Жанр: Классика
Рассказы и повести
...ким шутом и нищим, не обитателем
гнилых подвалов - этих вертепов бедности и порока, а честным тружеником и
счастливым семьянином. Случалось, целую зимнюю ночь, длинную и холодную,
лежал старый нищий без сна, с тяжелыми мыслями в голове, но страданий
своих никогда и никому он не поверял, да его и слушать бы не стали. Во
всем мире было только одно существо, привязанное к нему, это - Пиратка,
которого он нашел еще щенком, замерзающим на улице, и из жалости отогрел и
выкормил.
Зато в удачные дни оба они были сыты, а старик вдобавок пьян и, против
обыкновения, разговорчив... Но так как в этом настроении он не находил
другого слушателя, кроме Пиратки, то к нему обыкновенно и обращался с
длинными рассуждениями и рассказами.
- Ты только посмотри, Пиратка, что я за человек есть, - говорил старик,
лежа на своей плоской соломенной подстилке рядом с собакой и гладя ее. -
Пьянствуем мы с тобою, народ по кабакам смешим, нищенствуем. Так нешто это
жизнь человеческая? Нас с тобою и за людей-то никто не считает. Третьего
дня вот купец Поспелов рожу мне горчицей вымазал в трактире. Ему, понятно,
это лестно, потому что оно действительно смешно: как это у живого человека
вдруг вся его рожа горчицей вымазана? А ты думаешь, мне это весело?
Отнюдь! Может быть, у меня от этой горчицы вся душа перевернулась! Потому
что ведь не всегда же мы с тобой, дурашка, такими гнусными да пьяненькими
были. Ведь не сразу же мы себя потеряли? Ты вот спроси-ка про меня на
литейных заводах господина Мальцева: был ли когда лучший модельщик, чем я?
Никогда. Ты думаешь, у нас жены не было? Детей? Угла своего? Ну, положим,
жена с приказчиком убегла; тут и удивительного нет ничего: он, приказчик,
и на гитаре, и обращение тонкое, и спиртные напитки в руках, шоколад,
лимонады разные. Я и запил. А там уж, как детки мои любезные подросли, так
они от своего папеньки, срамного да пьяного, отказались. Потому что никак
невозможно: благородную линию держат. Вот мы с тобой и остались вдвоем на
белом свете. Пиратка: ты да я, вместе и околевать будем. Дай я тебя, друг
мой, поэтому сейчас обниму и поцелую.
И он тащил к себе Пиратку за голову, причем собака жалобно взвизгивала,
обнимал ее и громко и жарко целовал ее в холодный, мокрый нос. Пиратка
старался вырваться, но делал это по возможности деликатно, чтобы не
обидеть хозяина.
Однажды - это было зимою, во время трескучих рождественских морозов -
старик зашел со своею собакою в трактир "Встроча друзей". Там как раз
оканчивала праздничный загул большая купеческая компания. Старик и Пиратка
проделали все номера своего репертуара, закончив их, по обыкновению,
язвительной сатирой на недостатки современного общественного строя.
Зрители шумно выражали свое одобрение. Один из них, бакалейный купец
Спиридонов, как потом узнал старик, особенно сильно пленился Пираткиным
искусством, и тут же ему пришла в голову пьяная блажь: во что бы то ни
стало приобрести ученую собачку. Он поил старика и все приставал к нему с
просьбой продать Пиратку.
- Послушай, любезный человек, - говорил пьяный купец, - ну на что тебе
собака? Ведь "оба вы с голоду подохнете. Продай ты ее мне, прошу я тебя.
Теперь у меня, положим, к амбарам три пса приставлено; псы настоящие:
мордастые, злые. Однако мне все-таки любопытно, чтоб у меня еще ученая
собачка была. Ну, говори, сколько за нее берешь?
Хотя старика развезло от водки и хотя то обстоятельство, что богатый
гордый купец Спиридонов упрашивает его, сильно льстило ему, однако Пиратку
продавать он не решался.
