мне говорите, молодой человек! Я сам прапорщиком был и знаю. Поверьте,
с порядком жить очень можно. Да вот вам, сочтите, - прибавил он, загибая мизинец
левой руки.
- Всё вперед жалованье забираем - вот вам и счет, - сказал Тросенко, выпивая
рюмку водки.
- Ну, да ведь на это что же вы хотите... Что?
В это время в отверстие балагана всунулась белая голова со сплюснутым носом, и
резкий голос с немецким выговором сказал:
- Вы здесь, Абрам Ильич? а дежурный ищет вас.
- Заходите, Крафт! - сказал Болхов.
Длинная фигура в сюртуке генерального штаба пролезла в двери и с особенным
азартом принялась пожимать всем руки.
- А, милый капитан! и вы тут? - сказал он, обращаясь к Тросенке.
Новый гость, несмотря на темноту, пролез до него и, к чрезвычайному, как мне
показалось, удивлению и неудовольствию капитана, поцаловал его в губы.
"Это немец, который хочет быть хорошим товарищем", подумал я.
XII.
Предположение мое тотчас же подтвердилось. Капитан Крафт попросил водки, назвав
ее горилкой, и ужасно крякнул и закинул голову, выпивая рюмку.
- Что, господа, поколесовали мы нынче по равнинам Чечни... - начал было он, но,
увидав дежурного офицера, тотчас замолчал, предоставив майору отдавать свои
приказания.
- Что, вы обошли цепь?
- Обошел-с.
- А секреты высланы?
- Высланы-с.
- Так вы передайте приказание ротным командирам, чтобы были как можно
осторожнее.
- Слушаю-с.
Майор прищурил глаза и глубокомысленно задумался. - Да скажите, что люди могут
теперь варить кашу.
- Они уж варят.
- Хорошо. Можете итти-с.
- Ну-с, так вот мы считали, что нужно офицеру, - продолжал майор со
снисходительной улыбкой обращаясь к нам. - Давайте считать.
- Нужно вам один мундир и брюки... так-с?
- Так-с.
- Это, положим, пятьдесят рублей на два года, стало быть, в год двадцать пять
рублей на одежду; потом на еду, каждый день по два абаза... так-с?
- Так-с; это даже много.
- Ну, да я кладу. Ну, на лошадь с седлом для ремонта 30 руб. - вот и всё.
Выходит всего 25 да 120 да 30=175. Всё вам остается еще на роскошь, на чай и на
сахар, на табак - рублей двадцать. Изволите видеть?.. Правда, Николай Федорыч?
- Нет-с. Позвольте, Абрам Ильич! - робко сказал адъютант: - ничего-с на чай и
сахар не останется. Вы кладете одну пару на два года, а тут по походам панталон
не наготовишься; а сапоги? я ведь почти каждый месяц пару истреплю-с. Потом-с
белье-с, рубашки, полотенца, подвертки: всё ведь это нужно купить-с. А как
сочтешь, ничего не останется-с. Это, ей-Богу-с, Абрам Ильич!
- Да, подвертки прекрасно носить, - сказал вдруг Крафт после минутного молчания,
с особенной любовью произнося слово подвертки: - знаете, просто, по-русски.
- Я вам скажу, - заметил Тросенко: - как ни считай, всё выходит, что нашему
брату зубы на полку класть приходится, а на деле выходит, что все живем, и чай
пьем, и табак курим, и водку пьем. Послужишь с мое, - продолжал он, обращаясь к
прапорщику: - тоже выучишься жить. Ведь знаете, господа, как он с денщиками
обращается?
И Тросенко, помирая со смеху, рассказал нам всю историю прапорщика с своим
денщиком, хотя мы все ее тысячу раз слышали.
- Да ты что, брат, таким розаном смотришь? - продолжал он, обращаясь к
прапорщику, который краснел, потел и улыбался, так что жалко было смотреть на
него. - Ничего, брат, и я такой же был, как ты, а теперь, видишь, молодец стал.
