Купить
 
 
Жанр: Детская

Трилогия о детском доме 3. Черниговка

страница №12

ко десяток носовых платков. - Письма... - ответил он на мой безмолвный вопрос. -
Самые дорогие... И несколько фотографий... Все.
Глаза привыкли к полутьме, я увидела сбившихся на двух нижних полках ребят. Они
молча глядели на меня.
- Вот и приехали! - Владимир Михайлович обернулся к ним и как-то быстро, легко
дотронулся до каждого. - Поднимайся, Тема... Дай я помогу тебе встать, Витя...
...Нас ждали две лошади - Милка и другая, которую дали нам на этот вечер в районе.
Год назад встречали нас, теперь мы сами встречаем. Мы приготовили баню, и стол был
накрыт. Мои тоже худые, но эти... Неживая бледность, синие губы... Кожа дряблая, как у
стариков. Они выехали из Ленинграда давно, еще летом. Их уже откормили немного в
пути. Но долгая голодовка не забылась. Как бережно они берут в руки хлеб, как
осторожно подносят к губам ложку...
Я была как во сне. Казалось, вот проснусь - и не будет больше Владимира
Михайловича. Я знала, что война - время неожиданных встреч, потерь и находок. Но эта
встреча казалась мне слишком невероятной. Все хотелось дотронуться до него, еще раз
убедиться, что он тут. И всякий раз, взглянув на него, я неизменно встречала его взгляд:
"Да, да, это правда. Я здесь, это я..."
Изможденное лицо его было почти прозрачно, но глаза остались те же - синие, как у
ребенка... И добрые губы. И улыбка. Все, как десять лет назад.
Владимир Михайлович сам назвал Заозерск, когда в Дальнегорске ему предложили на
выбор несколько городов. Здесь жил его друг - и друг этот был Петр Алексеевич. О том,
что здесь я, он и не подозревал.
Когда ребята были умыты, накормлены и уложены, я повела Владимира Михайловича к
Петру Алексеевичу. Я понимала, что это будет такая встреча, когда свидетели не нужны.
Думала - доведу Владимира Михайловича до дверей и уйду. Но как расстаться? Я ведь еще
ни о чем не спросила. Не спросила о тете Варе. А он молчит. Если бы она была жива, он
сказал бы сразу.
Он идет рядом со мной, и в руках у него не мешочек даже, маленький пакетик с
письмами. Наверно, они пожелтели от времени, стерлись на сгибах - давние письма,
свидетели былой радости любви, горя - всего, чем полна человеческая жизнь.
И вдруг Владимир Михайлович говорит:
- Галя, милая... Вы, наверно, это поняли... Варвары Ивановны уже нет... Перед смертью
она отдала мне на сохранение свои письма. Они спрятаны надежно. А одно... она им
очень дорожила... у меня с собой. Не то чтобы я думал, что увижу вас и передам... Не
знаю, как объяснить, но оно у меня с собой, вместе с самыми дорогими... Перед тем как
нам выйти из дому, я его вынул для вас... Вот...
Я взяла листок. Мы уже подошли к дому Петра Алексеевича. Его окно светится. Он и
не знает, что его ждет.
- Почти десять лет... - сказал Владимир Михайлович. - Он уехал из Ленинграда
незадолго до вас. Десять лет... Я писал ему - он не отвечал... До свиданья, голубчик. Если
бы вы знали, как я рад, что вижу вас.
Он крепко пожал мне руку и постучал в дверь. Я подождала, пока ему открыли, и
повернула домой.
Умерла... Совсем одна... Никого не было рядом, никого близкого. Мне казалось, я
давно уже знаю, что ее нет. Но, видно, сколько ни ждешь, а когда ударит - больно.
Придя домой, я развернула листок. Он был совсем такой, как я представляла себе, -
пожелтевший, стершийся на сгибах. И весь он был исписан мелким убористым почерком
Антона Семеновича:
Дорогая Варвара Ивановна! Я понимаю Ваши чувства и уважаю их. Но не бойтесь за
Галю. Хотя Семен человек горячий и вспыльчивый, но Галю он будет любить и беречь. Я
ручаюсь Вам за него. Поверьте мне. Они будут счастливы...