- Благодетель мой, - говорил нищий коснеющим языком, - ну как я с
Пираткой расстанусь, когда я его вот этаким маленьким выкормил и воспитал?
Ведь это все равно что друга продать. Нет, никак на это моего согласия не
может быть, чтобы Пиратку продавать.
Несогласие нищего еще более разохотило купца приобрести собаку.
- Дурень ты этакий, - сказал Спиридонов, - ведь я же тебе за нее такие
деньги дам, каких ты и издали не видал. Можешь ты это понимать или нет?
- Нет, ваше степенство, обидеть вас не желаю, а собачка у меня не
продажная.
- Хочешь получить два с полтиной?
- Не могу, ваше степенство!
- Три?
- Не могу.
- Пять?
- Нет, ваше степенство, лучше и говорить не будем.
Но когда купец Спиридонов вынул из толстого бумажника новенькую
десятирублевку, старик поколебался. Вид красной ассигнации подействовал на
него лучше всяких доводов и упрашиваний. Перспектива сухой, теплой
квартиры и горшка горячих щей с мясом ежедневно - окончательно решила
судьбу Пиратки. Старик еще продолжал упорствовать, но слабо и
нерешительно, и, наконец, сдался совсем, когда купец набавил еще три
рубля.
- Бери... твоя, - сказал нищий глухим голосом, жадно скомкал ассигнации
и почти бегом выбежал из трактира.
Прошло пять дней. Старик не пил, спрятал свои деньги и сильно тосковал
по Пиратке.
На шестой день собака прибежала с обрывком веревки на шее. Старик ей
страшно обрадовался, ласкал, целовал ее и пошел уже было в соседнюю
лавочку за хлебом и мясом для собаки, как ему на улице навстречу попался
один из молодцов Спиридонова, посланный за Пираткой.
Собаку увели.
Старик тяжело и безнадежно запил. Он потерял и сознанье, и память, и
представление о времени и месте. Сколько времени это продолжалось, он не
знал: может быть, неделю, может быть, две, может быть, целый месяц.
Смутно, точно сквозь сон, вспоминал он потом, что опять держал в своих
объятиях Пиратку, что собаку у него отнимали, что собака рвалась и
скулила. Но когда и где это было, он не мог сообразить. Он очнулся в
больнице после жестокой белой горячки. Сначала больница ему очень
понравилась: чисто так, светло, доктора на "вы" говорят, кормят хорошо.
Только мысль о Пиратке, первая здоровая мысль, пришедшая ему в голову
после нелепой, чудовищной фантасмагории запоя, не давала ему покоя.
Мало-помалу страстное желание во что бы то ни стало хоть раз увидеть
собаку так овладело стариком, что он с нетерпением ожидал выписки.
Когда он вышел из больницы, был один из тех зимних теплых дней, когда в
поле и на улице начинает пахнуть весной. Опьяненный этим пахучим,
радостным воздухом, нетвердо ступая ногами, за время болезни отвыкшими от
ходьбы, пошел он к дому Спиридонова.
Неуверенно, робко отворил он калитку и остановился в испуге. Прямо ему
навстречу грозно зарычала большая коричневая собака. Старик отступил на
два шага и вдруг весь затрясся от радости.
- Пират... Пиратушка... Родимый мой, - шептал старик, протягивая к
собаке руки.
Собака продолжала рычать, захлебываясь от злости и скаля длинные белые
зубы.
"Да, может быть, это и не Пиратка вовсе? - подумал нищий. - Ишь какой
жирный стал да гладкий. Да нет же, - конечно, Пират: и шерсть его
коричневая, и подпалина на груди белая, вот и ухо левое разорванное".
- Пиратушка, миленький мой! Чего же ты сердишься-то на меня, глупый?..
Пират вдруг перестал рычать, подошел к старику, осторожно обнюхал его
одежду и завилял хвостом. В ту же минуту на крыльце показался дворник,
громадный рыжий детина в красной канаусовой рубахе, в белом переднике, с
метлой в руках.
