Жанр: Классика
Белая гвардия
...х ее началась тоска и решимость
бороться с бедой.
На лице у Николки показались колючие и нелепые без двадцати час оттого,
что в Николкиной голове был хаос и путаница, вызванная важными загадочными
словами "Мало-Провальная...", словами, произнесенными умирающим на боевом
перекрестке вчера, словами, которые было необходимо разъяснить не позже,
чем в ближайшие дни. Хаос и трудности были вызваны и важным падением с
неба в жизнь Турбиных загадочного и интересного Лариосика, и тем
обстоятельством, что стряслось чудовищное и величественное событие:
Петлюра взял Город. Тот самый Петлюра и, поймите! - тот самый Город. И что
теперь будет происходить в нем, для ума человеческого, даже самого
развитого, непонятно и непостижимо. Совершенно ясно, что вчера стряслась
отвратительная катастрофа - всех наших перебили, захватили врасплох. Кровь
их, несомненно, вопиет к небу - это раз. Преступники-генералы и штабные
мерзавцы заслуживают смерти - это два. Но, кроме ужаса, нарастает и жгучий
интерес, - что же, в самом деле, будет? Как будут жить семьсот тысяч людей
здесь, в Городе, под властью загадочной личности, которая носит такое
страшное и некрасивое имя - Петлюра? Кто он такой? Почему?.. Ах, впрочем,
все это отходит пока на задний план по сравнению с самым главным, с
кровавым... Эх... эх... ужаснейшая вещь, я вам доложу. Точно, правда,
ничего не известно, но, вернее всего, и Мышлаевского и Карася можно
считать кончеными.
Николка на скользком и сальном столе колол лед широким косарем. Льдины
или раскалывались с хрустом, или выскальзывали из-под косаря и прыгали по
всей кухне, пальцы у Николки занемели. Пузырь с серебристой крышечкой
лежал под рукой.
- Мало... Провальная... - шевелил Николка губами, и в мозгу его
мелькали образы Най-Турса, рыжего Нерона и Мышлаевского. И как только
последний образ, в разрезной шинели, пронизывал мысли Николки, лицо Анюты,
хлопочущей в печальном сне и смятении у жаркой плиты, все явственней
показывало без двадцати пяти пять - час угнетения и печали. Целы ли
разноцветные глаза? Будет ли еще слышен развалистый шаг, прихлопывающий
шпорным звоном - дрень... дрень...
- Неси лед, - сказала Елена, открывая дверь в кухню.
- Сейчас, сейчас, - торопливо отозвался Николка, завинтил крышку и
побежал.
- Анюта, милая, - заговорила Елена, - смотри никому ни слова не говори,
что Алексея Васильевича ранили. Если узнают, храни бог, что он против них
воевал, будет беда.
- Я, Елена Васильевна, понимаю. Что вы! - Анюта тревожными,
расширенными глазами поглядела на Елену. - Что в городе делается, царица
небесная! Тут на Боричевом Току, иду я, лежат двое без сапог... Крови,
крови!.. Стоит кругом народ, смотрит... Говорит какой-то, что двух
офицеров убили... Так и лежат, головы без шапок... У меня и ноги
подкосились, убежала, чуть корзину не бросила...
Анюта зябко передернула плечами, что-то вспомнила, и тотчас из рук ее
косо поехали на пол сковородки...
- Тише, тише, ради бога, - молвила Елена, простирая руки.
На сером лице Лариосика стрелки показывали в три часа дня высший подъем
и силу - ровно двенадцать. Обе стрелки сошлись на полудне, слиплись и
торчали вверх, как острие меча. Происходило это потому, что после
катастрофы, потрясшей Лариосикову нежную душу в Житомире, после страшного
одиннадцатидневного путешествия в санитарном поезде и сильных ощущений
Лариосику чрезвычайно понравилось в жилище у Турбиных. Чем именно -
Лариосик пока не мог бы этого объяснить, потому что и сам себе этого не
уяснил точно.