На другой день я чуть свет была на Незаметной улице. Но как ни рано я пришла, все
были уже на ногах, и на лестнице я столкнулась с Ирой Феликсовной и Велеховым - они
несли тюки с бельем.
- Что случилось?
- Вошь! - коротко ответила Ира Феликсовна.
- На ком?
- На новеньком, ленинградском.
Накануне была баня, и только вчера мы сменили все постельное белье. Но это ничего
не значит - надо тотчас все снова менять, надо немедленно снимать простыни,
пододеяльники, наволочки. Уже топилась прачечная, старшие девочки вместе с Ирой
Феликсовной принялись за стирку. Я набросала записку директору школы, и Борщику
было наказано ее передать - я объясняла, почему наши старшие сегодня в школу не
придут. С другой запиской я послала к Валентине Степановне - просила прийти помочь,
нынче же надо перестирать всю груду белья.
Вошь была найдена на рубашке Сережи Рославцева. Сереже минуло девять лет, но ему
нельзя было дать больше семи: тонконогий, тонкорукий, прозрачно-бледный и худой
жизнь в нем едва теплилась.
- Можно, я не встану? - прошелестел он. И я наклонилась ниже, чтобы расслышать.
- Лежи. Дать тебе книгу?
- Нет. Я так.
Он лежал неподвижно и, не мигая, глядел в потолок. Иногда закрывал глаза и засыпал
ненадолго. "А если тиф? - подумала я. - Разве он выдержит?"
Всех ребят, которых привез Владимир Михайлович, надо было выхаживать... О школе
пока нечего было и думать. Лишь один оказался под стать моим - хоть и худ, но здоров и
подвижен. Меня не удивишь черными глазами: Семен, Лена, Лира, Шурка - все
черноглазы. Но и у этого глаза приметные - не вишни, не смородина - маслины: длинные,
черные, блестящие. Его звали Тема Сараджев, и родом он был из Еревана, хотя последние
годы жил в Ленинграде.

- Ты посидишь с Сережей? - спросила я.
- Да, конечно. И покормлю, когда надо будет. Идите спокойно. Я Владимиру
Михайловичу всю дорогу помогал, я умею.
Он улыбнулся, показав ровные, очень белые зубы.
Я пошла в прачечную. Там уже вовсю кипела стирка. Я тоже стала к корыту.
Бывало холодно, было несытно. Но болезни до этого часу нас обходили. Кто-нибудь
порежет палец, кто-нибудь простудится и почихает денек-другой. Вот только Егор... но он
захворал еще в пути. Что-то будет сейчас?
- Эх, раньше смерти не помрем! - воскликнула Тоня, выпрямляясь и отирая пот со лба.
Отворилась дверь, впуская струю холодного воздуха, - вошла Валентина Степановна.
- Зося девчонку покормит и тоже придет, а уж Вера за няньку останется, - кинула она
на ходу и тотчас, не спрашивая, принялась за дело.
Мы решили один раз постирать с мылом и сразу кипятить. Ведь белье совсем чистое.
Главное - прокипятить, а потом, когда просохнет, выгладить. Большой чан с водой уже
кипел, и Наташа палкой ворошила первую порцию белья.
- Мое дело - простыни, - слышала я голос Валентины Степановны. - Иди, иди к тому
корыту, там наволочки, это тебе сподручней.
- Вы не знаете моей силы! - запальчиво отвечала Тоня. - У меня руки тонкие, а как
железо!
Я склонилась над корытом и перестала думать о чем бы то ни было. Каждый кусок
мыла был у нас на счету, мы дорожили им, скупились и даже утром, умываясь, осторожно,
бережно намыливали руки, а вот сейчас под моими руками горой росла и переливалась
пена - то снежно-белая, то с голубизной. Я вспомнила вдруг, как стирала однажды в
Березовой Поляне, а рядом стоял Костик и пускал через соломинку пузыри. Я увидела его
так ясно, на траве у старой кряжистой березы, и в воздухе большие, пронизанные солнцем
мыльные шары. Есть воспоминания, в которые погружаешься счастливая, как в теплую
воду. Но это...
Еще и еще проведя простыней по доске, я слегка отжала ее и бросила в почти доверху
наполненный таз - отсюда Наташа брала белье вываривать. Снова наклонилась над
корытом - и вдруг отчетливо увидела Сережу Рославцева, его прозрачный лоб и
безучастные глаза. Я ополоснула лицо, надела платье и, почти взбежав по лестнице,
вошла в спальню мальчиков. У Сережиной постели сидел Владимир Михайлович, он был
здесь, это мне не приснилось! Но вдруг я увидела на белой подушке пунцово-красное,
неузнаваемое лицо: еще час назад оно было изжелта-бледным, неживым. Сыпняк! -
подумала я и, откинув одеяло, приподняла на Сереже рубашку - тело было усеяно
красными крапинками. Сыпняк! - еще раз отдалось у меня где-то внутри.
Я закутала его, сама снесла в изолятор и послала Рюмкина за врачом, потом вернулась
в прачечную. Ира Феликсовна стояла над корытом в облаке белого пара. Она подняла на
меня глаза, вытерла лоб и спросила:
- Что случилось?
- У Рославцева, видимо, сыпняк.
- Я болела сыпняком. Я сейчас к нему пойду. Он уже в изоляторе?
Говоря это, она ополаскивала руки, лицо, сняла косынку, оправила волосы.
- Зося, - окликнула она, - становитесь на мое место. У чана Наташа сама справится!
Мы вышли.
- Погодите, остыньте. Наденьте пальто. А это точно, что вы болели сыпняком? -
спросила я.
- Честное пионерское! - ответила она. - В дороге, когда мы эвакуировались из
Смоленска... В самом начале войны. Мне бояться нечего. Не беспокойтесь, Галина
Константиновна! - Она помахала мне рукой и побежала через двор к изолятору.
Стали возвращаться из школы ребята, я осмотрела каждого. Пока никаких новых
признаков не было. С мучительным нетерпением ожидали мы врача. Он пришел только к
вечеру, осмотрел Рославцева и определил скарлатину.
- Вы болели скарлатиной? - спросил он у Иры Феликсовны, которая не отходила от
Сережи.
- Ну, доктор, кто же в детстве скарлатиной не болел!


