Жанр: Классика
Дуэль
... - Срамота! - бормотал он, подбирая свои мокрые и грязные фалды. - Знал
бы, не пошел.
Скоро он услышал голоса и увидел людей. Лаевский, засунув руки в рукава
и согнувшись, быстро ходил взад и вперед по небольшой поляне; его секунданты
стояли у самого берега и крутили папиросы.
"Странно... - подумал дьякон, не узнавая походки Лаевского. - Будто
старик".
- Как это невежливо с их стороны! - сказал почтовый чиновник, глядя на
часы. - Может быть, по-ученому и хорошо опаздывать, но, по-моему, это
свинство.
Шешковский, толстый человек с черной бородой, прислушался и сказал:
- Едут!
- Первый раз в жизни вижу! Как славно! - сказал фон Корен, показываясь
на поляне и протягивая обе руки к востоку. - Посмотрите: зеленые лучи!
На востоке из-за гор вытянулись два зеленых луча, и это в самом доле
было красиво. Восходило солнце.
- Здравствуйте, - продолжал зоолог, кивнув головой секундантам
Лаевского. - Я не опоздал?
За ним шли его секунданты, два очень молодых офицера одинакового роста,
Бойко и Говоровский, в белых жителях, и тощий, нелюдимый доктор Устимович,
который в одной руке нес узел с чем-то, а другую заложил назад; по
обыкновению, вдоль спины у него была вытянута трость. Положив узел на землю
и ни с кем не здороваясь, он отправил и другую руку за спину и зашагал но
поляне.
Лаевский чувствовал утомление и неловкость человека, который, быть
может, скоро умрет и поэтому обращает на себя общее внимание. Ему хотелось,
чтобы его поскорее убили или же отвезли домой. Восход солнца он видел теперь
первый раз в жизни; это раннее утро, зеленые лучи, сырость и люди в мокрых
сапогах казались ему лишними в его жизни, ненужными и стесняли его; все это
не имело никакой связи с пережитою ночью, с его мыслями и с чувством вины, и
потому он охотно бы ушел, не дожидаясь дуэли.
Фон Корен был заметно возбужден и старался скрыть это, делая вид, что
его больше всего интересуют зеленые лучи. Секунданты были смущены и
переглядывались друг с другом, как бы спрашивая, зачем они тут и что им
делать.
- Я полагаю, господа, что идти дальше нам незачем, - сказал Шешковский.
- И здесь ладно.
- Да, конечно, - согласился фон Корен.
Наступило молчание. Устимович, шагая, вдруг круто повернул к Лаевскому
и сказал вполголоса, дыша ему в лицо:
- Вам, вероятно, еще не успели сообщить моих условий. Каждая сторона
платит мне по пятнадцати рублей; а в случае смерти одного из противников,
оставшийся в живых платит все тридцать.
Лаевский был раньше знаком с этим человеком, но только теперь в первый
раз отчетливо увидел его тусклые глаза, жесткие усы и тощую, чахоточную шею:
ростовщик, а не доктор! Дыхание его имело неприятный, говяжий запах.
"Каких только людей не бывает на свете", - подумал Лаевский и ответил:
- Хорошо.
Доктор кивнул головой и опять зашагал, и видно было, что ему вовсе не
нужны были деньги, а спрашивал он их просто из ненависти. Все чувствовали,
что пора уже начинать или кончать то, что ужо начато, но не начинали и не
кончали, а ходили, стояли и курили. Молодые офицеры, которые первый раз в
жизни присутствовали на дуэли и теперь плохо верили в эту штатскую, по их
мнению, ненужную дуэль, внимательно осматривали свои кителя и поглаживали
рукава. Шешковский подошел к ним и сказал тихо:
- Господа, мы должны употребить все усилия, чтобы эта дуэль не
состоялась. Нужно помирить их. Он покраснел и продолжал:
- Вчера у меня был Кирилин и жаловался, что Лаевский застал его вчера с
Надеждой Федоровной и всякая штука.
- Да, нам тоже это известно, - сказал Бойко.
- Ну, вот видите ли... У Лаевского дрожат руки и всякая штука... Он и
пистолета теперь не поднимет. Драться с ним так же нечеловечно, как с пьяным
или с тифозным. Если примирение не состоится, то надо, тогда, хоть отложить
дуэль, что ли... Такая чертовщина, что не глядел бы.
- Вы поговорите с фон Кореном.