Показалась необычайно заслуживающей почтения и внимания красавица
Елена. И Николка очень понравился. Желая это подчеркнуть, Лариосик улучил
момент, когда Николка перестал шнырять в комнату Алексея и обратно, и стал
помогать ему устанавливать и раздвигать пружинную узкую кровать в книжной
комнате.
- У вас очень открытое лицо, располагающее к себе, - сказал вежливо
Лариосик и до того засмотрелся на открытое лицо, что не заметил, как
сложил сложную гремящую кровать и ущемил между двумя створками Николкину
руку. Боль была так сильна, что Николка взвыл, правда, глухо, но настолько
сильно, что прибежала, шурша, Елена. У Николки, напрягающего все силы,
чтобы не завизжать, из глаз сами собой падали крупные слезы. Елена и
Лариосик вцепились в сложенную автоматическую кровать и долго рвали ее в
разные стороны, освобождая посиневшую кисть. Лариосик сам чуть не
заплакал, когда она вылезла мятая и в красных полосах.
- Боже мой! - сказал он, искажая свое и без того печальное лицо. - Что
же это со мной делается?! До чего мне не везет!.. Вам очень больно?
Простите меня, ради бога.
Николка молча кинулся в кухню, и там Анюта пустила ему на руку, по его
распоряжению, струю холодной воды из крана.
После того, как хитрая патентованная кровать расщелкнулась и
разложилась и стало ясно, что особенного повреждения Николкиной руки нет,
Лариосиком вновь овладел приступ приятной и тихой радости по поводу книг.
У него, кроме страсти и любви к птицам, была еще и страсть к книгам. Здесь
же на открытых многополочных шкафах тесным строем стояли сокровища.
Зелеными, красными, тисненными золотом и желтыми обложками и черными
папками со всех четырех стен на Лариосика глядели книги. Уж давно
разложилась кровать и застелилась постель и возле нее стоял стул и на
спинке его висело полотенце, а на сиденье среди всяких необходимых мужчине
вещей - мыльницы, папирос, спичек, часов, утвердилась в наклонном
положении таинственная женская карточка, а Лариосик все еще находился в
книжной, то путешествуя вокруг облепленных книгами стен, то присаживаясь
на корточки у нижних рядов залежей, жадными глазами глядя на переплеты, не
зная, за что скорее взяться - за "Посмертные записки Пиквикского клуба"
или за "Русский вестник 1871 года". Стрелки стояли на двенадцати.
Но в жилище вместе с сумерками надвигалась все более и более печаль.
Поэтому часы не били двенадцать раз, стояли молча стрелки и были похожи на
сверкающий меч, обернутый в траурный флаг.
Виною траура, виною разнобоя на жизненных часах всех лиц, крепко
привязанных к пыльному и старому турбинскому уюту, был тонкий ртутный
столбик. В три часа в спальне Турбина он показал 39,6. Елена, побледнев,
хотела стряхнуть его, но Турбин повернул голову, повел глазами и слабо, но
настойчиво произнес: "Покажи". Елена молча и неохотно подала ему
термометр. Турбин глянул и тяжело и глубоко вздохнул.
В пять часов он лежал с холодным, серым мешком на голове, и в мешке
таял и плавился мелкий лед. Лицо его порозовело, а глаза стали блестящими
и очень похорошели.
- Тридцать девять и шесть... здорово, - говорил он, изредка облизывая
сухие, потрескавшиеся губы. - Та-ак... Все может быть... Но, во всяком
случае, практике конец... надолго. Лишь бы руку-то сохранить... а то что я
без руки.
