Жанр: Классика
Гарденины, ИХ ДВОРНЯ, ПРИВЕРЖЕНЦЫ И ВРАГИ
...немаленькие. Пиши, что очень прискорбно... и что грех столько годов... -
Голос Капитона Аверьяныча дрогнул и пресекся; он быстро отвернулся, чтобы
незаметно для Агей Данилыча вытереть слезинку. Впрочем, Агей Данилыч не
подал вида, что замечает "слабость" Капитона Аверьяныча: низко склонившись
над листом бумаги, он рачительно выводил буквы и оглянулся лишь тогда,
когда Капитон Аверьяныч твердым и насмешливым голосом сказал:
- Что, аль, запнулся, фармазон?
- Никак-с, как ни в чем не бывало, - ответствовал Агей Данилыч, - и не
такие цидулы можем составлять-с.
N Тут же находилась и супруга Капитона Аверьяныча, но она не осмелилась
говорить при муже, проворно шевелила чулочными спицами, краснела, вздыхала
и тихо плакала, стараясь, чтобы слезы не падали на работу. В конце письма
Капитон Аверьяныч обратился к ней с тем же тоном снисходительной
шутливости, как и к конторщику:
- Мать, что от тебя-то будет. Написать: двадцать, мол, дюжин носков
посылаешь по телеграфу? Аль пусть пришлет из Питера колбасы жеребячьей в
подарок?..
Ведь эти студенты бесперечь кобылятину едят... Правда, что ль, Агей
Данилыч?
"Мать" испуганно ахнула, перекрестилась и, коротко улыбаясь, сказала:
- И уж, Капитон Аверьяныч... Право, что придумаете!.. - Затем,
всхлипывая, трепещущим голосом обратилась к конторщику: - Напиши, батюшка
Данилыч, напиши:
касатик мой... чадо мое единородное... да когда же, глазочек мой
ясенький, дождусь-то я тебя...
- Ну, - ну, разрюмилась, - остановил ее Капитов Аверьяныч, строго
нахмуривая брови. "Мать" схватила чулок и мелкими шажками, робея,
усиливаясь сдержать рыдания, удалилась за перегородку.
IV
Хутор на-Битюке. - Агафокл Ерник. - Как он проводил время. - Арефий
Сукновал и столяр Иван Федотыч. - Разговор о "превозвышенном". - Николай,
оскорбляется. - Философия Ивана Федотыча. - "Делатели мзды, страха и
любви". - Повесть о том, как Иван Федотыч женился на Татьяне.
Николя! Вели-ка запрячь дрожки, съезди на хутор, - сказал Мартин
Лукьяныч, - осмотри с Агафоклом стога, обойди низовой лес: нет ли порубки.
Вообще посмотри, как он там. Да смотри у меня, ежели у него какая
компания, - не приставай, он тебе не товарищ. Ты, брат, всячески должен
держаться в стороне от дворни. Вот ходишь к столяру, просиживаешь до
поздней ночи... Ну, это, положим, еще ничего: Иван Федотыч - серьезный,
самостоятельный человек, но с Агафоклом подальше себя держи. Недаром ему
прозванье - Ерник. Да! Не забыть бы: скажи, как пойдешь к Ивану Федотычу,
когда же он рамы-то парниковые сделает?
- Он, папенька, третьёво дни шестую раму связал.
- Ведь, ишь, копается. Вот и хороший, поглядеть, человек, а сколь
ленив, анафема. Ты постращай его, скажи:
со стороны, мол, хотят нанять. Теперь пришла весна, он и пойдет с
удочками шататься. Нынче, сказывают, чем свет на Битюк попер. Лентяй!
Но это произнесено было Мартином Лукьянычем без всякого раздражения, и
в выражении его лица, в звуке голоса ясно было видно, что, несмотря на
леность и копотливость Ивана Федотыча, Иван Федотыч был в его глазах
человек хотя и низший, но все ж таки уважаемый и почтенный.
Николай проворно собрался, сунул украдкою в карман горсть отцовских
папирос и по твердой степной дороге отправился за пятнадцать верст на
хутор. Гарденинский хутор стоял на берегу Битюка, "на самом пригреве", как
говорили, потому что холм, на котором он стоял, склонялся к югу. Это было
тихое и очень пустынное место. Недалеко от него, вверху, битюцкая долина
расширялась и река делилась на несколько течений, образуя острова с
заливными лугами и лесом. Главное течение было не у хутора, а на
противоположной стороне долины, в версте от хутора.