- Я правил дуэли не знаю, черт их подери совсем, и знать не желаю;
может быть, он подумает, что Лаевский струсил и меня подослал к нему. А
впрочем, как ему угодно, я поговорю.
Шешковский нерешительно, слегка прихрамывая, точно отсидел ногу,
направился к фон Корену, и, пока он шел и покрякивал, вся его фигура дышала
ленью.
- Вот что я должен вам сказать, сударь мой, - начал он, внимательно
рассматривая цветы на рубахе зоолога. - Это конфиденциально... Я правил
дуэли не знаю, черт их побери совсем, и знать не желаю и рассуждаю не как
секундант и всякая штука, а как человек, и все.
- Да. Ну?
- Когда секунданты предлагают мириться, то их обыкновенно не слушают,
смотрят, как на формальность. Самолюбие, и все. Но я прошу вас покорнейше
обратить внимание на Ивана Андреича. Он сегодня не в нормальном состоянии,
так сказать, не в своем уме и жалок. У него произошло несчастие. Терпеть я
не могу сплетен, - Шешковский покраснел и оглянулся, - но ввиду дуэли я
нахожу нужным сообщить вам. Вчера вечером он в доме Мюридова застал свою
мадам с... одним господином.
- Какая гадость! - пробормотал зоолог; он побледнел, поморщился и
громко сплюнул. - Тьфу!
Нижняя губа у него задрожала; он отошел от Шешковского, не желая дальше
слушать, и, как будто нечаянно попробовал чего-то горького, опять громко
сплюнул и с ненавистью первый раз за все утро взглянул на Лаевского. Его
возбуждение и неловкость прошли, он встряхнул головой и сказал громко:
- Господа, что же это мы ждем, спрашивается? Почему не начинаем?
Шешковский переглянулся с офицерами и пожал плечами.
- Господа! - сказал он громко, ни к кому не обращаясь. - Господа! Мы
предлагаем вам помириться!
- Покончим скорее с формальностями, - сказал фон Кореи. - О примирении
уже говорили. Теперь еще какая следующая формальность! Поскорее бы, господа,
а то время не ждет.
- Но мы все-таки настаиваем на примирении, - сказал Шешковский
виноватым голосом, как человек, который вынужден вмешиваться в чужие дела;
он покраснел, приложил руку к сердцу и продолжал: - Господа, мы не видим
причинной связи между оскорблением и дуэлью. У обиды, какую мы иногда по
слабости человеческой наносим друг другу, и у дуэли нет ничего общего. Вы
люди университетские и образованные и, конечно, сами видите в дуэли одну
только устарелую, пустую формальность и всякая штука. Мы так на нее и
смотрим, иначе бы не поехали, так как не можем допустить, чтобы в нашем
присутствии люди стреляли друг в друга, и все. - Шешковский вытер с лица пот
и продолжал: - Покончите же, господа, ваше недоразумение, подайте друг другу
руки и поедем домой пить мировую. Честное слово, господа!
Фон Кореи молчал. Лаевский, заметив, что на него смотрят, сказал:
- Я ничего не имею против Николая Васильевича. Если он находит, что я
виноват, то я готов извиниться перед ним.
Фон Корен обиделся.
- Очевидно, господа, - сказал он, - вам угодно, чтобы господин Лаевский
вернулся домой великодушным и рыцарем, но я не могу доставить вам и ему
этого удовольствия. И не было надобности вставать рано и ехать из города за
десять верст для того только, чтобы пить мировую, закусывать и объяснить
мне, что дуэль устарелая формальность. Дуэль есть дуэль, и не следует делать
ее глупее и фальшивее, чем она есть на самом деле. Я желаю драться!
Наступило молчание. Офицер Бойко достал из ящика два пистолета: один
подали фон Корену, другой Лаевскому, затем произошло замешательство, которое
ненадолго развеселило зоолога и секундантов. Оказалось, что из всех
присутствовавших ни один не был на дуэли ни разу в жязни и никто не знал
точно, как нужно становиться и что должны говорить и делать секунданты. По
потом Бойко вспомнил и, улыбаясь, стал объяснять.
- Господа, кто помнит, как описано у Лермонтова? - спросил фон Корен
смеясь. - У Тургенева также Базаров стрелялся с кем-то там...
- К чему тут помнить? - сказал нетерпеливо Устимович, останавливаясь. -
Отмерьте расстояние - вот и все.
И он раза три шагнул, как бы показывая, как надо отмеривать. Бойко
отсчитал шаги, а его товарищ обнажил шашку и поцарапал землю на крайних
пунктах, чтобы обозначить барьер. Противники, при всеобщем молчании, заняли
свои места.