- Алеша, молчи, пожалуйста, - просила Елена, оправляя у него на плечах
одеяло... Турбин умолкал, закрывая глаза. От раны вверху у самой левой
подмышки тянулся и расползался по телу сухой, колючий жар. Порой он
наполнял всю грудь и туманил голову, но ноги неприятно леденели. К вечеру,
когда всюду зажглись лампы и давно в молчании и тревоге отошел обед трех -
Елены, Николки и Лариосика, - ртутный столб, разбухая и рождаясь
колдовским образом из густого серебряного шарика, выполз и дотянулся до
деления 40,2. Тогда тревога и тоска в розовой спальне вдруг стали таять и
расплываться. Тоска пришла, как серый ком, рассевшийся на одеяле, а теперь
она превратилась в желтые струны, которые потянулись, как водоросли в
воде. Забылась практика и страх, что будет, потому что все заслонили эти
водоросли. Рвущая боль вверху, в левой части груди, отупела и стала
малоподвижной. Жар сменялся холодом. Жгучая свечка в груди порою
превращалась в ледяной ножичек, сверлящий где-то в легком. Турбин тогда
качал головой и сбрасывал пузырь и сползал глубже под одеяло. Боль в ране
выворачивалась из смягчающего чехла и начинала мучить так, что раненый
невольно сухо и слабо произносил слова жалобы. Когда же ножичек исчезал и
уступал опять свое место палящей свече, жар тогда наливал тело, простыни,
всю тесную пещеру под одеялом, и раненый просил - "пить". То Николкино, то
Еленино, то Лариосиково лица показывались в дымке, наклонялись и слушали.
Глаза у всех стали страшно похожими, нахмуренными и сердитыми. Стрелки
Николки сразу стянулись и стали, как у Елены, - ровно половина шестого.
Николка поминутно выходил в столовую - свет почему-то горел в этот вечер
тускло и тревожно - и смотрел на часы. Тонкрх... тонкрх... сердито и
предостерегающе ходили часы с хрипотой, и стрелки их показывали то девять,
то девять с четвертью, то девять с половиной...
- Эх, эх, - вздыхал Николка и брел, как сонная муха, из столовой через
прихожую мимо спальни Турбина в гостиную, а оттуда в кабинет и выглядывал,
отвернув белые занавески, через балконную дверь на улицу... "Чего доброго,
не струсил бы врач... не придет..." - думал он. Улица, крутая и кривая,
была пустыннее, чем все эти дни, но все же уж не так ужасна. И шли изредка
и скрипели понемногу извозчичьи сани. Но редко... Николка соображал, что
придется, пожалуй, идти... И думал, как уломать Елену.
- Если до десяти с половиной он не придет, я пойду сама с Ларионом
Ларионовичем, а ты останешься дежурить у Алеши... Молчи, пожалуйста...
Пойми, у тебя юнкерская физиономия... А Лариосику дадим штатское
Алешине... И его с дамой не тронут...
Лариосик суетился, изъявлял готовность пожертвовать собой и идти одному
и пошел надевать штатское платье.
Нож совсем пропал, но жар пошел гуще - поддавал тиф на каменку, и в
жару пришла уже не раз не совсем ясная и совершенно посторонняя турбинской
жизни фигура человека. Она была в сером.
- А ты знаешь, он, вероятно, кувыркнулся? Серый? - вдруг отчетливо и
строго молвил Турбин и посмотрел на Елену внимательно. - Это неприятно...
Вообще, в сущности, все птицы. В кладовую бы в теплую убрать, да посадить,
в тепле и опомнились бы.
- Что ты, Алеша? - испуганно спросила Елена, наклоняясь и чувствуя, как
в лицо ей веет теплом от лица Турбина. - Птица? Какая птица?
Лариосик в черном штатском стал горбатым, широким, скрыл под брюками
желтые отвороты. Он испугался, глаза его жалобно забегали. На цыпочках,
балансируя, он выбежал из спаленки через прихожую в столовую, через
книжную повернул в Николкину и там, строго взмахивая руками, кинулся к
клетке на письменном столе и набросил на нее черный плат... Но это было
лишнее - птица давно спала в углу, свернувшись в оперенный клубок, и
молчала, не ведая никаких тревог. Лариосик плотно прикрыл дверь в книжную,
а из книжной в столовую.