- Тебе чего, старик, надобно здесь? - закричал дворник. - Иди, иди,
откедова пришел. Знаем мы вас, сирот казанских. Пиратка! Пойди сюда,
чертов сын!
Пиратка сгорбился, поджал хвост и заскулил, переводя глаза то на
дворника, то на своего хозяина. По-видимому, он был в большом затруднении,
и в его собачьей душе совершалась какая-то тяжелая борьба.
- Пиратка, сюда! - возвысил голос дворник и хлопнул себя ладонью по
ляжке, призывая собаку.
Пиратка еще раз взглянул жалобными глазами на старика, сгорбился больше
прежнего и виноватой походкой пополз к дворнику.
Старик, шатаясь, вышел на улицу.
В час ночи на спиридоновском дворе вдруг раздался Пираткин вой,
заунывный, настойчивый вой, в котором слышалось осмысленное отчаяние и
горе. Спиридонов проснулся от этих зловещих звуков, и ему стало жутко.
- Ишь ты, пес проклятый, - проворчал он, чувствуя, как у него по спине
и голове бегают мурашки, - точно смерть чью-нибудь накликает, право.
После этого Спиридонов напрасно старался заснуть. Прошло полчаса,
час... Пират все не прекращал своего ужасного воя. Купец встал с постели,
надел шлепанцы и, спустившись в кухню, приказал дворнику исследовать
причину собачьего воя, а самую собаку отпустить, чтобы спать не мешала.
Дворник оделся и вышел на двор. Было темно, дул ветер, а с неба из
быстро и низко несущихся туч сеял мелкий, теплый весенний дождь. Пират
тотчас же узнал дворника, подошел к нему, лизнул его руку и побежал
вперед, изредка останавливаясь и тихим визгом зовя за собою дворника.
Дойдя до запертой садовой калитки, Пиратка остановился и опять начал
свой отчаянный вой. Сначала дворник, пока его глаз не привык к темноте
ночи, не мог ничего разобрать, но потом вдруг он испустил неистовый вопль,
окаменев на месте от безумного ужаса, сковавшего его члены.
На ближайшей к решетке развесистой липе слабо качался, едва не касаясь
ногами земли, страшный, вытянувшийся человеческий силуэт... Это покончил
все жизненные расчеты бывший Пираткин хозяин.
1895
Александр Куприн.
Последний из буржуев
Origin: "Огонек" No 33 (4650) сентябрь 2000
Перед вами неизвестный
рождественский
рассказ А.И. Куприна, его
посчастливилось обнаружить в забытом эмигрантском издании — сборнике
Родная земля
, выпущенном в Нью-Йорке в 1921 году. В молодости Куприн писал
юмористические рассказы, которые, к слову, публиковались в журнале
Сатирикон
. С приходом к власти большевиков он переключился на сатирические
рассказы и фельетоны, они печатались в журнале
Эшафот
, запрещенном
властями по выходе третьего номера. Так что эмиграция писателя была
предопределена всем ходом жизни при большевиках, когда интеллигенция
испытывала все прелести классовых приоритетов — трудовую повинность
(чистили снег на улицах, разгружали вагоны, в то время как разложившиеся
солдаты грабили винные подвалы и катались на трамваях), обыски, урезанный
хлебный паек (писатели, артисты, ученые были приравнены, например, к
парикмахерам). Почему же, вопреки здравому смыслу, из страны изгонялись
ученые, философы, писатели, инженеры, деятели искусств, врачи, то есть люди,
необходимые как воздух пролетариям и беднейшему крестьянству, ради которых
совершалась революция? Большевики боялись и ненавидели интеллигенцию,
превосходящую их и интеллектуально и духовно — синдром шариковых. Именно
интеллигенция легко разобралась в политиканстве и демагогии коммунистов и
разоблачала их деяния — правовой произвол, дремучее хозяйственное
невежество. В ответ большевики запретили все оппозиционные издания, в том
числе и
Новую жизнь
, где печатал свои
Несвоевременные мысли
буревестник
революции Горький. Очень смешно, язвительно обыгрывает тему перманентной
революции, невозможной без существования врага — буржуя, А.И. Куприн, и
читатели наконец познакомятся с незнакомой им гранью таланта писателя.
