Купить
 
 
Жанр: Классика

Дуэль

страница №4

, проливали вино на ковер и
себе на колени, рассыпали соль, и кругом было темно, и костер горел уже не
так ярко, и каждому было лень встать и подложить хворосту. Все пили вино, и
Косте и Кате дали по полустакану. Надежда Федоровна выпила стакан, потом
другой, опьянела и забыла про Кирилина.
- Роскошный пикник, очаровательный вечер, - сказал Лаевский, веселея от
вина, - но я предпочел бы всему этому хорошую зиму. "Морозной пылью
серебрится его бобровый воротник".
- У всякого свой вкус, - заметил фон Корен. Лаевский почувствовал
неловкость: в спину ему бил жар от костра, а в грудь и в лицо - ненависть
фон Корена; эта ненависть порядочного, умного человека, в которой таилась,
вероятно, основательная причина, унижала его, ослабляла, и он, не будучи в
силах противостоять ей, сказал заискивающим тоном:
- Я страстно люблю природу и жалею, что я не естественник. Я завидую
вам.
- Ну, а я не жалею и не завидую, - сказала Надежда Федоровна. - Я не
понимаю, как это можно серьезно заниматься букашками и козявками, когда
страдает народ.
Лаевский разделял ее мнение. Он был совершенно незнаком с естественными
науками и потому никогда не мог помириться с авторитетным тоном и ученым,
глубокомысленным видом людей, которые занимаются муравьиными усиками и
тараканьими лапками, и ему всегда была досадно, что эти люди на основании
усиков, лапок и какой-то протоплазмы (он почему-то воображал ее в виде
устрицы) берутся решать вопросы, охватывающие собою происхождение и жизнь
человека. Но в словах Надежды Федоровны ему послышалась ложь, и он сказал
только для того, чтобы противоречить ей:
- Дело не в козявках, а в выводах!

VIII


Стали садиться в экипаж, чтобы ехать домой, поздно, часу в
одиннадцатом. Все сели, и недоставало только Надежды Федоровны и Ачмианова,
которые по ту сторону реки бегали вперегонки и хохотали.
- Господа, поскорей! - крикнул им Самойленко.
- Не следовало бы дамам давать вино, - тихо сказал фон Корен.
Лаевский, утомленный пикником, ненавистью фон Корена и своими мыслями,
пошел к Надежде Федоровне навстречу, и когда она, веселая, радостная,
чувствуя себя легкой, как перышко, запыхавшись и хохоча, схватила его за обе
руки и положила ему голову на грудь, он сделал шаг назад и сказал сурово:
- Ты ведешь себя, как... кокотка.
Это вышло уж очень грубо, так что ему даже стало жаль ее. На его
сердитом, утомленном лице она прочла ненависть, жалость, досаду на себя и
вдруг пала духом. Она поняла, что пересолила, вела себя слишком развязно, и,
опечаленная, чувствуя себя тяжелой, толстой, грубой и пьяною, села в первый
попавшийся пустой экипаж вместе с Ачмиановым. Лаевский сел с Кирилиным,
зоолог с Самойленком, дьякон с дамами, и поезд тронулся.
- Вот они каковы, макаки... - начал фон Корен, кутаясь в плащ и
закрывая глаза. - Ты слышал, она не хотела бы заниматься букашками и
козявками, потому что страдает народ. Так судят нашего брата все макаки.
Племя рабское, лукавое, в десяти поколениях запуганное кнутом и кулаком; оно
трепещет, умиляется и курит фимиамы только перед насилием, по впусти макаку
в свободную область, где ее некому брать за шиворот, там она развертывается
и дает себя знать. Посмотри, как она смела на картинных выставках, в музеях,
в театрах или когда судит о науке: она топорщится, становится на дыбы,
ругается, критикует... И непременно критикует рабская черта! Ты прислушайся:
людей свободных профессий ругают чаще, чем мошенников, - это оттого, что
общество на три четверти состоит из рабов, из таких же вот макак. Не
случается, чтобы раб протянул тебе руку и сказал искренно спасибо за то, что
ты работаешь.
- Не знаю, что ты хочешь! - сказал Самойленко, зевая. - Бедненькой по
простоте захотелось поговорить с тобой об умном, а ты уж заключение
выводишь. Ты сердит на него за что-то, ну и на нее за компанию. А она
прекрасная женщина!
- Э, полно! Обыкновенная содержанка, развратная и пошлая. Послушай,
Александр Давидыч, когда ты встречаешь простую бабу, которая не живет с
мужем, ничего не делает и только хи-хи да ха-ха, ты говоришь ей: ступай
работать. Почему же ты тут робеешь и боишься говорить правду? Потому только,
что Надежда Федоровна живет на содержании не у матроса, а у чиновника?
- Что же мне с ней делать? - рассердился Самойленко. - Бить ее, что ли?
- Не льстить пороку. Мы проклинаем порок только за глаза, а это похоже
на кукиш в кармане. Я зоолог, или социолог, что одно и то же, ты - врач;
общество нам верит; мы обязаны указывать ему на тот страшный вред, каким
угрожает ему и будущим поколениям существование госпож вроде этой Надежды
Ивановны.
- Федоровны. - поправил Самойленко. - А что должно делать общество?