- Неприятно... ох, неприятно, - беспокойно говорил Турбин, глядя в
угол, - напрасно я застрелил его... Ты слушай... - Он стал освобождать
здоровую руку из-под одеяла... - Лучший способ пригласить и объяснить,
чего, мол, мечешься, как дурак?.. Я, конечно, беру на себя вину... Все
пропало и глупо...
- Да, да, - тяжко молвил Николка, а Елена повесила голову. Турбин
встревожился, хотел подниматься, но острая боль навалилась, он застонал,
потом злобно сказал:
- Уберите тогда!..
- Может быть, вынести ее в кухню? Я, впрочем, закрыл ее, она молчит, -
тревожно зашептал Елене Лариосик.
Елена махнула рукой: "Нет, нет, не то..." Николка решительными шагами
вышел в столовую. Волосы его взъерошились, он глядел на циферблат: часы
показывали около десяти. Встревоженная Анюта вышла из двери в столовую.
- Что, как Алексей Васильевич? - спросила она.
- Бредит, - с глубоким вздохом ответил Николка.
- Ах ты, боже мой, - зашептала Анюта, - чего же это доктор не едет?
Николка глянул на нее и вернулся в спальню. Он прильнул к уху Елены и
начал внушать ей:
- Воля твоя, а я отправлюсь за ним. Если нет его, надо звать другого.
Десять часов. На улице совершенно спокойно.
- Подождем до половины одиннадцатого, - качая головой и кутая руки в
платок, отвечала Елена шепотом, - другого звать неудобно. Я знаю, этот
придет.
Тяжелая, нелепая и толстая мортира в начале одиннадцатого поместилась в
узкую спаленку. Черт знает что! Совершенно немыслимо будет жить. Она
заняла все от стены до стены, так, что левое колесо прижалось к постели.
Невозможно жить, нужно будет лазить между тяжелыми спицами, потом
сгибаться в дугу и через второе, правое колесо протискиваться, да еще с
вещами, а вещей навешано на левой руке бог знает сколько. Тянут руку к
земле, бечевой режут подмышку. Мортиру убрать невозможно, вся квартира
стала мортирной, согласно распоряжению, и бестолковый полковник Малышев, и
ставшая бестолковой Елена, глядящая из колес, ничего не могут предпринять,
чтобы убрать пушку или, по крайней мере, самого-то больного человека
перевести в другие, сносные условия существования, туда, где нет никаких
мортир. Самая квартира стала, благодаря проклятой, тяжелой и холодной
штуке, как постоялый двор. Колокольчик на двери звонит часто... бррынь...
и стали являться с визитами. Мелькнул полковник Малышев, нелепый, как
лопарь, в ушастой шапке и с золотыми погонами, и притащил с собой ворох
бумаг. Турбин прикрикнул на него, и Малышев ушел в дуло пушки и сменился
Николкой, суетливым, бестолковым и глупым в своем упрямстве. Николка давал
пить, но не холодную, витую струю из фонтана, а лил теплую противную воду,
отдающую кастрюлей.
- Фу... гадость эту... перестань, - бормотал Турбин.
Николка и пугался и брови поднимал, но был упрям и неумел. Елена не раз
превращалась в черного и лишнего Лариосика, Сережина племянника, и, вновь
возвращаясь в рыжую Елену, бегала пальцами где-то возле лба, и от этого
было очень мало облегченья. Еленины руки, обычно теплые и ловкие, теперь,
как грабли, расхаживали длинно, дурацки и делали все самое ненужное,
беспокойное, что отравляет мирному человеку жизнь на цейхгаузном проклятом
дворе. Вряд ли не Елена была и причиной палки, на которую насадили
туловище простреленного Турбина. Да еще садилась... что с ней?.. на конец
этой палки, и та под тяжестью начинала медленно до тошноты вращаться... А
попробуйте жить, если круглая палка врезывается в тело! Нет, нет, нет, они
несносны! и как мог громче, но вышло тихо, Турбин позвал:
- Юлия!