Здесь же, лод холмом, выгибался дугою рукав, образуя нечто вроде того,
что на Волге называют "затонами".
Здесь вода была постоянно невозмутима и гладка, как в налитом блюде. С
холмистого берега гляделись в нее постройки хутора - веселый флигелек,
обмазанный белою глиной, плетневые варки, рубленая конюшня. Со стороны
острова отражались в ней высокие, непролазные камыши и густой,
перепутанный жирными и цепкими травами "низовой лес". Летом в этом лесу
была постоянная влага, стояло непрерывное затишье, пахло сыростью, гнилью,
болотными растениями и в сказочном изобилии росла ежевика.
Зимою водились волки и лисицы. Добрую половину года, с октября до
первых чисел мая, хутор был почти необитаем. Только с мая, когда вырастала
трава в степи, туда пригонялись табуны и приводились, как бы на дачу,
заводские жеребцы. В июне шел покос, степь оживлялась песнями, кострами,
дружным звуком кос, видом таборов, копен и быстро возникавших стогов.
Осенью жизнь замирала, оставалось слушать, как шумит ветер, гоняя
перекати-поле по степи, как идут непрерывные унылые дожди, бормочет и
шепчет вершинами оголенный лес, да смотреть на свинцовое небо, на
поблекшую и мокрую траву, на сердито вздутый Битюк. Зимою еще того скучнее
становилось на хуторе: сугробы со всех сторон облегали постройки, вьюги и
метели наводили тоску, открытый северному ветру лес гудел мрачно и
зловеще, по ночам выли волки. Вообще зверье становилось до того неистовым,
что даже среди дня подступало к хутору и, случалось, разрывало хуторских
собак у самых окон занесенного снегом флигелька. Чтобы жить здесь круглый
год, не бояться волков, ненастья, лихих людей, скуки надрывающего шума
лесного и унылых завываний метели, и притом, чтобы жить в полном
одиночестве и уединении, казалось бы, нужен был человек с особенно
аскетическими наклонностями, человек, приверженный к серьезному
размышлению, к истязаниям плоти, - одним словом, такой человек, который бы
совершенно разочаровался в соблазнах и сквернах мира и только бы и мечтал
о "матери-пустыне". А между тем, по странному распоряжению судьбы, круглый
год жил на хуторе - в качестве приказчика, ключника и сторожа вместе -
развеселый человек, известный на добрые сорок верст, в ближних и дальних
селах, под именем Ерника. Был он гарденинский крепостной, в свое время
оказал барину какую-то темную услугу, получил за то отпускную и вот эту
должность на хуторе. И жил здесь вот уже лет двадцать подряд. Как только с
хутора уводили жеребцов и угоняли табуны, ни работников, ни кухарки не
полагалось Агафоклу. Он сам должен был готовить себе еду, доить корову,
убирать лошадь, отгребаться от снега, осматривать и оберегать низовой лес
и стога в степи.
С дороги, ведущей из Гарденина, хутор, хотя и стоял на холмистом месте,
открывался внезапно, совсем вблизи, потому что к нему приходилось
подъезжать из лощины и у самого хутора обогнуть невысокий бугорок. Николай
ехал себе не слеша, покуривал папиросы, неопределенно мечтал,
прислушивался к птичьим голосам, свисту и кряканью, смотрел на желтую
траву, на высокое теплое небо, по которому лениво двигались редкие
весенние облака, на долину реки, которая открылась перед ним совсем близко
от хутора, с своими покрасневшими оживающими лесами, с затопленными лугами
и полянами, с рядом церквей, белевших в отдалении. Вот и поверток и
знакомый бугорок с старою ракитой на вершине... Вдруг, обогнувши этот
бугорок, шагах в двадцати от себя Николай увидал такую картину. У веселой
белой избы, на твердо притоптанном, залитом солнцем месте, Агафокл, без
шапки, в ситцевой рубахе, опоясанной ниже толстого брюха, с балалайкой в
руках, отхаживал "барыню". Ныряя, приседая и выделывая ногами удивительные
штуки, он увивался вокруг бойко семенящей с платочком в руках молодой
грудастой бабы. Балалайка издавала подмывающие звуки; Агафокл часто
скороговоркой приговаривал: "Ходи изба, ходи печь - хозяину негде лечь!