Публикация и предисловие Р. СОКОЛОВСКОГО
Наступили тридцатые годы XX столетия. Великая перманентная революция
все еще продолжалась. Русский буржуазиат приближался к полному вымиранию,
побуждаемый к этому голодом, неумеренными расстрелами, а также массовыми
перекочевками буржуев на советские пастбища. Живой, неподдельный буржуй стал
такой же редкостью, как некогда беловежский зубр. Исчезновение этой ценной
породы не шутя встревожило дальновидные государственные умы. Были изданы
соответствующие декреты и приняты решительные меры.
Сначала постановили: считать смерть каждого буржуя, хотя и самую
естественную, как гнусный саботаж и наглую контрреволюцию, отвечать за
которую должны как заложники его ближайшие родственники, подлежащие за
попустительство и подстрекательство немедленному расстрелу. Но потом
цик
вовремя спохватился и остановил это распоряжение. Тогда строжайше был
воспрещен переход из буржуазного состояния в совдеповское. Буржуев
предложили рассматривать как национальную собственность, порученную
общественному попечению и присмотру подобно тому, как публичные сады в
Европе.
Однако буржуи упорно продолжали свой черный саботаж, потому что умереть
тогда было гораздо легче, чем выкурить папироску.
Скоро их числилось наперечет десять, потом пять, три, два, и наконец
остался во всей Советской России всего лишь один бессемейный и вдовый буржуй
Степан Нилыч Рыбкин, житель Малой Загвоздки близ Гатчины, бывший владелец
зеленной и курятной лавки.
Именно к его-то покосившему деревянному, в три окошка, но собственному
домишке с мезонином подкатил 24 декабря 1935 года щегольской
Рено
, из
которого вышли два красных комиссара с серьезными выражениями на умных
красных лицах. Не торопясь, учтиво поднялись они на крыльцо, разделись и
вошли в крошечную гостиную. Их встретил хозяин, пожилой, но еще свежий
мужчина с почтенной лысиной и с проседью в окладистой бороде.
— Прошу садиться. Чем могу служить?
Комиссары сели и оглянулись вокруг: икона, освещенная зеленоватым
огоньком лампады, тюлевые занавески на окнах, герань на подоконнике, клетка
от канарейки, вязаная скатерть на столе, граммофонная труба...
— Б-буржуйствуете? — слегка заикаясь, любезно осведомился первый
комиссар с приятной улыбкой.
— Да так себе... помаленьку... Только, должен признаться, надоело мне
это... Живешь таким отщепенцем... Хочу подать прошение о переводе в
советские... в какой-нибудь коммунальный склад или магазин... А не примут --
так нам и умереть недолго. Дело дешевое.
Второй комиссар, бывший актер, испуганно замахал на него руками:
— Что вы, что вы, батенька! Вы, голубь, этим не шутите. Я женщина
нервная. Нет, вкуснячка, нет, такой пакости вы нам, надеюсь, не учините.
— А вот возьму и учиню. Какая моя теперь жизнь? Самая пустяковая.
Можно сказать, как у прицельного зайца. Была у нас здесь раньше под Гатчиной
большая ружейная охота. Очень много господ из Петербурга наезжало, и с
течением времени всю дичь перебили как есть. Остался наконец всего один
заяц. Старый, опытный. Фунтов пять в нем, пожалуй, заячьей дроби № 3 засело,
а все бегал. Удачливый какой-то был заяц. Так охотники под конец положили
уговор: зайца этого не убивать, а стрелять мимо. Для прицела, значит, и для
волнения.
Съедутся они, бывало, в воскресенье, разбредутся по кустам и палят
целый день в зайца. А он знай себе шмыгает между ними по полю. Так осмелел,
подлец, что иной раз сядет против стрелка на задние лапки, а передними
мордочку трет. А тот в шагах десяти, патрон за патроном...