Юлия, однако, не вышла из старинной комнаты с золотыми эполетами на
портрете сороковых годов, не вняла зову больного человека. И совсем бы
бедного больного человека замучили серые фигуры, начавшие хождение по
квартире и спальне, наравне с самими Турбиными, если бы не приехал
толстый, в золотых очках - настойчивый и очень умелый. В честь его
появления в спаленке прибавился еще один свет - свет стеариновой трепетной
свечи в старом тяжелом и черном шандале. Свеча то мерцала на столе, то
ходила вокруг Турбина, а над ней ходил по стене безобразный Лариосик,
похожий на летучую мышь с обрезанными крыльями. Свеча наклонялась, оплывая
белым стеарином. Маленькая спаленка пропахла тяжелым запахом йода, спирта
и эфира. На столе возник хаос блестящих коробочек с огнями в
никелированных зеркальцах и горы театральной ваты - рождественского снега.
Турбину толстый, золотой, с теплыми руками, сделал чудодейственный укол в
здоровую руку, и через несколько минут серые фигуры перестали
безобразничать. Мортиру выдвинули на веранду, причем сквозь стекла,
завешенные, ее черное дуло отнюдь не казалось страшным. Стало свободнее
дышать, потому что уехало громадное колесо и не требовалось лазить между
спицами. Свеча потухла, и со стены исчез угловатый, черный, как уголь,
Ларион, Лариосик Суржанский из Житомира, а лик Николки стал более
осмысленным и не таким раздражающе упрямым, быть может, потому, что
стрелка, благодаря надежде на искусство толстого золотого, разошлась и не
столь непреклонно и отчаянно висела на остром подбородке. Назад от
половины шестого к без двадцати пять пошло времечко, а часы в столовой,
хоть и не соглашались с этим, хоть настойчиво и посылали стрелки все
вперед и вперед, но уже шли без старческой хрипоты и брюзжания и
по-прежнему - чистым, солидным баритоном били - тонк! И башенным боем, как
в игрушечной крепости прекрасных галлов Людовика XIV, били на башне -
бом!.. Полночь... слушай... полночь... слушай... Били предостерегающе, и
чьи-то алебарды позвякивали серебристо и приятно. Часовые ходили и
охраняли, ибо башни, тревоги и оружие человек воздвиг, сам того не зная,
для одной лишь цели - охранять человеческий покой и очаг. Из-за него он
воюет, и, в сущности говоря, ни из-за чего другого воевать ни в коем
случае не следует.
Только в очаге покоя Юлия, эгоистка, порочная, но обольстительная
женщина, согласна появиться. Она и появилась, ее нога в черном чулке, край
черного отороченного мехом ботика мелькнул на легкой кирпичной лесенке, и
торопливому стуку и шороху ответил плещущий колокольчиками гавот оттуда,
где Людовик XIV нежился в небесно-голубом саду на берегу озера, опьяненный
своей славой и присутствием обаятельных цветных женщин.
В полночь Николка предпринял важнейшую и, конечно, совершенно
своевременную работу. Прежде всего он пришел с грязной влажной тряпкой из
кухни, и с груди Саардамского Плотника исчезли слова:
"Да здравствует Россия...
Да здравствует самодержавие!
Бей Петлюру!"
Затем при горячем участии Лариосика были произведены и более важные
работы. Из письменного стола Турбина ловко и бесшумно был вытащен Алешин
браунинг, две обоймы и коробка патронов к нему. Николка проверил его и
убедился, что из семи патронов старший шесть где-то расстрелял.
- Здорово... - прошептал Николка.