- Оно? Это его дело. По-моему, самый прямой и верный путь, это -
насилие. Manu militari {Военною силою (лат.).} ее следует отправить к мужу,
а если муж не примет, то отдать ее в каторжные работы или какое-нибудь
исправительное заведение.
- Уф; - вздохнул Самойленко; он помолчал и спросил тихо: - Как-то на
днях ты говорил, что таких людей, как Лаевский, уничтожать надо... Скажи
мне, если бы того... положим, государство или общество поручило тебе
уничтожить его, то ты бы... решился?
- Рука бы не дрогнула.

IX


Приехав домой. Лаевский и Надежда Федоровна вошли в свои темные,
душные, скучные комнаты. Оба молчали. Лаевский зажег свечу, а Надежда
Федоровна села и не снимая манто и шляпы, подняла на него печальные,
виноватые глаза.
Он понял, что она ждет от него объяснения; но объясняться было бы
скучно, бесполезно и утомительно, и на душе было тяжело оттого, что он не
удержался и сказал ей грубость. Случайно он нащупал у себя в кармане письмо,
которое каждый день собирался прочесть ей, и подумал, что если показать ей
теперь это письмо, то оно отвлечет ее внимание в другую сторону.
"Пора уж выяснить отношения, - подумал он. - Дам ей; что будет, то
будет".
Он вынул письмо и подал ей.
- Прочти. Это тебя касается.
Сказавши это, он пошел к себе в кабинет и лег на диван в потемках, без
подушки. Надежда Федоровна прочла письмо, и показалось ей, что потолок
опустился и стены подошли близко к ней. Стало вдруг тесно, темно и страшно.
Она быстро перекрестилась три раза и проговорила:
- Упокой господи... упокой господи... И заплакала.
- Ваня! - позвала она, - Иван Андреич! Ответа не было. Думая, что
Лаевский вошел и стоит у нее за стулом, она всхлипывала, как ребенок, и
говорила:
- Зачем ты раньше не сказал мне, что он умер? Я бы не поехала на
пикник, не хохотала бы так страшно... Мужчины говорили мне пошлости. Какой
грех, какой грех! Спаси меня, Ваня, спаси меня... Я обезумела... Я
пропала...
Лаевский слышал ее всхлипыванья. Ему было нестерпимо душно, и сильно
стучало сердце. В тоске он поднялся, постоял посреди комнаты, нащупал в
потемках кресло около стола и сел.
"Это тюрьма... - подумал он. - Надо уйти... Я не могу..."
Идти играть в карты было уже поздно, ресторанов с городе не было. Он
опять лег и заткнул уши, чтобы не слышать всхлипываний, и вдруг вспомнил,
что можно пойти к Самопленку. Чтобы не проходить мимо Надежды Федоровны, он
через окно пробрался в садик, перелез через палисадник и пошел по улице.
Было темно. Только что пришел какой-то пароход, судя по огням - большой
пассажирский... Загремела якорная цепь. От берега по направлению к пароходу
быстро двигался красный огонек: это плыла таможенная лодка.
"Снят себе пассажиры в каютах..." - подумал Лаевский и позавидовал
чужому покою.
Окна в доме Самойленка были открыты. Лаевский поглядел в одно из них,
потом в другое: в комнатах было темно и тихо.
- Александр Давидыч, ты спишь? - позвал он. - Александр Давидыч!
Послышался кашель и тревожный окрик:
- Кто там? Какого черта?
- Это я, Александр Давидыч. Извини.
Немного погодя отворилась дверь; блеснул мягкий свет от лампадки, и
показался громадный Самойленко, весь в белом и в белом колпаке.
- Что тебе? - спросил он, тяжело дыша спросонок и почесываясь. -
Погоди, я сейчас отопру.
- Не трудись, я в окно...
Лаевский влез в окошко и, подойдя к Самайленку, схватил его за руку.
- Александр Давидыч, - сказал он дрожащим голосом, - спаси меня! Умоляю
тебя, заклинаю, пойми меня! Положение мое мучительно. Если оно продолжится
еще хотя день-два, то я задушу себя, как... как собаку!
- Постой... Ты насчет чего, собственно?
- Зажги свечу.
- Ox, ox... - вздохнул Самойленко, зажигая свечу. - Боже мой, боже
мой... А уже второй час, брат.
- Извини, но я не могу дома сидеть, - сказал Лаевский, чувствуя большое
облегчение от света и присутствия Самойленка. - Ты, Александр Давидыч, мой
единственный, мой лучший друг... Вся надежда на тебя. Хочешь не хочешь, бога
ради выручай. Во что бы то ни стало я должен уехать отсюда. Дай мне денег
взаймы!
- Ох, боже мой, боже мой!.. - вздохнул Самойленко, почесываясь. -
Засыпаю и слышу: свисток, пароход пришел, а потом ты... Много тебе нужно?