— В-вы это к ч-ч-чему же?
— К тому, что и моя жизнь на манер этого зайца выходит. Жаловаться не
могу, живу без обиды. Однако трудно мне. Как только революционный день
какой, в июле там, или, примерно, в октябре, или опять-таки в день рождения
Карла Радека, в именины Стеклова — обязательно к нам в Загвоздку
тьма-тьмущая народу. Не только из Петербурга — из Москвы приезжают.
Запрудят все улицы. Ни проезду, ни проходу. Круглые сутки толпятся у меня
под окнами и орут:
Смерть буржуазии! Да здравствует диктатура
пролетариата!
Речи говорят с моего крыльца... Каждый раз все одно и то
же... Скучно... А то из револьверов начнут стрелять. Целую ночь палят. Индо
голова от трескотни вспухнет. Я, конечно, знаю, что палят мимо, в воздух.
Но, однако, в день бракосочетания писателя Ясинского все-таки стекло на
чердаке продырявили.
— Ук-кажите нам этого прохвоста. Мы его с-самого проды-ды-дырявим.
— А ну его, дурака... Не стоит. Но, вообще говоря, это буржуйное
ремесло мне, товарищи, надоело. Не желаю я больше. Не могу. Не хочу. Примите
меня куда-нибудь. Прошу вас покорнейше. Покорнейше вас прошу. Хоть в
чрезвычайку, что ли...
— Да ведь, роднуша, какие теперь чрезвычайки? Там, дорогуля, никакой
нет работы. Дуют весь день в очко и читают Ната Пинкертона, а упражняются
только на деревянных манекенах, чтобы злобность не потерять. Оставайтесь,
миловида, оставайтесь у нас по-прежнему в буржуях. Мы ли вас не холим? Мы ли
вас не лелеем? Хотите, мы вам домик поуютнее присмотрим? В Стрельне... можно
и в красном Питере... Желаете, ангел, — даже и с прислугой можно...
— Нет уж, куда нам, — угрюмо бурчит Рыбкин.
— Авто-то-то-томобиль?
— Не надо.
— Может быть, вы, прелестненочек, пайком недовольны?
— Жаловаться не могу. Провизией доволен. На днях индейку прислали,
икры фунт, окорочок, красного вина три бутылки... А все не то... Не играет
сердце... Тоскую...
— А что, товарищ, не жениться ли вам? Для расп-п-лоду? А?
— А и взаправду, голуба! Это мысль! Хотите, женим? Не бойтесь, не
по-совдеповски — как прежде, по-церковному. Попа вам выпишем из-за
границы... настоящего. Дадим ему охранную грамоту туда и обратно... Хотите,
жизненочек?.. А? Мигом спроворим. Не успеете оглянуться... Ну, конечно, не
без маленькой враждебной демонстрации... Пошутим немного, помитингуем...
Ведь не привыкать стать, вкуснячка?..
Рыбкин отвернулся к окну и устало махнул рукой:
— Оставьте... бросьте... Скучно все это... Надоело... Да и вообще,
оставили бы вы меня в покое. Ну зачем я вам?
Комиссары, вероятно уже в сотый раз, стали объяснять ему всю важность
его службы при перманентной революции. Во-первых, необходим же пролетарским
массам живой объект для очередного излияния священного народного гнева.
Во-вторых, классовая борьба, в которой обретешь ты право свое... Где же мы
найдем этот враждебный класс, если последний буржуй сбежит или сдастся и
бороться будет больше не с кем? Что, наконец, скажут о России международные
товарищи? Что подумают иностранные корреспонденты? Нет, товарищ Рыбкин,
оставайтесь на вашем славном посту. Не губите дела революции... Актер
говорил так убедительно, что даже слезы заструились по его жирной, бритой
щеке...