В Заозерскую больницу, забитую до отказа, стучаться было бесполезно, оставлять
Рославцева в изоляторе - страшно. Страшно за него самого, страшно за остальных ребят.
Доктор обещал снестись с Ожгихинской больницей, она была за рекой, километрах в
десяти от Заозерска. Ира Феликсовна ухватилась за эту мысль - в Ожгихе она начинала
свою уральскую жизнь, ее знали в этом селе.
- Мы его там выходим. Там толковый врач и больница хорошая.
Дезинфекцию сделали на другое утро, и никто в школу не пошел. Ребята были
довольны: три дня карантина - отдых от занятий. Я же без ужаса не могла думать, как
болезнь вцепится в них - слабых, истощенных, как начнет косить их, трясти лихорадкой,
мучить жаром. Мне всегда казалось, что я умею ждать. Видно, разучилась - часы тоже
тянулись, как долгая болезнь, их не могла убить никакая работа. На Закатную я не
возвращалась, боясь занести заразу.
Ира Феликсовна не отходила от Сережи, она и здесь делала все на удивление умело и
споро. В халате и косынке, точно сестра, она бесшумно двигалась по нашему тесному
изолятору, меняла компрессы, полосканье, терпеливо кормила Сережу с ложечки.
К концу второго дня мы получили направление в Ожгихинскую больницу. Запрягли
Милку, устлали сани поверх соломы одеялом, закутали Сережу. Ира Феликсовна села в
сани и положила Сережину голову к себе на колени. Ступка разобрал вожжи.

Сани стояли одиноко, никому из ребят мы не разрешили проводить Сережу. Пришла
мать Иры Феликсовны, она о чем-то негромко говорила с дочерью. Ступка тихо тронул.
Анна Никифоровна пошла рядом с

санями, я еще раз пожала руку Ире и остановилась, глядя вслед.
Анна Никифоровна ускоряла шаги, до меня доносился ее встревоженный голос. Потом
она повернулась и пошла ко мне навстречу - усталая, понурая. Подошла и тихо сказала:
- Ира ведь не болела скарлатиной. А взрослому заболеть ...
- Боже мой, что же вы молчали! Надо вернуть ее. Надо было сразу... сразу сказать.
- Разве ее переспоришь! Она говорит, сейчас никто не вправе беречь себя...
Со сжавшимся сердцем я повернула к дому. Окна были освещены, и в каждом -
приплюснутые к стеклу ребячьи лица.