- По крайней мере рублей триста. Ей нужно оставить сто и мне на дорогу
двести... Я тебе должен уже около четырехсот, но я все вышлю... все...
Самойленко забрал в одну руку оба бакена, расставил ноги и задумался.
- Так... - пробормотал он в раздумье. - Триста... Да.. Но у меня нет
столько. Придется занять у кого-нибудь.
- Займи, бога ради! - сказал Лаевский, видя по лицу Самойленка, что он
хочет дать ему денег и непременно даст. - Займи, а я непременно отдам. Вышлю
из Петербурга, как только приеду туда. Это уж будь покоен. Вот что, Саша, -
сказал он, оживляясь, - давай выпьем вина!
- Так... Можно и вина. Оба пошли в столовую.
- А как же Надежда Федоровна? - спросил Самойленко, ставя на стол три
бутылки и тарелку с персиками. - Она останется разве?
- Все устрою, все устрою... - сказал Лаевский, чувствуя неожиданный
прилив радости. - Я потом вышлю ей денег, она и приедет ко мне... Там уж мы
и выясним наши отношения. За твое здоровье, друже.
- Погоди! - сказал Самойленко. - Сначала ты этого выпей... Это из моего
виноградника. Это вот бутылка из виноградника Наваридзе, а это Ахатулова...
Попробуй все три сорта и скажи откровенно... Мое как будто с кислотцой. А?
Не находишь?
- Да. Утешил ты меня, Александр Давидыч. Спасибо... Я ожил.
- С кислотцой?
- А черт его знает, не знаю. Но ты великолепный, чудный человек!
Глядя на его бледное, возбужденное, доброе лицо, Самойленко вспомнил
мнение фон Корена, что таких уничтожать нужно, и Лаевский показался ему
слабым, беззащитным ребенком, которого всякий может обидеть я уничтожить.
- А ты, когда поедешь, с матерью помирись, - сказал он. - Нехорошо.
- Да, да, непременно.
Помолчали немного. Когда выпили первую бутылку, Самойленко сказал:
- - Помирился бы ты и с фон Кореном. Оба вы прекраснейшие, умнейшие
люди, а глядите друг на дружку, как волки.
- Да, он прекраснейший, умнейший человек, - согласился Лаевский,
готовый теперь всех хвалить и прощать. - Он замечательный человек, но
сойтись с ним для меня невозможно. Нет! Наши натуры слишком различны. Я
натура вялая, слабая, подчиненная; быть может, в хорошую минуту и протянул
бы ему руку, но он отвернулся бы от меня... с презрением.
Лаевский хлебнул вина, прошелся из угла в угол и продолжал, стоя
посреди комнаты:
- Я отлично понимаю фон Корена. Это натура твердая, сильная,
деспотическая. Ты слышал, он постоянно говорит об экспедиции, и это не
пустые слова. Ему нужна пустыня, лунная ночь; кругом в палатках и под
открытым небом спят его голодные и больные, замученные тяжелыми переходами
казаки, проводники, носильщнки, доктор, священник, и не спит только один он
и, как Стенли, сидит на складном стуле и чувствует себя царем пустыни и
хозяином этих людей. Он идет, идет, идет куда-то, люди его стонут и мрут
один за другим, а он идет в идет, в конце концов погибает сам и все-таки
остается деспотом и царем пустыни, так как крест у его могилы виден
караванам за тридцать - сорок миль и царит над пустыней. Я жалею, что этот
человек не на военной службе. Из него вышел бы превосходный, гениальный
полководец. Он умел бы топить в реке свою конницу и делать из трупов мосты,
а такая смелость на войне нужнее всяких фортификаций и тактик. О, я его
отлично понимаю! Скажи: зачем он проедается здесь? Что ему тут нужно?
- Он морскую фауну изучает.
- Нет. Нет, брат, нет! - вздохнул Лаевский. - Мне на пароходе один
проезжий ученый рассказывал, что Черное море бедно фауной и что на глубине
его, благодаря изобилию сероводорода, невозможна органическая жизнь. Все
серьезные зоологи работают на биологических станциях в Неаполе или
Villefranche {Вильфранш (франц.) - небольшой город во Франции.}. Но фон
Корен самостоятелен и упрям: он работает на Черном море, потому что никто
здесь не работает; он порвал с университетом, не хочет знать ученых и
товарищей, потому что он прежде всего деспот, а потом уж зоолог. И из него,
увидишь, выйдет большой толк. Он уж и теперь мечтает, что когда вернется из
экспедиции, то выкурит из наших университетов интригу и посредственность и
скрутит ученых в бараний рог. Деспотия и в науке так же сильна, как на
войне. А живет он второе лето в этом вонючем городишке, потому что лучше
быть первым в деревне, чем в городе вторым. Он здесь король и орел; он
держит всех жителей в ежах и гнетет их своим авторитетом. Он прибрал к рукам
всех, вмешивается в чужие дела, все ему нужно, и все боятся его. Я ускользаю
из-под его лапы, он чувствует это и ненавидит меня. Не говорил ли он тебе,
что меня нужно уничтожить или отдать в общественные работы?
- Да, - засмеялся Самойленко. Лаевский тоже засмеялся и выпил вина.
- И идеалы у него деспотические, - сказал он, смеясь и закусывая
персиком. - Обыкновенные смертные если работают на общую пользу, то имеют в
виду своего ближнего: меня, тебя, одним словом, человека. Для фон Корена же
люди - щепки и ничтожества, слишком мелкие для того, чтобы быть целью его
жизни. Он работает, пойдет в экспедицию и свернет себе там шею не во имя
любви к ближнему, а во имя таких абстрактов, как человечество, будущие
поколения, идеальная порода людей. Он хлопочет об улучшении человеческой
породы, и в этом отношении мы для него только рабы, мясо для пушек, вьючные
животные; одних бы он уничтожил или законопатил на каторгу, других скрутил
бы дисциплиной, заставил бы, как Аракчеев, вставать и ложиться по барабану,
поставил бы евнухов, чтобы стеречь наше целомудрие и нравственность, велел
бы стрелять во всякого, кто выходит за круг нашей узкой, консервативной
морали, и все это во имя улучшения человеческой породы... А что такое
человеческая порода? Иллюзия, мираж... Деспоты всегда были иллюзионистами.