Конечно, не могло быть и речи о том, чтобы Лариосик оказался
предателем. Ни в коем случае не может быть на стороне Петлюры
интеллигентный человек вообще, а джентльмен, подписавший векселей на
семьдесят пять тысяч и посылающий телеграммы в шестьдесят три слова, в
частности... Машинным маслом и керосином наилучшим образом были смазаны и
най-турсов кольт и Алешин браунинг. Лариосик, подобно Николке, засучил
рукава и помогал смазывать и укладывать все в длинную и высокую жестяную
коробку из-под карамели. Работа была спешной, ибо каждому порядочному
человеку, участвовавшему в революции, отлично известно, что обыски при
всех властях происходят от двух часов тридцати минут ночи до шести часов
пятнадцати минут утра зимой и от двенадцати часов ночи до четырех утра
летом. Все же работа задержалась, благодаря Лариосику, который, знакомясь
с устройством десятизарядного пистолета системы Кольт, вложил в ручку
обойму не тем концом и, чтобы вытащить ее, понадобилось значительное
усилие и порядочное количество масла. Кроме того, произошло второе и
неожиданное препятствие: коробка со вложенными в нее револьверами,
погонами Николки и Алексея, шевроном и карточкой наследника Алексея,
коробка, выложенная внутри слоем парафиновой бумаги и снаружи по всем швам
облепленная липкими полосами электрической изоляции, не пролезала в
форточку.
Дело было вот в чем: прятать так прятать!.. Не все же такие идиоты, как
Василиса. Как спрятать, Николка сообразил еще днем. Стена дома N_13
подходила к стене соседнего 11-го номера почти вплотную - оставалось не
более аршина расстояния. Из дома N_13 в этой стене было только три окна -
одно из Николкиной угловой, два из соседней книжной, совершенно ненужные
(все равно темно), и внизу маленькое подслеповатое оконце, забранное
решеткой, из кладовки Василисы, а стена соседнего N_11 совершенно глухая.
Представьте себе великолепное ущелье в аршин, темное и невидное даже с
улицы, и не доступное со двора ни для кого, кроме разве случайных
мальчишек. Вот как раз и будучи мальчишкой, Николка, играя в разбойников,
лазил в него, спотыкаясь на грудах кирпичей, и отлично запомнил, что по
стене тринадцатого номера тянется вверх до самой крыши ряд костылей.
Вероятно раньше, когда 11-го номера еще не существовало, на этих костылях
держалась пожарная лестница, а потом ее убрали. Костыли же остались.
Высунув сегодня вечером руку в форточку, Николка и двух секунд не шарил, а
сразу нащупал костыль. Ясно и просто. Но вот коробка, обвязанная накрест
тройным слоем прекрасного шпагата, так называемого сахарного, с
приготовленной петлей, не лезла в форточку.
- Ясное дело, надо окно вскрывать, - сказал Николка, слезая с
подоконника.
Лариосик отдал дань уму и находчивости Николки, после чего приступил к
распечатыванию окна. Эта каторжная работа заняла не менее полчаса,
распухшие рамы не хотели открываться. Но, в конце концов, все-таки удалось
открыть сперва первую, а потом и вторую, причем на Лариосиковой стороне
лопнуло длинной извилистой трещиной стекло.
- Потушите свет! - скомандовал Николка"
Свет погас, и страшнейший мороз хлынул в комнату. Николка высунулся до
половины в черное обледенелое пространство и зацепил верхнюю петлю за
костыль. Коробка прекрасно повисла на двухаршинном шпагате. С улицы
заметить никак нельзя, потому что брандмауэр 13-го номера подходит к улице
косо, не под прямым углом, и потому, что высоко висит вывеска швейной
мастерской. Можно заметить только если залезть в щель. Но никто не залезет
ранее весны, потому что со двора намело гигантские сугробы, а с улицы
прекраснейший забор и, главное, идеально то, что можно контролировать, не
открывая окна; просунул руку в форточку, и готово: можно потрогать шпагат,
как струну. Отлично.