Пусти-ка сюда какого молодчика из России - видали мы их, - так у него тут и
спазмы, и ревматизмы какие-то сделались бы; а я вот, сел тут - мне здесь и дом,
и постель, и всё. Видишь...
При этом он выпил еще рюмку водки.
- А? - прибавил он, пристально глядя в глаза Крафту.
- Вот это я уважаю! вот это истинно старый кавказец! Позвольте вашу руку.
И Крафт растолкал всех нас, продрался к Тросенке и, схватив его руку, потряс ее
с особенным чувством.
- Да, мы можем сказать, что испытали здесь всего, - продолжал он: - в сорок
пятом году... ведь вы изволили быть там, капитан? Помните ночь с 12 на 13, когда
по коленки в грязи ночевали, а на другой день пошли на завалы? Я тогда был при
главнокомандующем, и мы 15 завалов взяли в один день. Помните, капитан?
Тросенко сделал головой знак согласия и, выдвинув вперед нижнюю губу,
зажмурился.
- Изволите видеть... - начал Крафт чрезвычайно одушевленно, делая руками
неуместные жесты и обращаясь к майору.
Но майор, должно быть, неоднократно слышавший уже этот рассказ, вдруг сделал
такие мутные, тупые глаза, глядя на своего собеседника, что Крафт отвернулся от
него и обратился ко мне и Болхову, попеременно глядя то на того, то на другого.
На Тросенку же он ни разу не взглянул во время всего своего рассказа.
- Вот изволите видеть, как вышли мы утром, главнокомандующий и говорит мне:
"Крафт! возьми эти завалы". Знаете, наша военная служба, без рассуждений - руку
к козырьку. "Слушаю, ваше сиятельство!" и пошел. Только, как мы подошли к
первому завалу, я обернулся и говорю солдатам: "Ребята! не робеть! В оба
смотреть! Кто отстанет, своей рукой изрублю". С русским солдатом, знаете, надо
просто. Только вдруг граната... я смотрю, один солдат, другой солдат, третий
солдат, потом пули... взжинь! взжинь! взжинь!.. Я говорю: "Вперед, ребята, за
мной!" Только мы подошли, знаете, смотрим, я вижу тут, как это... знаете... как
это называется? - и рассказчик замахал руками, отыскивая слово.
- Обрыв, - подсказал Болхов.
- Нет... Ах, как это? Боже мой! ну, как это?.. обрыв, - сказал он скоро. -
Только ружья наперевес... ура! та-ра-та-та-та! Неприятеля ни души. Знаете, все
удивились. Только хорошо: идем мы дальше - второй завал. Это совсем другое дело.
У нас уж ретивое закипело, знаете. Только подошли мы, смотрим, я вижу, второй
завал - нельзя итти. Тут... как это, ну, как называется этакая... Ах! как это...
- Опять обрыв, - подсказал я.
- Совсем нет, - продолжал он с сердцем: - не обрыв, а... ну, вот, как это
называется, - и он сделал рукой какой-то нелепый жест. - Ах, Боже мой! как
это...
Он, видимо, так мучился, что невольно хотелось подсказать ему.
- Река, может, - сказал Болхов.
- Нет, просто обрыв. Только мы туда, тут, поверите ли, такой огонь - ад...
В это время за балаганом кто-то спросил меня. Это был Максимов. А так как за
прослушанием разнообразной истории двух завалов мне оставалось еще тринадцать, я
рад был придраться к этому случаю, чтобы пойти к своему взводу. Тросенко вышел
вместе со мной. "Все врет, - сказал он мне, когда мы на несколько шагов отошли
от балагана: - его и не было вовсе на завалах", и Тросенко так добродушно
расхохотался, что и мне смешно стало.
XIII.