Я, брат, отлично понимаю его. Я ценю его и не отрицаю его значения; на
таких, как он, этот мир держится, и если бы мир был предоставлен только
одним нам, то мы, при всей своей доброте и благих намерениях, сделали бы из
него то же самое, что вот мухи из этой картины. Да.
Лаевский сел рядом с Самойленком и сказал с искренним увлечением:
- Я пустой, ничтожный, падший человек! Воздух, которым дышу, это вино,
любовь, одним словом, жизнь я до сих пор покупал ценою лжи, праздности и
малодушия. До сих пор я обманывал людей и себя, я страдал ют этого, и
страдания мои были дешевы и пошлы. Перед ненавистью фон Корена я робко гну
спину, потому что временами сам ненавижу и презираю себя.
Лаевский опять в волнении прошелся из угла в угол я сказал:
- Я рад, что ясно вижу свои недостатки и сознаю их. Это поможет мне
воскреснуть и стать другим человеком. Голубчик мой, если б ты знал, как
страстно, с какою тоской я жажду своего обновления. И, клянусь тебе, я буду
человеком! Буду! Не знаю, вино ли во мне заговорило, или оно так и есть на
самом деле, но мне кажется, что я давно уже не переживал таких светлых,
чистых минут, как сейчас у тебя.
- Пора, братец, спать... - сказал Самойленко.
- Да, да... Извини. Я сейчас.
Лаевский засуетился около мебели и окон, ища своей фуражки.
- Спасибо... - бормотал он, вздыхая. - Спасибо... Ласка и доброе слово
выше милостыни. Ты оживил меня.
Он нашел свою фуражку, остановился и виновато посмотрел на Самойленка.
- Александр Давидыч! - сказал он умоляющим голосом.
- Что?
- Позволь, голубчик, остаться у тебя ночевать!
- Сделай милость... отчего же?
Лаевский лег спать на диване и еще долго разговаривал с доктором.