Вновь зажегся свет, и, размяв на подоконнике замазку, оставшуюся с
осени у Анюты, Николка замазал окно наново. Даже если бы каким-нибудь
чудом и нашли, то всегда готов ответ: "Позвольте? Это чья же коробка? Ах,
револьверы... наследник?..
- Ничего подобного! Знать не знаю и ведать не ведаю. Черт его знает,
кто повесил! С крыши залезли и повесили. Мало ли кругом народу? Так то-с.
Мы люди мирные, никаких наследников..."
- Идеально сделано, клянусь богом, - говорил Лариосик.
Как не идеально! Вещь под руками и в то же время вне квартиры.
Было три часа ночи. В эту ночь, по-видимому, никто не придет. Елена с
тяжелыми истомленными веками вышла на цыпочках в столовую. Николка должен
был ее сменить. Николка с трех до шести, а с шести до девяти Лариосик.
Говорили шепотом.
- Значит так: тиф, - шептала Елена, - имейте в виду, что сегодня
забегала уже Ванда, справлялась, что такое с Алексеем Васильевичем. Я
сказала, может быть, тиф... Вероятно она не поверила, уж очень у нее
глазки бегали... Все расспрашивала, - как у нас, да где были наши, да не
ранили ли кого. Насчет раны ни звука.
- Ни, ни, ни, - Николка даже руками замахал, - Василиса такой трус,
какого свет не видал! Ежели в случае чего, он так и ляпнет кому угодно,
что Алексея ранили, лишь бы только себя выгородить.
- Подлец, - сказал Лариосик, - это подло!
В полном тумане лежал Турбин. Лицо его после укола было совершенно
спокойно, черты лица обострились и утончились. В крови ходил и сторожил
успокоительный яд. Серые фигуры перестали распоряжаться, как у себя дома,
разошлись по своим делишкам, окончательно убрали пушку. Если кто даже
совершенно посторонний и появлялся, то все-таки вел себя прилично,
стараясь связаться с людьми и вещами, коих законное место всегда в
квартире Турбиных. Раз появился полковник Малышев, посидел в кресле, но
улыбался таким образом, что все, мол, хорошо и будет к лучшему, а не
бубнил грозно и зловеще и не набивал комнату бумагой. Правда, он жег
документы, но не посмел тронуть диплом Турбина и карточки матери, да и жег
на приятном и совершенно синеньком огне от спирта, а это огонь
успокоительный, потому что за ним, обычно, следует укол. Часто звонил
звоночек к мадам Анжу.
- Брынь... - говорил Турбин, намереваясь передать звук звонка тому, кто
сидел в кресле, а сидели по очереди то Николка, то неизвестный с глазами
монгола (не смел буянить вследствие укола), то скорбный Максим, седой и
дрожащий. - Брынь... - раненый говорил ласково и строил из гибких теней
движущуюся картину, мучительную и трудную, но заканчивающуюся необычайным
и радостным и больным концом.
Бежали часы, крутилась стрелка в столовой и, когда на белом циферблате
короткая и широкая пошла к пяти, настала полудрема. Турбин изредка
шевелился, открывал прищуренные глаза и неразборчиво бормотал:
- По лесенке, по лесенке, по лесенке не добегу, ослабею, упаду... А
ноги ее быстрые... ботики... по снегу... След оставишь... волки...
Бррынь... бррынь...
13
"Брынь" в последний раз Турбин услыхал, убегая по черному ходу из
магазина неизвестно где находящейся и сладострастно пахнущей духами мадам
Анжу. Звонок. Кто-то только что явился в магазин. Быть может, такой же,
как сам Турбин, заблудший, отставший, свой, а может быть, и чужие -
преследователи. Во всяком случае, вернуться в магазин невозможно.
Совершенно лишнее геройство.
Скользкие ступени вынесли Турбина во двор. Тут он совершенно явственно
услыхал, что стрельба тарахтела совсем недалеко, где-то на улице, ведущей
широким скатом вниз к Крещатику, да вряд ли и не у муз
...Закладка в соц.сетях