Уже была темная ночь, и только костры тускло освящали лагерь, когда я, окончив
уборку, подошел к своим солдатам. Большой пень, тлея, лежал на углях. Вокруг
него сидели только трое: Антонов, поворачивавший в огне котелок, в котором
варился рябко,""3"" Жданов, хворостинкой задумчиво разгребавший золу, и Чикин с
своей вечно нераскуренной трубочкой. Остальные уже расположились на отдых - кто
под ящиками, кто в сене, кто около костров. При слабом свете углей я различал
знакомые мне спины, ноги, головы; в числе последних был и рекрутик, который,
придвинувшись к самому огню, казалось, спал уже. Антонов дал мне место. Я сел
подле него и закурил папироску. Запах тумана и дыма от сырых дров,
распространяясь по всему воздуху, ел глаза, и та же сырая мгла сыпалась с
мрачного неба.
Подле нас слышались мерное храпенье, треск сучьев в огне, легкий говор и изредка
бряцанье ружей пехоты. Везде кругом пылали костры, освещая в небольшом круге
вокруг себя черные тени солдат. Около ближайших костров я различал на освещенных
местах фигуры голых солдат, над самым пламенем махающих своими рубахами. Еще
много людей не спало, двигалось и говорило на пространстве пятнадцати квадратных
сажен; но мрачная, глухая ночь давала свой особенный таинственный тон всему
этому движению, как будто каждый чувствовал эту мрачную тишину и боялся нарушить
ее спокойную гармонию. Когда я заговорил, я почувствовал, что мой голос звучит
иначе. На лицах всех солдат, сидевших около огня, я читал то же настроение. Я
думал, что до моего прихода они говорили о раненом товарище; но ничуть не
бывало: Чикин рассказывал про приемку вещей в Тифлисе и про тамошних школьников.
Я всегда и везде, особенно на Кавказе, замечал особенный такт у нашего солдата
во время опасности умалчивать и обходить те вещи, которые могли бы невыгодно
действовать на дух товарищей. Дух русского солдата не основан так, как храбрость
южных народов, на скоро воспламеняемом и остывающем энтузиазме: его так же
трудно разжечь, как и заставить упасть духом. Для него не нужны эффекты, речи,
воинственные крики, песни и барабаны: для него нужны, напротив, спокойствие,
порядок и отсутствие всего натянутого. В русском, настоящем русском солдате
никогда не заметите хвастовства, ухарства, желания отуманиться, разгорячиться во
время опасности: напротив, скромность, простота и способность видеть в опасности
совсем другое, чем опасность, составляют отличительные черты его характера. Я
видел солдата, раненого в ногу, в первую минуту жалевшего только о пробитом
новом полушубке; ездового, вылезающего из-под убитой под ним лошади и
расстегивающего подпругу, чтобы снять седло. Кто не помнит случая при осаде
Гергебиля, когда в лаборатории загорелась трубка начиненной бомбы, и фейерверкер
двум солдатам велел взять бомбу и бежать бросить ее в обрыв, и как солдаты не
бросили ее в ближайшем месте около палатки полковника, стоявшей над обрывом, а
понесли дальше, чтобы не разбудить господ, которые почивали в палатке, и оба
были разорваны на части. Помню я еще, в отряде 1852 года, один из молодых солдат
к чему-то сказал во время дела, что уж, кажется, взводу не выйти отсюда, и как
весь взвод со злобой напустился на него за такие дурные слова, которые они и
повторять не хотели. Вот теперь, когда у каждого в душе должна была быть мысль о
Веленчуке, и когда всякую секунду мог быть по нас залп подкравшихся татар, все
слушали бойкий рассказ Чикина, и никто не упоминал ни о нынешнем деле, ни о
предстоящей опасности, ни о раненом, как будто это было Бог знает как давно или
вовсе никогда не было. Но мне показалось только, что лица их были несколько
пасмурнее обыкновенного; они не слишком внимательно слушали рассказ Чикина, и
даже Чикин чувствовал, что его не слушают, но говорил уж так себе.