"Кроты", - вспомнил дьякон, сидевший в кустах.
Что-то говорил Шешковский, что-то объяснял опять Бойко, но Лаевский не
слышал, или, вернее, слышал, но не понимал. Он, когда настало для этого
время, взвел курок и поднял тяжелый холодный пистолет дулом вверх. Он забыл
расстегнуть пальто, и у него сильно сжимало в плече и под мышкой, и рука
поднималась с такою неловкостью, как будто рукав был сшит из жести. Он
вспомнил свою вчерашнюю ненависть к смуглому лбу и курчавым волосам и
подумал, что даже вчера, в минуту сильной ненависти и гнева, он не смог бы
выстрелить в человека. Боясь, чтобы пуля как-нибудь невзначай не попала в
фон Корена, он поднимал пистолет все выше и выше и чувствовал, что это
слишком показное великодушие неделикатно и невеликодушно, но иначе не умел и
не мог. Глядя на бледное, насмешливо улыбавшееся лицо фон Корена, который,
очевидно, с самого начала был уверен, что его противник выстрелит в воздух,
Лаевский думал, что сейчас, слава богу, все кончится и что вот только нужно
надавить покрепче собачку...
Сильно отдало в плечо, раздался выстрел, и в горах ответило эхо:
пах-тах!
И фон Корен взвел курок и посмотрел в сторону Устимовича, который
по-прежнему шагал, заложив руки назад и не обращая ни на что внимания.
- Доктор, - сказал зоолог, - будьте добры, не ходите, как маятник. У
меня от вас мелькает в глазах.
Доктор остановился. Фон Корен стал прицеливаться в Лаевского.
"Кончено!" - подумал Лаевский.
Дуло пистолета, направленное прямо в лицо, выражение ненависти и
презрения в позе и во всей фигуре фон Корена и это убийство, которое сейчас
совершит порядочный человек среди бела дня в присутствии порядочных людей, и
эта тишина, и неизвестная сила, заставляющая Лаевского стоять, а не бежать,
- как все это таинственно, и непонятно, и страшно! Время, пока фон Корен
прицеливался, показалось Лаевскому длиннее ночи. Он умоляюще взглянул на
секундантов; они не шевелились и были бледны.
"Скорей же стреляй!" - думал Лаевский и чувствовал, что его бледное,
дрожащее, жалкое лицо должно возбуждать в фон Корене еще большую ненависть.
"Я его сейчас убью, - думал фон Корен, прицеливаясь в лоб и уже ощущая
пальцем собачку. - Да, конечно, убью..."
- Он убьет его! - послышался вдруг отчаянный крик где-то очень близко.
Тотчас же раздался выстрел. Увидев, что Лаевский стоит на месте, а не
упал, все посмотрели в ту сторону, откуда послышался крик, и увидели
дьякона. Он, бледный, с мокрыми, прилипшими ко лбу и к щекам волосами, весь
мокрый и грязный, стоял на том берегу в кукурузе, как-то странно улыбался и
махал мокрой шляпой. Шешковский засмеялся от радости, заплакал и отошел в
сторону...
Немного погодя фон Корен и дьякон сошлись около мостика. Дьякон был
взволнован, тяжело дышал и избегал смотреть в глаза. Ему было стыдно и за
свой страх, и за свою грязную, мокрую одежду.
- Мне показалось, что вы хотели его убить... - бормотал он. - Как это
противно природе человеческой! До какой степени это противоестественно!
- Как вы сюда попали, однако? - спросил зоолог.
- Не спрашивайте! - махнул рукой дьякон. - Нечистый попутал: иди да
иди... Вот и пошел, и чуть в кукурузе не помер от страха. Но теперь, слава
богу, слава богу... Я весьма вами доволен, - бормотал дьякон. - И наш
дедка-тарантул будет доволен... Смеху-то, смеху! А только я прошу вас
убедительно, никому не говорите, что я был тут, а то мне, пожалуй, влетит в
загривок от начальства. Скажут: дьякон секундантом был.
- Господа! - сказал фон Корен. - Дьякон просит вас никому не говорить,
что вы видели его здесь. Могут выйти неприятности.
- Как это противно природе человеческой! - вздохнул дьякон. - Извините
меня великодушно, но у вас такое было лицо, что я думал, что вы непременно
его убьете.
- У меня было сильное искушение прикончить этого мерзавца, - сказал фон
Корен, - но вы крикнули мне под руку и я промахнулся. Вся эта процедура,
однако, противна с непривычки и утомила меня, дьякон. Я ужасно ослабел.