Сыпняк нас миновал, но через неделю слегли в скарлатине Таня Авдеенко и Настя. Я
решила сама отвезти их в Ожгиху. Если приеду, не отошлют же меня с больными
ребятами обратно. А если сговариваться заранее, могут отказать - что тогда делать? В
Ожгихинской больнице тоже полным-полно. Иру Феликсовну оставили при Сереже,
потому что он был очень плох и еще потому, что Ира Феликсовна ухаживала не за одним
Сережей, но и за остальными, помогая сестре.
Пока я собирала все нужное для отъезда, ко мне постучались.
- Войдите, - сказала я.
В дверях стоял незнакомый человек - огромного роста, широкоплечий. Меховую
сибирскую шапку с длинными ушами он мял в руках, и я заметила высокий, с залысинами
лоб в тяжелых морщинах.
- Агеев, председатель Ожгихинского колхоза, - сказал он, протягивая руку. - Я к вам с
приветом от Ирины Феликсовны. Прохожу мимо больницы, смотрю, она стоит у калитки
- вышла воздухом подышать. "Не подходите, говорит, Иван Павлович! У нас тут серьезная
зараза!" А я знал, что она приехала, наши деревенские сказали. У нас ее любят... Как она у
вас тут справляется? - вдруг спросил он.
- Ну, что ж спрашиваете, если знаете ее?
- Думаю, справляется. Такая с чем хочешь справится. Это, знаете, прошлый год, в
самую уборочную, приходит ко мне в правление девушка. "Я, говорит, эвакуированная из
Смоленска. Направлена к вам на сельскохозяйственные работы". Ирина, значит,
Феликсовна. Я ее спрашиваю: "Ну, что, будете у нас робить?" А она отвечает: "Нет,
робить я не буду". Тогда я поглядел на нее и спрашиваю: "Зачем же вас сюда прислали?"
А она опять: "Работать!" Ну, тут я смекнул, что она еще нашего уральского разговора не
знает, ну и, конечно, успокоил: "Привыкнете, говорю, ладно, и разговор наш узнаете, и
научитесь робить". Колхозники очень сомневались, на нее глядя: городская... На другой
день пошла она вязать горсти. Босая, ноги об жнивье изранила в кровь, но ни слова... В
смысле жалобы то есть. На другой день пошла с женщинами в поле жать. И тоже - так
ловко, быстро все... С понятием... Моя жена взяла ее к нам на квартиру - уж очень она ей
поглянулась. И правда, за что ни возьмется, все так толково, и всюду, где нехватка людей,
- она. Надо возить дрова на ферму - запряжет лошадь, съездит в лес, нарубит дров - и
пожалуйста. Поставил я ее учетчицей на молочную ферму - все же с образованием
человек, грамотный. И вот - день учетчица, а ночью на сортировке хлеба. Или там на
молотьбе. А ведь после сыпняка была, откуда силы брались? Никакой работой не
гнушалась. Очень ее колхозники полюбили. А потом у нас ее забрали - когда вашему
детдому приезжать. К праздникам ноябрьским. Недолго побыла, а вот и думай - долго ли
надо, чтоб понять человека? Хороший человек себя сразу окажет...
- Иван Павлович, у вас есть дети?
- Это вы к чему?
- У нас опять скарлатина. Зря вас к нам пустили.
- Нет, мои дети велики скарлатиной болеть. И далеко они. Вашу Украину
освобождают, вот оно какое дело. Мне про скарлатину Ирина Феликсовна уж сказала.
Выходит, на том мальчонке не кончилось?
- Не кончилось. Еще двое. Вот хочу к вам, да боюсь, нет мест, откажут.
- Давай отвезу, - сказал он вставая. - Я замолвлю слово. Для Ирины Феликсовны
сделаем. Давай, где твои ребята? Меня лошадь ждет.
Я бегом спустилась в изолятор, помогла одеться Насте, закутала Таню. Иван Павлович
подал сани к самому крылечку.
- Не бойся, доверь, довезу!
- Нет, если можно...
- Ну, влезай, расположимся.
Я уложила Настю, укрыла ее тулупом, Таню взяла к себе на колени.
Владимир Михайлович стоял рядом с санями. Я наспех передавала ему какие-то
последние поручения, с минуты на минуту должны были прийти с дезинфекцией, я
просила его проследить.
- Да, да... - повторял он кивая. - Я понял, хорошо. Не беспокойтесь, поезжайте. Когда
ждать вас, к вечеру? А все из-за нас, это мы вам привезли такую беду, - сказал он вдруг с
болью.
- Эх, отец, - сказал. Иван Павлович, - беда наша общая, во всей стране одна, что уж
делить ее на нашу и вашу.