К костру подошел Максимов и сел подле меня. Чикин дал ему место, замолчал и
снова начал сосать свою трубочку.
- Пехотные в лагерь за водкой посылали, - сказал Максимов после довольно долгого
молчания: - сейчас воротились. - Он плюнул в огонь. - Унтер-офицер сказывал,
нашего видали.
- Что, жив еще? - спросил Антонов, поворачивая котелок.
- Нет, помер.
Рекрутик вдруг поднял над огнем свою маленькую голову в красной шапочке, с
минуту пристально посмотрел на Максимова и на меня, потом быстро опустил ее и
закутался шинелью.
- Вишь, смерть-то не даром к нему поутру приходила, как я будил его в парке, -
сказал Антонов.
- Пустое! - сказал Жданов, поворачивая тлеющий пень, - и все замолчали.
Среди общей тишины сзади нас послышался выстрел в лагере. Барабанщики у нас
приняли его и заиграли зорю. Когда затихла последняя дробь, Жданов первый встал
и снял шапку. Мы все последовали его примеру.
Среди глубокой тишины ночи раздался стройный хор мужественных голосов:
"Отче наш, Иже еси на небесех! да святится имя Твое; да приидет Царствие Твое;
да будет воля Твоя, яко на небеси и на земли; хлеб наш насущный даждь нам днесь;
и остави нам долги наша, якоже и мы оставляем должником нашим; и не введи нас во
искушение, но избави нас от лукаваго".
- Так-то у нас в 45 году солдатик один в это место контужен был, - сказал
Антонов, когда мы надели шапки и сели опять около огня: - так мы его два дня на
орудии возили... помнишь Шевченку, Жданов?.. да так и оставили там под деревом.
В это время пехотный солдат, с огромными бакенбардами и усами, с ружьем и сумкой
подошел к нашему костру.
- Позвольте, землячки, огоньку, закурить трубочку, - сказал он.
- Что ж, закуривайте: огню достаточно, - заметил Чикин.
- Это, верно, про Дарги, земляк, сказываете? - обратился пехотный к Антонову.
- Про 45 год, про Дарги, - ответил Антонов.
Пехотный покачал головой, зажмурился и присел около нас на корточки.
- Да уж было там всего, - заметил он.
- Отчего ж бросили? - спросил я Антонова.
- От живота крепко мучался. Как стоим, бывало, ничего, а как тронемся, то криком
кричит. Богом просил, чтоб оставили, да всё жалко было. Ну, а как он стал нас уж
крепко донимать, трех людей у нас убил в орудии, офицера убил, да и от батареи
своей отбились мы как-то. - Беда! совсем не думали орудия увезти. Грязь же была.
- Пуще всего, что под Индейской горой грязно было, - заметил какой-то солдат.
- Да, вот там-то ему пуще хуже стало. Подумали мы с Аношенкой, - старый
фирверкин был, - что ж в самом деле, живому ему не быть, а Богом просит -
оставим, мол, его здесь. Так и порешили. Древо росла там ветлеватая такая. Взяли
мы сухариков моченых ему положили, - у Жданова были, - прислонили его к древу к
этому, надели на него рубаху чистую, простились как следует, да так и оставили.
- И важный солдат был?
- Ничего солдат был, - заметил Жданов.
- И что с ним сталось, Бог его знает, - продолжал Антонов. - Много там всякого
нашего брата осталось.
- В Даргах-то? - сказал пехотный, вставая и расковыривая трубку и снова
зажмурившись и покачивая головой: - уж было там всего.
И он отошел от нас.
- А что, много еще у нас в батарее солдат, которые в Дарго были? - спросил я.
- Да что? вот Жданов, я, Пацан, что в отпуску теперь, да еще человек шесть есть.
Больше не будет.