Поедемте...
- Нет, уж дозвольте мне пешком идти. Мне просохнуть надо, а то я измок
и прозяб.
- Ну, как знаете, - сказал томным голосом ослабевший зоолог, садясь в
коляску и закрывая глаза. - Как знаете...
Пока ходили около экипажей и усаживались, Кербалай стоял у дороги и,
взявшись обеими руками за живот, низко кланялся и показывал зубы; он думал,
что господа приехали наслаждаться природой и пить чай, и не понимал, почему
это они садятся в экипажи. При общем безмолвии поезд тронулся, и около
духана остался один только дьякон.
- Ходил духан, пил чай, - сказал он Кербалаю. - Мой хочет кушать.
Кербалай хорошо говорил по-русски, но дьякон думал, что татарин скорее
поймет его, если он будет говорить с ним на ломаном русском языке.
- Яичницу жарил, сыр давал...
- Иди, иди, поп, - сказал Кербалай, кланяясь. - Все дам... И сыр есть,
и вино есть... Кушай чего хочешь.
- Как по-татарски - бог? - спрашивал дьякон, входя в духан.
- Твой бог и мой бог все равно, - сказал Кербалай, не поняв его. - Бог
у всех один, а только люди разные. Которые русские, которые турки или
которые английски - всяких людей много, а бог одни.
- Хорошо-с. Если все народы поклоняются единому богу, то почему же вы,
мусульмане, смотрите на христиан, как на вековечных врагов своих?
- Зачем сердишься? - сказал Кербалай, хватаясь обеими руками за живот.
- Ты поп, я мусульман, ты говоришь - кушать хочу, я даю... Только богатый
разбирает, какой бог твой, какой мой, а для бедного все равно. Кушай,
пожалуйста.
Пока в духане происходил богословский разговор. Лаевский ехал домой и
вспоминал, как жутко ему было ехать на рассвете, когда дорога, скалы и горы
были мокры и темны и неизвестное будущее представлялось страшным, как
пропасть, у которой не видно дна, а теперь дождевые капли, висевшие на траве
и на камнях, сверкали от солнца, как алмазы, природа радостно улыбалась и
страшное будущее оставалось позади. Он посматривал на угрюмое, заплаканное
лицо Шешковского и вперед на две коляски, в которых сидели фон Корен, его
секунданты и доктор, и ему казалось, как будто они все возвращались из
кладбища, где только что похоронили тяжелого, невыносимого человека, который
мешал всем жить.
"Все кончено", - думал он о своем прошлом, осторожно поглаживая
пальцами шею.
У него в правой стороне шеи, около воротничка, вздулась небольшая
опухоль длиною и толщиною с мизинец, и чувствовалась боль, как будто кто
провел по шее утюгом. Это контузила пуля.
Затем, когда он приехал домой, для него потянулся длинный, странный,
сладкий и туманный, как забытье, день. Он, как выпущенный из тюрьмы или
больницы, всматривался в давно знакомые предметы и удивлялся, что столы,
окна, стулья, свет и море возбуждают в нем живую, детскую радость, какой он
давно-давно уже не испытывал. Бледная и сильно похудевшая Надежда Федоровна
не понимала его кроткого голоса и странной походки: она торопилась
рассказать ему все, что с нею было... Ей казалось, что он, вероятно, плохо
слышит и не понимает ее и что если он все узнает, то проклянет ее и убьет, а
он слушал ее, гладил ей лицо и волоса, смотрел ей в глаза и говорил:
- У меня нот никого, кроме тебя...
Потом они долго сидели в палисаднике, прижавшись друг к другу, и
молчали или же, мечтая вслух о своей будущей счастливой жизни, говорили
короткие, отрывистые фразы, и ему казалось, что он никогда раньше не говорил
так длинно и красиво.
Прошло три месяца с лишним.
Наступил день, назначенный фон Кореном для отъезда. С раннего утра шел
крупный, холодный дождь, дул норд-остовый ветер, и на море развело сильную
волну. Говорили, что в такую погоду пароход едва ли зайдет на рейд. По
расписанию он должен был прийти в десятом часу утра, по фон Корен,
выходивший на набережную в полдень и после обеда, не увидел в бинокль
ничего, кроме серых волн и дождя, застилавшего горизонт.