Ах, барыня с перехватом. - подпиралася ухватом... А-ах, барыня с перебором
- ночевала под забором!" - и вскрикивал, взмахивая балалайкой: "Делай,
Акулька! Сыпь горячих, в рот тебе ягода!" Баба игриво отшатывалась от
плясуна, наступала на него грудью, жеманно помахивала платочком, манила к
себе, притопывала в лад игры подкованными котами, приговаривала: "Ох, що
ж, що ж, що ж, да мой муж не хорош... Ах, серые глаза режут сердце без
ножа!.. Любила я тульских, любила калуцких, елецкого полюбила - сама себя
погубила!" На завалинке, положа кисти рук на согнутые правильным углом
колени, как-то странно и неподвижно выпрямившись, сидел старик с копною
седых волос на голове, с гладко выбритым морщинистым лицом, в пальто,
подпоясанном веревовкой, и благосклонно улыбался на пляску. Увидав
Николая, Агафокл с треском "оторвал" аккорд, остановился плясать и,
посмеиваясь мелким рассыпающимся смешком, переваливаясь низко подтянутым
брюхом, пошел к нему навстречу. Его румяные толстые щеки так и тряслись,
глазки щурились, почти пропадая в лучистых морщинках, между алых губ
виднелись крепкие зубы с большою щербиной в верхнем ряду.
- А, Миколушка! - воскликнул он нежным, немного пришепетывающим
голоском, оправляя на ходу свои седыекудри и бородку клинышком. - Друг
любезный! Тебя ли видим?.. Твое ли распрекрасное лицо? Вот, матушка, как.
разделываем... Под орех, чтобы не было прорех!
- А ведь, никак, великий пост, Агафокл Иванович, - смеясь, сказал
Николай, слезая с дрожек"
- Пост? Это точно, друг закадычный. И великий, сказывают. Как, отец,
великий, что ль? - Он повернулся к старику, сидевшему в той же неподвижной
позе и с тою же благосклонною улыбкой, и плутовски подмигнул ему.
И вдруг засуетился. - Ну, да что тут толковать по пустякам. Давай
лошадь-то, матушка, я ее под сарай поставлю.
Акулька! Подогрей, дура, самовар. Не знаешь, гость какой? Управителев
сын, неотёса! Друг, чего желаешь: яишенку, молочка? Грех, говоришь? Это
точно. А-ах, и справедливы же твои слова, радость моя незабвенная! Ну, вот
Иван Федотыч окуньков наловил, ушицу смастерим. Акулечка, краля моя
нарисованная! Свари ты, друг милый,- ушицы... да с лучком, да с перчиком.
И как разлюбезно, братцы вы мои, время проведем! - Он весело
подмигнулНиколаю, кивая вслед уходившей бабе, и с неуловимым выражением
лукавства и нежности сказал: - Хороша? Постанов-то, постанов-то какой,
миляга! С масленой у меня живет. Из Щучья.
- А прежняя-то где, Агафокл Иваныч! У тебя на святках, никак, другая
была?
- Лукерья-то? - Агафокл так и затрясся от смеха. - Сбыл, голубок ты мой
хорошенький, сбыл! Вот прилипла, прилипла... ну, нет моих силов! Я ведь,
друг, эдак не уважаю, чтобы очень прилипать. С какой стати? Погулял,
порассеялся, провел разлюбезное время - и с колокольнидолой. Вот как,
матущка, по-нашему, по-стариковски Г А она - нет, Луша-то, - ей приятно,
чтоб поканителиться.
Ну, что делать, - пришел, сокол ты мой, мясоед, стали волки свадьбами
ходить, я и зачни ее пужать и зачни. Завоют в лесу, - эге! скажу, Лукерья,
чуть ли наш смертный?
час подходит, кайся, девка, в грехах... Пужал так-то, пужал - глядь, на
мое счастье, волки средь бела дня кобеля разорвали - Орёлку. Так и
располосовали, мошенники, вдрызг, вон у ракиты. Гляжу, любезный человек,
гляжу:
моя Лукерья - давай бог ноги! Да до чего ведь, сердёшяая, - пока я сани
запрег, пока что, она уже около Зыселков качает! Ну, и расцепились,
матушка. Эх, -та уж больно телом была рыхла - тесто, братец ты мой!
- Ну, Агафоклей, истинно про тебя сказано, что ты ерник, - произнес
старик, все продолжая улыбаться и здороваясь за руку с Николаем.