С этого дня Сеня Винтовкин стал ходить за мной по пятам.
- Галина Константиновна, а она не помрет? - спрашивал он по двадцать раз на день.

Первый, кого я видела, возвращаясь из Ожгихи, был Сеня. Он ждал меня на улице, в
дверях, а если было поздно, на пороге спальни. Дежурные не могли загнать его в постель,
и Владимир Михайлович говорил обычно:
- Пускай дождется Галину Константиновну.
И Сеня дожидался. Его взгляд мог бы показаться злобным, если бы я не видела в его
глазах страха. Его вопрос: "Ну, чего она?" - мог бы показаться грубым, если бы не звучал
так беспомощно. Чаще всего я не дожидалась вопроса. Я сразу говорила:
- Насте лучше, скоро поправится.
Он никогда ни о чем не спрашивал меня при ребятах. Он просто не отходил ни на шаг,
а когда я прощалась с ним на ночь, в сотый раз допытывался шепотом:
- Не помрет?
Перед самой болезнью Настя учила с ним стихи "Мужичок с ноготок". Он должен был
читать их на вечере самодеятельности в школе. Он был умыт, причесан, принаряжен. Помоему,
он не без удовольствия глядел на себя в зеркало - ему было и непривычно, и
занятно видеть себя таким.
- Вот, не хуже других, - заботливо повторяла Настя, оглядывая его со всех сторон. - Ну,
давай прочти снова, ну! "Я из лесу вышел. Был сильный мороз". Ну читай!
Сеня читал как-то странно, с ударениями на самых неожиданных местах: "Хворосту!" -
оглушительно выкрикивал он. - "Мимо!!" Я не могла слушать его без смеха и потому не
вмешивалась. Настя была уверена, что он читает хорошо; видно, и Сеня в этом не
сомневался. Он отправился в школу, готовый к всеобщему одобрению и признанию. Но в
сутолоке вечера, перепутав что-то или найдя, что программа перегружена, учительница
Сеню на сцену не позвала. И он весь вечер простоял за кулисами, всеми забытый. Когда
вечер кончился, учительница, увидев его, спросила с удивлением:
- Что ты здесь делаешь, Винтовкин?
Ей он, к счастью, ничего не ответил, но, придя домой, завопил еще с порога:
- Черта лысого, буду я тебе учить! Ни в жизнь не буду!
Настя чуть не плакала от огорчения, а Сеня мстительно повторял: "Черта лысого! Иди
себе мимо!"
- Нет, правда, - говорила мне Настя, и щеки ее пылали, - ведь это непедагогично! Что
же он - учил, учил, и так хорошо выучил, и читал с выражением, а она взяла да и забыла!
Разве можно так, Галина Константиновна?
Сеня всегда был груб с Настей. Но после неудачи на артистическом поприще он стал
груб неслыханно, словно мстил ей за свою обиду. Только и слышалось:
- Отстань! Не буду! Ну тебя! Не лезь!
- Вызвать на совет! - бушевала Наташа. - На совет!
И Сеню бы вызвали, но тут началась скарлатина. И вот сейчас он ходит притихший,
угрюмый.
- Давай садись за уроки! - неприязненно, но твердо сказала Наташа. - Я тебе помогу.
- Я сам! - ответил Сеня.
И все мы поняли так: если не Настя, то никто.
Когда у него что-нибудь не клеилось - не давалась задача, не выходил пример, он шел
ко мне, но помощь ребят неизменно отвергал. Я предложила ему написать Насте, он
только головой помотал. Он ни разу ничего не послал ей. Но я видела - в его сердце
поселилась тревога. Когда я уходила в Ожгиху, меня провожал его настороженный взгляд.
Когда я возвращалась, меня встречали ждущие, злобно-испуганные глаза. А перед сном
хриплый голос с отчаянием и надеждой спрашивал:
- Не помрет?