К концу дня дождь перестал и ветер начал заметно стихать. Фон Кореи уже
помирился с мыслью, что ему сегодня не уехать, и сел играть с Самойленком в
шахматы; но когда стемнело, денщик доложил, что на море показались огни и
что видели ракету.
Фон Корен заторопился, он надел сумочку через плечо, поцеловался с
Самойленком и с дьяконом, без всякой надобности обошел все комнаты,
простился с денщиком и с кухаркой и вышел на улицу с таким чувством, как
будто забыл что-то у доктора или у себя на квартире. На улице шел он рядом с
Самойленком, за ними дьякон с ящиком, а позади всех денщик с двумя
чемоданами. Только Самойленко и денщик различали тусклые огоньки на море,
остальные же смотрели в потемки и ничего не видели. Пароход остановился
далеко от берега.
- Скорее, скорее, - торопился фон Корен. - Я боюсь, что он уйдет!
Проходя мимо трехоконного домика, в который перебрался Лаевский вскоре
после дуэли, фон Корен не удержался и заглянул в окно. Лаевский, согнувшись,
сидел за столом, спиною к окну, и писал.
- Я удивляюсь, - тихо сказал зоолог. - Как он скрутил себя!
- Да, удивления достойно, - вздохнул Самойленко. - Так с утра до вечера
сидит, все сидит и работает. Долги хочет выплатить. А живет, брат, хуже
нищего!
Прошло полминуты в молчании. Зоолог, доктор и дьякон стояли у окна и
все смотрели на Лаевского.
- Так и не уехал отсюда, бедняга, - сказал Самойленко. - А помнишь, как
он хлопотал?
- Да, сильно он скрутил себя, - повторил фон Корен. - Его свадьба, эта
целодневная работа из-за куска хлеба, какое-то новое выражение на его лице и
даже его походка - все это до такой степени необыкновенно, что я и не знаю,
как назвать это, - зоолог взял Самойленко за рукав и продолжал с волнением в
голосе: - Ты передай ему и его жене, что, когда я уезжал, я удивлялся им,
желал всего хорошего... и попроси его, чтобы он, если это можно, не поминал
меня лихом. Он меня знает. Он знает, что если бы я мог тогда предвидеть эту
перемену, то я мог бы стать его лучшим другом.
- Ты зайди к нему, простись.
- Нет. Это неудобно.
- Отчего? Бог знает, может, больше уж никогда не увидишься с ним.
Зоолог подумал и сказал:
- Это правда.
Самойленко тихо постучал пальнем в окно. Лаевский вздрогнул и
оглянулся.
- Ваня, Николай Васильич желает с тобой проститься, - сказал
Самойленко. - Он сейчас уезжает.
Лаевский встал из-за стола и пошел в сени, чтобы отворить дверь.
Самойленко, фон Корен и дьякон вошли в дом.
- Я на одну минутку, - начал зоолог, снимая в сенях калоши и уже жалея,
что он уступил чувству и пошел сюда без приглашения. "Я как будто
навязываюсь, - подумал он, - а это глупо". - Простите, что я беспокою вас, -
сказал он, входя за Лаевским в его комнату, - но я сейчас уезжаю, и меня
потянуло к вам. Бог знает, увидимся ли когда еще.
- Очень рад... Покорнейше прошу, - сказал Лаевский и неловко подставил
гостям стулья, точно желая загородить им дорогу, и остановился посреди
комнаты, потирая руки.
"Напрасно я не оставил свидетелей на улице", - подумал фон Корен и
сказал твердо:
- Не поминайте меня лихом, Иван Андреич. Забыть прошлого, конечно,
нельзя, оно слишком грустно, и я не затем пришел сюда, чтобы извиняться или
уверять, что я не виноват. Я действовал искренно и не изменил своих
убеждений с тех пор... Правда, как вижу теперь, к великой моей радости, я
ошибся относительно вас, но ведь спотыкаются и на ровной дороге, и такова уж
человеческая судьба: если не ошибаешься в главном, то будешь ошибаться в
частностях. Никто не знает настоящей правды.
- Да, никто не знает правды... - сказал Лаевский.
- Ну, прощайте... Дай бог вам всего хорошего.
Фон Корен подал Лаевскому руку; тот пожал ее и поклонился.
- Не поминайте же лихом, - сказал фон Кореи. - Поклонитесь вашей жене и
скажите ей, что я очень жалел, что не мог проститься с ней.
- Она дома.
Лаевский подошел к двери и сказал в другую комнату:
- Надя, Николай Васильевич желает с тобой проститься.