Х

Дня через три после пикника к Надежде Федоровне неожиданно пришла Марья
Константиновна и, не здороваясь, не унимая шляпы, схватила ее за обе руки,
прижала их к своей груди и сказала в сильном волнении:
- Дорогая моя, я взволнована, поражена. Наш милый, симпатичный доктор
вчера передавал моему Никодиму Александрычу, что будто скончался ваш муж.
Скажите, дорогая... Скажите, это правда?
- Да, правда, он умер, - ответила Надежда Федоровна.
- Это ужасно, ужасно, дорогая! Но нет худа без добра. Ваш муж был,
вероятно, дивный, чудный, святой человек, а такие на небе нужнее, чем на
земле.
На лице у Марьи Константиновны задрожали все черточки и точечки, как
будто под кожей запрыгала мелкие иголочки, она миндально улыбнулась и
сказала восторженно, задыхаясь:
- Итак, вы свободны, дорогая. Вы можете теперь высоко держать голову и
смело глядеть людям в глаза. Отныне бог и люди благословят ваш союз с Иваном
Андреичем. Это очаровательно. Я дрожу от радости, не нахожу слов. Милая, я
буду вашею свахой... Мы с Никодимом Александрычем так любили вас, вы
позволите нам "благословить ваш законный, чистый союз. Когда, когда вы
думаете венчаться?
- Я и не думала об этом, - сказала Надежда Федоровна, освобождая свои
руки.
- Это невозможно, милая. Вы думали, думали!
- Ей-богу, не думала, - засмеялась Надежда Федоровна. - К чему нам
венчаться? Я не вижу в этом никакой надобности. Будем жить, как жили.
- Что вы говорите! - ужаснулась Марья Константиновна. - Ради бога, что
вы говорите!
- Оттого, что мы повенчаемся, не станет лучше. Напротив, даже хуже. Мы
потеряем свою свободу.
- Милая! Милая, что вы говорите! - вскрикнула Марья Константиновна,
отступая назад и всплескивая руками. - Вы экстравагантны! Опомнитесь!
Угомонитесь!
- То есть как угомониться? Я еще не жила, а вы - угомонитесь!
Надежда Федоровна вспомнила, что она в самом деле еще не жила. Кончила
курс в институте и вышла за нелюбимого человека, потом сошлась с Лаевским и
все время жила с ним на этом скучном, пустынном берегу в ожидании чего-то
лучшего. Разве это жизнь?
"А повенчаться бы следовало..." - подумала она, но вспомнила про
Кирилина и Ачмианова, покраснела и сказала:
- Нет, это невозможно. Если бы даже Иван Андреич стал просить меня об
этом на коленях, то и тогда бы я отказалась.
Марья Константиновна минуту сидела молча на диване, печальная,
серьезная, и глядела в одну точку, потом встала и проговорила холодно:
- Прощайте, милая! Извините, что побеспокоила. Хотя это для меня и не
легко, но я должна сказать вам, что с этого дня между нами все кончено и,
несмотря на мое глубокое уважение к Ивану Андреичу, дверь моего дома для вас
закрыта.