- А что, Пацан-то наш загулял в отпуску? - сказал Чикин, спуская ноги и
укладываясь головой на бревно. - Почитай, год скоро, что его нет.
- А что, ты ходил в годовой? - спросил я у Жданова.
- Нет, не ходил, - отвечал он неохотно.
- Ведь хорошо итти, - сказал Антонов: - от богатого дома, али когда сам в силах
работать, так и итти лестно, и тебе дома рады будут.
- А то что итти, когда от двух братьев! - продолжал Жданов: - самим только бы
прокормиться, а не нашего брата солдата кормить. Подмога плохая, как уж 25 лет
прослужил. Да и живы ли, кто е знает.
- А разве ты не писал? - спросил я. - Как не писать! Два письма послал, да всё в
ответ не присылают. Али померли, али так не посылают, что, значит, сами в
бедности живут: так где тут!
- А давно ты писал?
- Пришедши с Даргов, писал последнее письмо.
- Да ты "березушку" спел бы, - сказал Жданов Антонову, который в это время,
облокотясь на колени, мурлыкал какую-то песню.
Антонов запел "березушку".
- Эта что ни на есть самая любимая песня дяденьки Жданова, - сказал мне шопотом
Чикин, дернув меня за шинель: - другой раз, как заиграет ее Филипп Антоныч, так
он ажно плачет.
Жданов сидел сначала совершенно неподвижно, с глазами, устремленными на тлевшие
уголья, и лицо его, освещенное красноватым светом, казалось чрезвычайно мрачным;
потом скулы его под ушами стали двигаться всё быстрее и быстрее, и наконец он
встал и, разостлав шинель, лег в тени сзади костра. Или он ворочался и кряхтел,
укладываясь спать, или же смерть Веленчука и эта печальная погода так настроили
меня, но мне действительно показалось, что он плачет.
Низ пня, превратившийся в уголь, изредка вспыхивая, освещал фигуру Антонова, с
его седыми усами, красной рожей и орденами на накинутой шинели, чьи-нибудь
сапоги, голову или спину. Сверху сыпалась та же печальная мгла, в воздухе
слышался тот же запах сырости и дыма, вокруг видны были те же светлые точки
потухавших костров, и слышны были среди общей тишины звуки заунывной песни
Антонова; а когда она замолкала на мгновение, звуки слабого ночного движения
лагеря - храпения, бряцания ружей часовых и тихого говора вторили ей.
- Вторая смена! Макатюк и Жданов! - крикнул Максимов.
Антонов перестал петь, Жданов встал, вздохнул, перешагнул через бревно и побрел
к орудиям.
15 июня 1855 г.
""1"" Солдатская игра в карты.
""2"" Черес - кошелек в виде пояска, который солдаты носят обыкновенно под
коленом.
""3"" Солдатское кушанье - моченые сухари с салом.
Л. Н. Толстой
ИЗ КАВКАЗСКИХ ВОСПОМИНАНИЙ.
РАЗЖАЛОВАННЫЙ.
(1853-1856)
Мы стояли в отряде. - Дела уже кончались, дорубали просеку и с каждым
днем ожидали из штаба приказа об отступлении в крепость. Наш дивизион
батарейных орудий стоял на скате крутого горного хребта, оканчивающегося
быстрой горной речкой Мечиком, и должен был обстреливать расстилавшуюся
впереди равнину. На живописной равнине этой, вне выстрела, изредка,
особенно перед вечером, там и сям показывались невраждебные группы конных
горцев, выезжавших из любопытства посмотреть на русский лагерь. Вечер был
ясный, тихий и свежий, как обыкновенно декабрьские вечера на Кавказе,
солнце спускалось за крутым отрогом гор налево и бросало розовые лучи на
палатки, рассыпанные по горе, на движущиеся группы солдат и на наши два
орудия, тяжело, как будто вытянув шеи, неподвижно стоявшие в двух шагах от
нас на земляной батарее. Пехотный пикет, расположенный на бугре налево,
отчетливо обозначался на прозрачном свете заката, с своими козлами ружей,
фигурой часового, группой солдат и дымом разложенного костра. Направо и
налево, по полугоре, на черной притоптанной земле белели палатки, а за
палатками чернели голые стволы чинарного леса, в котором беспрестанно
стучали топорами, трещали костры и с грохотом падали подрубленные деревья.