- Отец, Иван Федотыч, да я разве отрекаюсь? - сказал Агафокл. -
Миколушка! Отрекался я когда-нибудь?
Уж известно, народ прозовет, так недаром. Я и не отрекаюсь, голубь ты
мой сизой!
- И с чего к тебе женщины льнут? - посмеиваясь, проговорил Иван
Федотыч. - Виски седые, пузан, щербатый. Тебе, чай, лет под пятьдесят
будет?
- А что ж ты думаешь, прямо будет пятьдесят годов.
Это точно.. Ну, поди ж ты, милый человек, льнут! - И он в веселом
недоумении развел руками. - Болтают про меня - присуху знаю. Обдумают, что
сказать! Не то что ярисушать, я и сам, братцы вы мои, удивляюсь, с чего
они лезут, дуры! Ну, на подарки я прост, это нечего говорить.
Я ведь не задумаюсь шелковый платок аль янтари подарить. Но все ж таки,
други мои драгоценные, удивительный этот народ - бабы!
- Сам-то ты удивительный, - сказал Иван Федотыч, я вдруг лицо его
перестало улыбаться и глаза сделались кротки и задумчивы.
- Ну, я приберу лошадь. Миколушка, иди-ка в избу, чайку попьем. Иди,
иди, я, брат, не ревнив, пощупай бока-то у б,абы! А ты, Иван Федотыч, как
насчет чаю?
- Нет, уж достаточно. Вы пейте, управляйтесь с делами, а я пойду еще с
удочкой посижу. Хочется мне беспременно леща поймать. Татьяна моя очень до
них охотница.
А тогда подойду к вам, похлебаю ушицы.
Агафокл опять засмеялся, и когда Иван Федотыч, сгорбившись и накрывшись
старою касторовою шляпой с изгрызенными полями, пошел к реке, сказал
Николаю вполголоса:
- Разлюбезное время проведем, миляга! Из Боровой посулился Арефий
Сукновал приехать... Не знаешь? Умственный, грамотный мужик, все из
божественного доискивается. Новую веру обдумывает, Ему и любопытно с
Иваном Федотычем сразиться. Это они уж в третий раз стыкаются. И-их!
Соболек ты мой горностаевый, и люблю я, братец ты мой, стравить эдаких
начетчиков, книжников, мудрецов! За первое удовольствие! - И, легонько
толкну"
Николая по направлению к избе, добавил: - Иди-ка, иди"
потопчись вокруг бабы, при мне-то, глядишь, не подпустит.
Николай покраснел и с застенчивою улыбкой пошел к избе. Вдруг Агафокл
восторженным голоском окликнул его из сарая:
- Друг милый, сколь хорошо! Солнышко... травка...
цветочки... Журавлики перекликаются в небесах... А-ах"
братец ты мой, до чего разлюбезно жить на свете!
Однако Николай, увидав в полурастворенную дверь согнутую фигуру бабы,
раздувавшей самовар, почему-та застыдился, не посмел войти в избу и,
закурив папироску, сел на завалинке. Агафокл, управившись с лошадью,
подошел к нему, уселся рядом и, побалтывая ногами и посмеиваясь, сказал:
- Что, аль не по скусу? Ну, уж, - однодворка, сокол мой, с тем возьми!
А я их, признаться, страсть люблю, этих однодворок. Вот еще, радость ты
моя, есть у меня в Боровой на примете... - Он искоса поглядел- в дверь и
тотчас же изменил предмет разговора. - Ягодка! Не отведаешь ли наливочки,
а? Рюмочку-другую? Ежевичная, андел мой. Нет? А я, признаться, сам-то ее
мало потребляю, нодля баб держу: ха-а-рошая привада! И гости иные
угощаются... ничего! Сколь же часты гости у меня, матушка, уму
непостижимо. Что делать, любят меня, старика. Ты только, миляга,
папашеньке не болтай: страсть я его боюсь. Вот, братец мой, какое дело:
теперь его да еще конюшего Капитона я так и почитаю замест грозы. Кричат,
шумят... К чему? Что хорошего? Я, голубенок ты мой приятненький, крика
никак не могу выносить. Я робок. Ежели на меня цыкнуть покрепче, я прямо
ослабну.
- Нельзя ведь, Аг.афокл Иваныч, порядок требует.