Она проговорила это с торжественностью, и сама же была подавлена своим
торжественным тоном; лицо ее опять задрожало, приняло мягкое, миндальное
выражение, она протянула испуганной, сконфуженной Надежде Федоровне обе руки
и сказала умоляюще:
- Милая моя, позвольте мне хотя одну минуту побыть вашею матерью или
старшей сестрой! Я буду откровенна с вами, как мать.
Надежда Федоровна почувствовала в своей груди такую теплоту, радость и
сострадание к себе, как будто в самом деле воскресла ее мать и стояла перед
ней. Она порывисто обняла Марью Константиновну и прижалась лицом к ее плечу.
Обе заплакали. Они сели на диван и несколько минут всхлипывали, не глядя
друг на друга и будучи не в силах выговорить ни одного слова.
- Милая, дитя мое, - начала Марья Константиновна, - я буду говорить вам
суровые истины, не щадя вас.
- Ради бога, ради бога!
- Доверьтесь мне, милая. Вы вспомните, из всех здешних дам только я
одна принимала вас. Вы ужаснули меня с первого же дня, но я была не в силах
отнестись к вам с пренебрежением, как все. Я страдала за милого. доброго
Ивана Андреича, как за сына. Молодой человек на чужой стороне, неопытен,
слаб, без матери, и я мучилась, мучилась... Муж был против знакомства с ним,
но я уговорила... убедила... Мы стали принимать Иване Андреича, а с ним,
конечно, и вас, иначе бы он оскорбился. У меня дочь, сын... Вы понимаете,
нежный детский ум, чистое сердце... аще кто соблазнит одного из малых сих...
Я принимала вас и дрожала за детей. О, когда вы будете матерью, вы поймете
мой страх. И все удивлялись, что я принимаю вас, извините, как порядочную,
намекали мне... ну конечно, сплетни, гипотезы... В глубине моей души я
осудила вас, но вы были несчастны, жалки, экстравагантны, и я страдала от
жалости.
- Но почему? Почему? - спросила Надежда Федоровна, дрожа всем телом. -
Что я кому сделала?
- Вы страшная грешница. Вы нарушили обет, который дали мужу перед
алтарем. Вы соблазнили прекрасного молодого человека, который, быть может,
если бы но встретился с вами, взял бы себе законную подругу жизни из хорошей
семьи своего круга и был бы теперь, как все. Вы погубили его молодость. Не
говорите, не говорите, милая! Я не поверю, чтобы в наших грехах был виноват
мужчина. Всегда виноваты женщины. Мужчины в домашнем быту легкомысленны,
живут умом, а не сердцем, не понимают многого, но женщина все понимает. От
нее все зависит. Ей много дано, с нее много и взыщется. О милая, если бы она
была в этом отношении глупее или слабее мужчины, то бог не вверил бы ей
воспитания мальчиков и девочек. И затем, дорогая, вы вступили на стезю
порока, забыв всякую стыдливость; другая в вашем положении укрылась бы от
людей, сидела бы дома запершись, и люди видели бы ее только в храме божием,
бледную, одетую во все черное, плачущую, и каждый бы в искреннем сокрушении
сказал: "Боже это согрешивший ангел опять возвращается к тебе..." Но вы,
милая, забыли всякую скромность, жили открыто, экстравагантно, точно
гордились грехом, вы развились, хохотали, и я, глядя на вас, дрожала от