Голубоватый дым трубой подымался со всех сторон в светло-синее морозное
небо. Мимо палаток и нивами около ручья тянулись с топотом и фырканьем
казаки, драгуны и артиллеристы, возвращавшиеся с водопоя. Начинало
подмораживать, все звуки были слышны особенно явственно, - и далеко вперед
по равнине было видно в чистом редком воздухе.
Неприятельские кучки, уже не возбуждая любопытства солдат, тихо разъезжали по
светло-желтому жневью кукурузных полей, кой-где из-за деревьев виднелись высокие
столбы кладбищ и дымящиеся аулы.
Наша палатка стояла недалеко от орудий, на сухом и высоком месте, с которого вид
был особенно обширен. Подле палатки, около самой батареи, на расчищенной
площадке была устроена нами игра в городки или чушки. Услужливые солдатики тут
же приделали для нас плетеные лавочки и столик. По причине всех этих удобств
артиллерийские офицеры, наши товарищи и несколько пехотных любили по вечерам
собираться в нашей батарее и называли это место клубом.
Вечер был славный, лучшие игроки собрались, и мы играли в городки. Я, прапорщик
Д. и поручик О. проиграли сряду две партии и к общему удовольствию и смеху
зрителей, - офицеров, солдат и денщиков, глядевших на нас из своих палаток, -
провезли два раза на своих спинах выигравшую партию от одного кона до другого.
Особенно забавно было положение огромного, толстого штабс-капитана Ш., который,
задыхаясь и добродушно улыбаясь, с волочащимися по земле ногами проехал на
маленьком и тщедушном поручике О. Но становилось уже поздно, денщики вынесли
нам, на всех шесть человек, три стакана чая без блюдечек, и мы, окончив игру,
подошли к плетеным лавочкам. Около них стоял незнакомый нам небольшой человечек
с кривыми ногами, в нагольном тулупе и в папахе с длинною висящей белой шерстью.
Как только мы подошли близко к нему, он нерешительно несколько раз снял и надел
шапку и несколько раз как будто собирался подойти к нам и снова останавливался.
Но решив, должно быть, что уже больше нельзя оставаться незамеченным, незнакомый
человек этот снял шапку и, обходя нас кругом, подошел к штабс-капитану Ш.
- А, Гуськантини! Ну что, батенька? - сказал ему Ш. добродушно улыбаясь еще под
влиянием своей поездки.
Гуськантини, как его назвал Ш., тотчас же надел шапку и сделал вид, что он
засовывает руки в карманы полушубка, но с той стороны, с которой он стоял ко
мне, кармана на полушубке не было, и маленькая красная рука его осталась в
неловком положении. Мне хотелось решить, кто такой был этот человек (юнкер или
разжалованный?), и я, не замечая того, что мой взгляд (т. в. взгляд незнакомого
офицера) смущал его, вглядывался пристально в его одежду и наружность. Ему
казалось лет тридцать. Маленькие, серые, круглые глаза его как-то заспанно и
вместе с тем беспокойно выглядывали из-за грязного, белого курпея папахи,
висевшего ему на лицо. Толстый, неправильный нос среди ввалившихся щек изобличал
болезненную, неестественную худобу. Губы, весьма мало закрытые редкими, мягкими,
белесоватыми усами, беспрестанно находились в беспокойном состоянии, как будто
пытались принять то то, то другое выражение. Но все эти выражения были как-то
недоконченны; на лице его оставалось постоянно одно преобладающее выражение
испуга и торопливости. Худую, жилистую шею его обвязывал шерстяной зеленый шарф,
скрывающийся под полушубком. Полушубок был затертый, короткий, с нашитой собакой
на воротнике и на фальшивых карманах. Панталоны были клетчатые, пепельного
цвета, и сапоги с короткими нечернеными солдатскими голенищами.