- Порядок, говоришь? Вот это точно. Это справедливые твои слова. Я иной
раз на волков так-то погляжу, братец ты мой: вот, разбойники, зайчат
режут. Ну, а потом р подумаю: значит, порядок такой, значит,
предустановлено.
Ну, черт ее дери, нечего тут толковать! Так вот насчет гостей, милый
человек. Ты не подумай - такой уж я до компании охотник... А вот страсть
моя - людей стравливать, промеж себя. Вот на той неделе... ха-ха-ха!.. -
он так и заколыхался от смеха, - Лебедянский молоканин с дьячком иэ Щучья
сразились Ну, что ж ты думаешь, друг разлюбезный? Едва рознял. Прямо
дьячка за косу отволок 6т молоканина. А то еще - жалеишников стравливаю.
Этих больше по весне. Вот Потапка из Кужновки - страшный завистной на
жалейках играть!.. Прямо, узнаю, какой объявится мастер по этой части,
съезжу и стравлю с Потапкой. Да у меня, Миколушка, беспречь ратоборство
происходит. Ономнясь об масленой песельников стравил - Гаврюшку
прокуровского да Андрюшку из Гороховки. Здорово, подлецы, разделывали! Али
насчет пляски... Ну, друг, насчет пляски да еще балалаечной игры я вот что
тебе скажу: сколько ни есть в округе плясунов и балалаечников - всех
перепляшу и переиграю, ей-богу. По правде тебе сказать, я и за Акулькой-то
больше из-за пляски погнался. Влить ей ежели стаканчика три, эдак чтобы
рассолодела, - начнет откалывать, уноси ты мое горе во чистое поле... Да
что тут толковать! - Он сорвался с места, схватил лежавшую подле
балалайку, тряхнул кудрями и сделал ловкую выступку. - Хочешь? Ты прямо
говори: желаешь?
Сейчас взребезги разворочаем... - и каким-то певучим,
разтульно-изнеможенным голоском, прищуривая глазки, усмехаясь алыми, точно
выкрашенными, губами, вскрикнул: - Жхи... кхи... кахи - ну! Кахи, кахи,
кахикала, полну избу накликала, еще бы кахикати, да некуда, кликати!.. Эй,
Акулька! Щеки писаные, брови сурмленные, повадка картинная, а походка
павлиная!..
- Оставь, Агафокл Иваныч, - густо краснея, сказал Николай, - неловко
как-то... ни с того ни с сего - плясать.
Агафокл быстро успокоился, сел и отложил балалайку.
- Это точно, - добродушно согласился он, - это справедливые твои слова,
что неловко. Ну, вот, братец ты мой, Иван Федотыч меня любит. Что я и что
он, сам можешь понимать, друг разлюбезный... Прямо можно сказать не ложно
- божественный человек; а вот любит, в рот ему -малина. Ну, и я здорово
ему подвержен... ума - палата, братец мой. Захочется ему эдак о
божественном поговорить, я никак не поленюсь: сейчас, господи благослови,
на иегашку, враз достану кто занимается эфтими делами.
Я, птенчик ты мой драгоценный, даром что живу в диком месте, на всю
округу знаю, кто до чего охотник. И вот соберу их... И им-то любопытно, и
мне потеха. Вот теперь Арефия раздостал: этот сам упросил стравить его с
Иваном Федотычем... Ух, зазвонистый мужичишка! Послушаем, послушаем...
разлюбезное, братец мой, время проведем!
Вдруг какая-то уморительная мысль пришла в голову Агафоклу; сдерживая
душивший его смех, он толкнул Николая в бок и, указав в сторону реки,
прошептал:
- Леща пошел ловить!.. А-ах, чудеса, брат, на свете...
Леща ли ей нужно?.. Дурак, дурак! - и потом с отвисшею нижней губой
подмигнул Николаю: - Ты часто у них пребываешь, как насчет Татьяны-то? У,
и товар же, братец ты мой, - первый сорт!
- Вот еще выдумал!
- Ну, чего? Ну чего, дурашка, румянеешь?.. Хе-хехе! Аль я не понимаю!
Бабе есть ли двадцать годов, - шестнадцати он ее, старый тетерев, замуж
взял, - красоты - на редкость поискать, и вдруг вы бы зевать стали.
Да что, черт ее дери! Прямо грех зевать с такой бабой.