ужаса и боялась, чтобы гром небесный не поразил нашего дома в то время,
когда вы сидите у нас. Милая, не говорите, не говорите! - вскрикнула Марья
Константиновна, заметив, что Надежда Федоровна хочет говорить. - Доверьтесь
мне, я не обману вас и не скрою от взоров вашей души ни одной истины.
Слушайте же меня, дорогая... Бог отмечает великих грешников, и вы были
отмечены. Вспомните, костюмы ваши всегда были ужасны!
Надежда Федоровна, бывшая всегда самого лучшею мнения о своих костюмах,
перестала плакать и посмотрела на нее с удивлением.
- Да, ужасны! - продолжала Марья Константиновна. - По изысканности и
пестроте ваших нарядов всякий может судить о вашем поведении. Все, глядя на
вас, посмеивались и пожимали плечами, а я страдала, страдала... И, простите
меня, милая, вы нечистоплотны! Когда мы встречались в купальне, вы
заставляли меня трепетать. Верхнее платье еще туда-сюда, но юбка, сорочка...
милая, я краснею! Бедному Ивану Андреичу тоже никто не завяжет галстука как
следует, и по белью, и по сапогам бедняжки видно, что дома за ним никто не
смотрит. И всегда он у вас, мой голубчик, голоден, и в самом деле, если дома
некому позаботиться насчет самовара и кофе, то поневоле будешь проживать в
павильоне половину своего жалованья. А дома у вас просто ужас, ужас! Во всем
городе ни у кого нет мух, а у вас от них отбою нет, все тарелки и блюдечки
черны. На окнах и на столах, посмотрите, пыль, дохлые мухи, стаканы... К
чему тут стаканы? И, милая, до сих пор у вас со стола не убрано. А в спальню
к вам войти стыдно: разбросано везде белье, висят на стенах эти ваши разные
каучуки, стоит какая-то посуда... Милая! Муж ничего не должен знать, и жена
должна быть перед ним чистой, как ангельчик! Я каждое утро просыпаюсь чуть
свет и мою холодной водой лицо, чтобы мой Никодим Александрыч не заметил,
что я заспанная.
- Это все пустяки, - зарыдала Надежда Федоровна. - Если бы я была
счастлива, но я так несчастна!
- Да, да, вы очень несчастны! - вздохнула Марья Константиновна, едва
удерживаясь, чтобы не заплакать. - И вас ожидает в будущем страшное горе!

Одинокая старость, болезни, а потом ответ на Страшном судилище... Ужасно,
ужасно! Теперь сама судьба протягивает вам руку помощи, а вы неразумно
отстраняете ее. Венчайтесь, скорее венчайтесь!
- Да, надо, надо, - сказала Надежда Федоровна, - но это невозможно!
- Почему же?
- Невозможно! О, если б вы знали!
Надежда Федоровна хотела рассказать про Кирилина и про то, как она
вчера вечером встретилась на пристани с молодым, красивым Ачмиановым и как
ей пришла в голову сумасшедшая, смешная мысль отделаться от долга в триста
рублей, ей было очень смешно, и она вернулась домой поздно вечером, чувствуя
себя бесповоротно падшей и продажной. Она сама не знала, как это случилось!
И ей хотелось теперь поклясться перед Марьей Константиновной, что она
непременно отдаст долг, но рыдания и стыд мешали ей говорить.
- Я уеду, - сказала она. - Иван Андреич пусть остается, а я уеду.
- Куда?
- В Россию.
- Но че

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.