Вошла Надежда Федоровна; она остановилась около двери и робко взглянула
на гостей. Лицо у нее было виноватое и испуганное, и руки она держала, как
гимназистка, которой делают выговор.
- Я сейчас уезжаю, Надежда Федоровна, - сказал фон Корен, - и пришел
проститься.
Она нерешительно протянула ему руку, а Лаевский поклонился,
"Как они однако, оба жалки! - подумал фон Корен. - Недешево достается
им эта жизнь".
- Я суду и Москве и в Петербурге, - спросил он, - не нужно ли вам
что-нибудь прислать оттуда?
- Что же? - сказала Надежда Федоровна и встревоженно переглянулась с
мужем. - Кажется, ничего...
- Да, ничего... - сказал Лаевский, потирая руки. - Кланяйтесь.
Фон Корен не знал, что еще можно и нужно сказать, а раньше, когда
входил, то думал, что скажет очень много хорошего, теплого и значительного.
Он молча пожал руки Лаевскому и его жене и вышел от них с тяжелым чувством.
- Какие люди! - говорил дьякон вполголоса, идя сзади. - Боже мой, какие
люди! Воистину десница божия насадила виноград сей! Господи, господи! Один
победил тысячи, а другой тьмы. Николай Васильич, - сказал он восторженно, -
знайте, что сегодня вы победили величайшего из врагов человеческих -
гордость!
- Полно, дьякон! Какие мы с ним победители? Победители орлами смотрят,
а он жалок, робок, забит, кланяется, как китайский болванчик, а мне..., мне
грустно.
Сзади послышались шаги. Это догонял Лаевский, чтобы проводить. На
пристани стоял денщик с двумя чемоданами, а несколько поодаль - четыре
гребца.
- Однако подувает... бррр! - сказал Самойленко. - В море, должно быть,
теперь штормяга - ой, ой! Не в пору ты едешь, Коля.
- Я не боюсь морской болезни.
- Не в том... Не опрокинули бы тебя эти дураки. Следовало бы на
агентской шлюпке доехать. Где агентская шлюпка? - крикнул он гребцам.
- Ушла, ваше превосходительство.
- А таможенная?
- Тоже ушла.
- Отчего же не доложили? - рассердился Самойленко. - Остолопы!
- Все равно, не волнуйся... - сказал фон Корен. - Ну, прощай. Храни вас
бог.
Самойленко обнял фон Корена и перекрестил его три раза.
- Не забывай же, Коля... Пиши... Будущей весной ждать будем.
- Прощайте, дьякон, - сказал фон Корен, пожимая дьякону руку. - Спасибо
вам за компанию и за хороший разговоры. Насчет экспедиции подумайте.
- Да, господи, хоть на край света! - засмеялся дьякон. - Разве я
против?
Фон Корен узнал в потемках Лаевского и молча протянул ему руку. Гребцы
уже стояли внизу и придерживали лодку, которая билась о сваи, хотя мол
загораживая ее от большой зыби. Фон Корен спустился по трапу, прыгнул в
лодку и сел у руля.
- Пиши! - крикнул ему Самойленко. - Здоровье береги!
"Никто не знает настоящей правды", - думал Лаевский, поднимая воротник
своего пальто и засовывая руки в рукава.
Лодка бойко обогнула пристань и вышла на простор. Она исчезла в волнах,
но тотчас же из глубокой ямы скользнула на высокий холм, так что можно было
различить и людей и даже весла. Лодка прошла сажени три, и ее отбросило
назад сажени на две.
- Пиши! - крикнул Самойленко. - Понесла тебя нелегкая в такую погоду!
"Да, никто не знает настоящей правды..." - думал Лаевский, с тоскою
глядя на беспокойное темное море.
"Лодку бросает назад, - думал он, - делает она два шага вперед и шаг
назад, но гребцы упрямы, машут неутомимо веслами и не боятся высоких волн.
Лодка идет все вперед и вперед, вот уже со и не видно, а пройдет с полчаса,
и гребцы ясно увидят пароходные огни, а через час будут уже у пароходного
трапа. Так и в жизни... В поисках за правдой люди делают два шага вперед,
шаг назад. Страдания, ошибки и скука жизни бросают их назад, но жажда правды
и упрямая воля гонят вперед и вперед. И кто знает? Быть может, доплывут до
настоящей правды..."
- Прощай-а-ай! - крикнул Самойленко.
- Не видать и не слыхать, - сказал дьякон. - Счастливой дороги!
Стал накрапывать дождь.
1891
Закладка в соц.сетях