Ведь он весь сплющился, ссохся, Иван-то Федотыч, ведь Танюше с ним
маета одна, а тут эдак под боком душа-паренек, в соку, миленький,
пригоженький... Охо-хо-хо, какая сладость, братец ты мой, в ваших делах с
Татьяной!
Николаю и омерзительны были слова Агафокла о столяровой жене и вместе
новы, интересны и завлекательны.
Стыдясь почему-то разуверять Агафокла, сказать правду, то есть что он
никогда и не думал о Татьяне в этом-то смысле, что смотрел на ее красоту
не то что равнодушно, а несмело, без всяких помыслов, что не произнес с
нею десяти слов за все полгода, как бывает у Ивана Федотыча, Николай
притворным и даже несколько плутовским голосом повторил: "Вот еще выдумал,
Агафокл Иваныч!" - и, как только сказал это, почувствовал, что солгал, что
наклепал что-то скверное на жену Ивана Федотыча, и рассердился на себя и
на Агафокла.
- Ну, вот что, Агафокл Иваныч, - грубо сказал он, - мне некогда с тобой
толковать: папенька приказал низовой лес осмотреть, нет ли порубки Да
стога не побиты ли у тебя чужой скотиной.
- А чайку-то, бесценный?
- Я пил. Надо дела делать.
- Это точно, братец мой. Это справедливые твои слова. Ну, погоди, шапку
сейчас ухвачу, поедем стога смотреть. Будто бы, на мой взгляд, нет урону.
Эй, Акуля!
Приглуши покамест самовар, может, Арефий подъедет.
И они вдвоем на Николаевых дрожках отправились смотреть стога.
Тем временем действительно приехал Арефий Сукновал, пришел с реки Иван
Федотыч, - Акулина собрала им чай, и они, медленно потягивая красноватую
жидкость из блюдечек, беседовали о возвышенных предметах. Возвратившись из
степи, убедившись затем, что в низовом лесу стоит еще вода и осматривать
его невозможно, Николай вспомнил наказ отца не засиживаться у Агафокла, но
сильнейшее желание посмотреть на Арефия, послушать его разговор с Иваном
Федотычем и - что греха таить - перемолвиться о том о сем с Акулиной,
которую он видел только мельком, сейчас же подсказало ему, что перед отцом
можно оправдаться вот чем: ловили-де рыбу с Иваном Федотычем, и потому
случилось промедление. Николай знал, что, когда сошлется на Ивана
Федотыча, отец не будет сердиться. Поставивши под сарай лошадь, рядом с
буланкой Арефия, Николай и Агафокл вошли в избу. Это была чистая,
выбеленная горенка с голландскою печью, с твердо утоптанным глиняным
полом, светлая, веселая и уютная. За самоваром сидел и наливал чай Иван
Федотыч, напротив него - черноволосый худощавый мужик с живыми, необычайно
серьезными и блестящими глазами. Между ними помещался мальчик лет десяти,
в ловко сидящем кафтанчике из грубого крестьянского сукна, с вышитым
воротом льняной рубашке, остриженный в кружок, такой же черноволосый, как
и Арефий, и с такими же живыми, но еще с детским выражением, глазами. Это
был сынишка Арефия. Акулина с степенным лицом слушала, сидя у печки, и
проворно щелкала орехи.
Приход Николая с Агафоклом на минуту прервал разговор, но мало смутил
беседующих. Только Арефий вопросительно вскинул глазами на Николая да с
снисходительною, торопливою усмешкой пожал руку Агафоклу, Иван Федотыч
нашел, однако же, нужным сказать, кивнув в сторону Николая:
- Это сынок управителя нашего. Ничего, артельный парень, свой.
Присаживайся, Николай Мартиныч, - и тотчас же перешел к тому, что было
прервано: - Но в таком разе как же ты, Арефий Кузьмич, понимаешь о аде?
Арефий тряхнул волосами, отставил блюдечко с горячим чаем и только что
хотел отвечать, как Агафокл, усевшийся за стол рядом с Николаем и напрасно
старавшийся придать серьезность своим плутовски смеющимся глазам, сказал
Николаю:
- Друг бесценный, с молочком не желаешь ли?
Николаю сделалось стыдно, что в присутствии таких
людей Агафокл заговорил о молоке.
- Что ты, - сказал он, отмахнувшись, - чай, я не Агей.
Данилыч!
- Ах, братец мой, опять забыл... Грехи!