Степан Нилыч лениво подпер ладонью голову, покачал ею и вздохнул:
— Ладно уж... Не плачь... Жалко мне тебя. Послужу еще с годик, а там
увижу. Ведь это я так только — раскис сегодня немного... Сидел тут один и
раздумывал... Вот, думаю, прежде у людей елка была... детишки... свечей
много... золото сусальное блестит... бусы качаются... смолой пахнет... И так
грустновато мне стало... Ну, ничего... Обойдется...
Товарищи комиссары переглянулись и тотчас же стали прощаться. Казалось,
одна и та же мысль промелькнула одновременно в умах обоих. В передней они
крепко пожимали руку хозяина. За дверями на улице стояли в синих снежных
сумерках фиолетовые деревья.
Проводив гостей, Степан Нилыч сходил по привычке на то место, где
раньше была церковь. Постоял там минут двадцать. Пробовал вспомнить
рождественские ирмосы, но не мог... Память заржавела. Потом зашел к куму,
коммунальному сапожнику, посидел у него часа полтора. Заглянул в какие-то
брошюрки, валявшиеся на окне, но наткнулся на знакомые, опротивевшие слова о
гибели буржуазного строя и бросил. Обоим хотелось поговорить о прежнем,
тогдашнем, но за стеной жил ЧК и был, на несчастье, дома.
Когда Рыбкин подходил к своему дому, то еще издали его поразил
необыкновенно яркий свет, лившийся из окон на снег в палисаднике и на голые
черные деревья. Посередине комнаты стояла небольшая елка, вся сиявшая
маленькими теплыми огоньками. Золотые и серебряные украшения весело
поблескивали. Тут висели, подрагивая и чуть раскачиваясь, миниатюрные
гильотинки, изящные модели виселиц, топоры и плахи, серпы и молоты и другие
революционные игрушки и эмблемы. Одна свечка слегка подкоптила еловую хвою,
и так приятно пахло дымком.
— В борьбе обретешь ты право свое, — пролепетал Рыбкин и заплакал.
Заплакал от горя и умиления.
Декабрь 1919 г.
Александр КУПРИН
Александр Куприн.
Поход
-----------------------------------------------------------------------
В кн.: "А.И.Куприн. Избранные сочинения".
М., "Художественная литература", 1985.
OCR & spellcheck by HarryFan, 7 February 2001
-----------------------------------------------------------------------
Пехотный Инсарский полк выступает в ночной поход после дневки в большой
деревне Погребищах. В темноте ненастного осеннего вечера идет странная,
кипучая и осторожная сутолока. Слышно, как вдоль всей широкой и грязной
деревенской улицы сотни ног тяжело, торопливо, вразброд, шлепают по лужам,
раздаются сердитые, но сдержанные окрики, лязгает и звенит железо о
железо. Кое-где мелькают фонари; и желтые, расплывающиеся в тумане пятна
точно сами собой держатся высоко в воздухе, раскачиваясь и вздрагивая.
Солдаты собираются быстро и с охотой. Утомленные длинными переходами,
оборвавшиеся, исхудалые, они рады тому, что завтра с последним корпусным
маневром кончится давно надоевший лагерный сбор и полк повезут по железной
дороге на зимние квартиры. Хотя днем никто не ложился, но все чувствуют
себя бодро. Той озлобленной, вычурно-скверной ругани, которую только и
можно услыхать между матросами, солдатами и арестантами, сегодня совсем не
слышно.
Подпоручик Борис Владимирович Яхонтов, младший офицер седьмой роты, в
первый раз участвует на больших маневрах, и они еще не утратили для него
своеобразной прелести кочевой жизни. Все ему продолжает нравиться:
ежедневная перемена местности, деревень, лиц и оттенков в наречиях; девки
в опрятных малорусских хатах, наполненных душистым запахом чабреца и
полыни, стоящих пучками за иконами; ночлеги на голой земле, под низкой, в
форме карточного домика, палаткой, сквозь полотно которой нежно и неясно
серебрятся звезды; здоровый аппетит на привалах под затяжным дождем,
освежающим тело и заставляющим щеки приятно и сильно гореть... Предстоящий
сегодня ночной переход заранее возбуждает Яхонтова своей необычностью.