Я вернулась к вечеру на попутной машине. Умылась, переоделась, обрызгала платье
формалином и прошла в спальни. Если мне почему-либо не удавалось обойти ребят перед
сном, мне казалось, что день не кончен, не полон, чего-то в нем не хватает и сама я не
сделала чего-то очень важного. Часто кто-нибудь тихо придерживал меня за руку, за
платье - это была безмолвная просьба: посиди со мной! Иногда, молча посидев на краю
кровати, я шла дальше. Иногда слышала:
- Галина Константиновна... А что я вам скажу...
Я наклонялась, и мне шептали на ухо - про обиду ли, про ссору ли с закадычным
другом...
В этот вечер Тоня, как всегда, первым делом спросила:
- Что там наши?
- У Сережи высокая температура. Настя - молодцом. Таня все плачет, никак не
успокоить. Ирина Феликсовна совсем медицинская сестра - и банки ставит, и уколы
делает - всему научилась.
- Она - такая... - задумчиво протянула Аня Зайчикова.
- А Сенька-то. Бесчувственный. Настю увезли, а он хоть бы что, - сказала Поля.
Я прошла к мальчикам и наклонилась к Жене:
- Таня без тебя очень тоскует. Но я думаю, Ирина Феликсовна успокоит ее, она там
неотлучно.
Он молчал.
- Ты очень беспокоишься?
- Уж лучше бы я заболел... - ответил он сквозь зубы.
Сенина кровать была последней в ряду. Я подошла к нему. В полусвете ночника его
глаза блестели. Они были широко открыты и смотрели пристально, упрямо, не мигая. Я
поправила ему подушку. Когда я уже отходила от кровати, он в сотый раз спросил
шепотом:
- Галина Константиновна, а от этой... скарлатины... помирают?

- Нет, почти нет. Раньше не умели лечить, а теперь умеют. И теперь...
- Но бывает, что и помирают?
- Очень редко, Сеня. Почти никогда. Спи.
Он отвернулся к стенке и укрылся с головой.