Лицо Арефия внезапно дрогнуло, и около рта пробежала неприятная нервная
судорога. Он насмешливо взглянул на Николая и сказал:
- Аи взаправду, Агафокл Иваныч, дай-ка молочка.
Этак-то будет посытнее.
Агафокл радостно засуетился:
- Вот это так, друг любезный, вот это по-нашенски!
Краля, волоки-ка горшочек утрешничка!
Акулина принесла молоко и поставила на стол, Арефий с каким-то
вызывающим видом зачерпнул ложкой, налил себе и сыну.
- Отец, для канпании! - с неистовым восторгом крикнул Агафокл,
обращаясь к Ивану Федотычу, и с ужимками, ухмыляясь, подмигивая, налил
себе полные две ложки.
- Я не потребляю, - спокойно сказал Иван Федотыч и на вопросительный
взгляд Арефия добавил: - греха в этом не вижу, но не потребляю.
- Как же не грех, когда великий пост? - выговорил Николай, оскорбленный
не столько тем, что нарушался великий пост, сколько насмешливым взглядом
Арефия и тем вызывающим видом, с которым он зачерпнул молоко.
- Плохо закон знаешь, плохо Святое писание знаешь, - возбужденно сказал
Арефий и, уставив перед собой глаза, как будто смотря в развернутую книгу,
начал ссылаться на тексты. И задорно крикнул: - Ведь прямо сказано, чего ж
мы еще хитрить будем?
- Может, и яишенку в таком разе, алмаз ты мой драгоценный? - вкрадчиво
спросил Агафокл, так и подергиваясь от внутреннего смеха, и тотчас же
приказал Акулине: - Сударушка! Смастери-ка яишенку для дорогих гостей.
- Это довольно странно, как ты понимаешь про посты! - высокомерно
сказал Николай. - Эдак ты придумаешь, что и в церковь не надо ходить?
- Не токмо в церковь, в Ерусалим, пожалуй, ходи.
А сам срамись по всякий час, блуди, враждуй, с нищего последнюю рубаху
сымай... Аль не читал: "Настанет время и настало уже, когда истинные
поклонники будут поклоняться отцу в духе и истине, ибо таких поклонников
отец ищет себе"?
- Это где же такое сказано? - с насмешкою спросил Николай, никогда не
читавший Евангелия и знавший только краткую священную историю Ветхого и
Нового завета.
Арефий быстро взглянул на него, и вдруг суровое и возбужденное
выражение пропало с его лица, по губам пробежала улыбка.
- Сказано, паренек, сказано, - ответил он, понявши невежество и
слабость противника, и, круто повернувшись к Ивану Федотычу, он заговорил
обыкновенным своим голосом: - Касательно адовых мук, Иван Федотыч, я
рассуждаю точь-в-точь как Исаак Сирин проповедовал: гееннское мучение есть
раскаяние. Прочитай-кось слово восемьдесят девятое и девяностое. Али еще
ловчей сказано в восемнадцатом слове. Очень мудро! - и Арефий проговорил
множество цитат. - А то и так еще полагаю: не иначе как будет срок...
геенне, тоись. Адовы муки никак не вечны, не может того быть, - и поспешно
добавил: - умствую так, не подумай, что самовольно, Иван Федотыч... Все из
Писания, все из книг!
Иван Федотыч вдумчиво посмотрел на него.
- Все на книги ссылаешься... Ах, душенька, сколь это обоюдоостро, -
проговорил он как бы сам с собою и громко сказал: - Коли уж ссылаться,
спрошу у тебя, Арефий Кузьмич: аль не знаешь, какая была ересь Оригена,
прозванного Адамантовым?
- А какая?
- Вот то же, что и ты говоришь... насчет срока-то.
И на пятом вселенском соборе святые отцы так постановили: кто говорит
или думает, что наказание демонов и нечестивых людей временно и что после
некоторого времени оно будет иметь конец или что будет после
восстановление демонов и нечестивых людей, да будет анафема.
- Вот так фунт, Арефий Кузьмич! - с величайшим удовольствием воскликнул
Агафокл и даже привскочил.
Арефий тряхнул волосами, хотел улыбнуться, но не выдержал и рассердился.
- Я вселенским соборам не верю, соборных постановлений не принимаю! -
крикнул он. - Как сказано в первом Послании Ивана, глава четвертая, стих
шестнадцатый?
Бог есть любовь, вот как сказано! Смотри у Павла первое Посл
...Закладка в соц.сетях