Идти бог знает куда, по незнакомым местам, глухой, дождливой ночью, ничего
не видя ни впереди, ни рядом; идти таким образом не одному, а вместе с
тысячью других людей, представляется ему чем-то серьезным, немного
таинственным, даже жутким и в то же время привлекательным.
Вечером он провозился над отправкой своих вещей, опоздал в строй и
теперь торопится поспеть к роте раньше, чем его отсутствие заметит ротный
командир. Но найти свою роту ночью гораздо трудно, чем это казалось днем,
во время пробного сбора. На пути то и дело попадаются какие-то заборы и
канавы, которых днем не было; а ночь так темна, что невольно хочется
закрыть глаза и идти ощупью, протянув вперед руки, как ходят слепые.
Седьмая рота раньше других подтянулась к сборному пункту. Последние,
запоздавшие люди, подоткнув полы шинелей под пояса, сбегаются к строю и
протискиваются в свои ряды, задевая товарищей ранцами и гремя медными
баклагами о ружейные стволы. Голоса звучат глухо, безжизненно и
однообразно, точно они выцвели, потеряли силу в этом осеннем дожде.
- Куда прешь? Нешто не видишь, что в чужой взвод втесался? Экой какой
ты, братец, право, косопузый!.. Да ну, ворочайся, что ли, орясина. О, щоб
тоби лысого батька, трясца твоей матери!..
- И чего ты крутишься, Сероштан? - укоризненно тонким голоском замечает
унтер-офицер Соловьев неуклюжему солдатику, который никак не попадет в
свое место. - Чего ты все крутишься? Вертит тебя, словно навоз в проруби,
а чего - неизвестно. Да обуй глаза-то, че-ерт!
Некоторые солдаты движениями плеч и локтей подкидывают на себе и
поправляют удобнее ранцы, уминают складки шинелей и туже подпоясывают
ремни, помогая друг другу.
- А ну-ка, земляк, стяни мне сзади шинель! Потуже, потуже, не бойся, не
лопну. Да ты коленкой-то, коленкой в спину упрись. О-о-о, так, так! Ну,
вот теперь ладно. Спасибо вам, землячок!
Старый солдат, "дядька" Веденяпин, запевала и общий увеселитель,
балагурит вполголоса.
- Ну, ребятишки, завтра сабаш маневрам. По-о-ехала седьмая рота по
чугунке. Уу-у-ух! - протягивает он, подражая паровозу. - А какая у меня,
братцы, в городе баба осталась, - сахар! Сейчас она мне это пирогов
напекет, за водочкой сбегает, самоварчик взбодрит. "Пожалуйте, мол,
батюшка, Фрол Иваныч, господин Сковородин, по прозванью Веденяпин...
откушайте, сделайте милость!.."
- А казалы хлопци, що завтра горилку будут давать, - неожиданно
произносит хриплым голосом ленивый и тупой рядовой Легкоконец.
- Горилку? - язвительно подхватывает Веденяпин. - Это, братец, у нас в
Туле называется: захотела кобыла уксусу...
Немного в стороне от роты, на пригорочке стоит ротный командир,
штабс-капитан Скибин. Около него горнист держит на высокой палке фонарь,
который бросает на землю неровное, мутное, движущееся пятно. Василий
Васильевич Скибин - мужчина высокий, костлявый, сутуловатый, длиннорукий и
весь какой-то неловкий. От его наружности, от нерешительного, близорукого
взгляда, от беглой улыбки, даже от шаткой, приседающей походки веет чем-то
слабым, удрученным, недоброжелательным и жалким. В нем есть что-то бабье,
старушечье. Говорит он тихо, мягким и сиплым, точно усталым голосом, но
почти всегда вещи неприятные и злые. Всему полку известно, что его жена -
худая, гибкая дама, похожая на ящерицу, - вот уже четыре года
...Закладка в соц.сетях