- Пожалуйста, не беспокойтесь, - сказал я ему, когда он снова, робко взглянув на
меня, снял было шапку.
Он поклонился мне с благодарным выражением, надел шапку и, достав из кармана
грязный ситцевый кисет на шнурочках, стал делать папироску.
Я сам недавно был юнкером, старым юнкером, неспособным уже быть
добродушно-услужливым младшим товарищем, и юнкером без состояния, поэтому,
хорошо зная всю моральную тяжесть этого положения для немолодого и самолюбивого
человека, я сочувствовал всем людям, находящимся в таком положении, и старался
объяснить себе их характер и степень и направление умственных способностей, для
того чтобы по этому судить о степени их моральных страданий. Этот юнкер или
разжалованный, по своему беспокойному взгляду и тому умышленному беспрестанному
изменению выражения лица, которое я заметил в нем, казался мне человеком очень
неглупым и крайне самолюбивым в поэтому очень жалким.
Штабс-капитан Ш. предложил нам сыграть еще партию в городки, с тем чтобы
проигравшая партия, кроме перевозу, заплатила за несколько бутылок красного
вина, рому, сахару, корицы и гвоздики для глинтвейна, который в эту зиму, по
случаю холода, был в большой моде в нашем отряде. Гуськантини, как его опять
назвал Ш., тоже пригласили в партию, но, перед тем как начинать игру, он, видимо
борясь между удовольствием, которое ему доставило это приглашение, и каким-то
страхом, отвел в сторону штабс-капитана Ш. и стал что-то нашептывать ему.
Добродушный штабс-капитан ударил его своей пухлой, большой ладонью по животу и
громко отвечал: "Ничего, батенька, я вам поверю".
Когда игра кончилась, и та партия, в которой был незнакомый нижний чин,
выиграла, и ему пришлось ехать верхом на одном из наших офицеров, прапорщике Д.,
- прапорщик покраснел, отошел к диванчикам и предложил нижнему чину папирос в
виде выкупа. Пока заказали глинтвейн и в денщицкой палатке слышалось хлопотливое
хозяйничанье Никиты, посылавшего вестового за корицей и гвоздикой, и спина его
натягивала то там, то сям грязные полы палатки, мы все семь человек уселись
около лавочек и, попеременно попивая чай из трех стаканов и посматривая вперед
на начинавшую одеваться сумерками равнину, разговаривали и смеялись о разных
обстоятельствах игры. Незнакомый человек в полушубке не принимал участия в
разговоре, упорно отказывался от чая, который я несколько раз предлагал ему, и,
сидя на земле по-татарски, одну за другою делал из мелкого табаку папироски и
выкуривал их, как видно было, не столько для своего удовольствия, сколько для
того, чтобы дать себе вид чем-нибудь занятого человека. Когда заговорили о том,
что на завтра ожидают отступления и, может быть, дела, он приподнялся на колени
и, обращаясь к одному штабс-капитану Ш., сказал, что он был теперь дома у
адъютанта и сам писал приказ о выступлении на завтра. Мы все молчали в то время,
как он говорил, и, несмотря на то, что он видимо робел, заставили его повторить
это крайне для нас интересное известие. Он повторил сказанное, прибавив однако,
что он был а сидел у адъютанта, с которым он живет вместе, в то время как
принесли приказание.
- Смотрите, коли вы не лжете, батенька, так мне надо в своей роте итти приказать
кой-что к завтраму, - сказал штабс-капитан Ш.
- Нет... отчего же?.. как же можно, я наверно... - заговорил нижний чин, но
вдруг замолчал и, вид
...Закладка в соц.сетях