Через день я ходила в Ожгиху. К вечеру, когда только-только начинало смеркаться,
становилась на лыжи и шла прямиком - через реку, потом лесом. Идя тропкой, где зимой
без лыж пешеходу было не пробраться, я сильно сокращала путь и мерным шагом за час
доходила до Ожгихи. Больничной еды не хватало, и первые два-три раза я приносила
нашим хлеба, кусок-другой сахару, кисель из сушеных ягод - он замерзал в пути и не
выливался из банки, когда я его вынимала. Но Ира Феликсовна сказала, что каждый день
кто-нибудь из ожгихинских приносит ей и ребятам молоко, сметану, лепешки - у нее тут
много друзей. И теперь я шла налегке, без всякой поклажи.
В субботу, через неделю после того как слегли Таня и Настя, я выбралась в Ожгиху
рано, сразу же после обеда.
Лыжи скользили легко. На солнце снег был розовый, потом лыжня свернула в
сосновый лес, и стало темнее. Потом у поваленной ели она еще повернула и выбежала в
поле, на яркий свет. Я легко дошла до Ожгихи. Больница стояла на самом краю села. Я
сняла лыжи, поставила их у крыльца, отряхнула валенки, вынула из кармана записки
ребят, рисунки для Тани и постучалась.
- А! - как-то отрывисто, не по-обычному только и сказала санитарка и, не ответив на
мое "здравствуйте", не взяв писем, толкнулась в дверь и исчезла.
Я присела на скамью и стала ждать. Счастливая легкость от солнечной дороги, от
быстрого бега погасла, и мне стало тревожно. Санитарку - ее звали Даша - я уже успела
узнать. Она охотно рассказывала про моих, относила письма и возвращалась с запиской от
Иры Феликсовны. Что же сейчас? Почему она ахнула и исчезла?
Дверь отворилась, и на пороге показалась Даша. В руках она держала листок. Прежде
чем вынести его из скарлатинозного отделения, листок окунули в формалин, с него
капало, буквы, написанные чернильным карандашом, расплылись.
Галина Константиновна! - прочла я. - Сережа умер. Сегодня утром. Умер, не приходя
в сознание. Я тоже заболела. Эго бы неважно, лишь бы он остался жив. Но он умер.
Даша постояла немного и снова ушла. Я осталась одна. Я старалась вспомнить - что я
знала об этом мальчике? Оцепенелая память моя плохо слушалась. Нет, помню. Вот:
Сережина мать умерла от голода. Но отец жив, он воюет. Мы привезли Сережу с вокзала,
умыли, накормили и уложили спать. И он больше не встал, почти не говорил, почти не
открывал глаз. Он приехал, чтобы умереть. И ничего-ничего мы не могли для него
сделать.
Потом я вспомнила: Ира заболела. Я постучала в дверь:
- Позовите врача.
- Он на обходе, как кончит - придет. Подождите маленько.
У Даши были жалостливые глаза. Теперь ей, видно, хотелось говорить. Но я не хотела и
не могла слушать.
Врач - маленький, сухой старик (он работал в Ожгихинской больнице уже более
тридцати лет) - сказал:
- Форма, по-видимому, не тяжелая. Но сыпняк сильно подорвал здоровье. И скарлатина
тоже может сказаться на сердце. Угадать трудно. У мальчика не выдержало сердце. Он
был обречен с самого начала. Я не стал говорить ни вам, ни Ирине Феликсовне. Но он
был обречен. А девочкам вашим лучше. Тут, я думаю, особых огорчений не будет.
Я шла на тяжелых лыжах, тяжелым шагом. Дорога была длинной, небо серым, снег
темным. Подойдя к городу, я сняла лыжи и пошла пешком. На Незаметной улице меня
догнал Велехов, заглянул в лицо. Потом молча взял лыжи и понес.
Дома нас ждал Владимир Михайлович.
- Сережа? - сказал он только и тяжело опустился на стул.


Возвращаясь из Ожгихи, я обычно заглядывала к Анне Никифоровне Валюкевич. Я
передавала ей записки от Иры, добросовестно повторяла, что сказал врач. Она ожидала
меня со страстным нетерпением. Глядя на Анну Никифоровну, я понимала, что вся ее
жизнь сосредоточена на одной мысли, на одном чувстве.
- Знаете, - сказала она вскоре после смерти Сережи, - говорят, у каждого человека есть
невидимая свеча - это его жизнь. Догорит она - и человек умирает. Для меня такая свеча -
Ирина. Если ее не станет, и я не смогу жить.
Я молчала.
- Вы сурово молчите, - промолвила Анна Никифоровна. - Я понимаю: война, в наше
время так говорить грешно. Умер Сережа, а его отец жив и воюет. Но я не знаю, хватит ли
у меня мужества жить, если...
И однажды, придя в больницу, я застала там Анну Никифоровну.
- Я сняла тут, в Ожгихе, комнату, - ответила она на мой молчаливый вопрос. - У меня
нет сил целый день не знать. А тут я могу и утром прийти, и среди дня, и вечером. И
принести, если что надо. Хотите их видеть? Пойдемте! - Она взяла меня за руку.
Мы вышли на улицу, завернули за угол дома, и Анна Никифоровна постучала в крайнее
окно. Отодвинулась занавеска, к стеклу прижалось лицо Иры Феликсовны, и тотчас же в
окне появились еще две головы. Анна Никифоровна что-то говорила мне, но я не
слышала. Сжав зубы, я смотрела на неузнаваемо изменившиеся лица - худые, прозрачные.
У Иры Феликсовны было лицо, как на старинной иконе, - тонкое, бледное, с глубоко
запавшими глазами. Настя обняла Таню и, улыбаясь, что-то говорила, а Таня смотрела в
окно, тревожно искала глазами и словно никого не видела. Она была острижена наголо,
вокруг шеи белела повязка.

У меня было такое чувство, точно на вокзале, когда стоишь перед вагоном поезда, а он
вот-вот тронется. Хочешь сказать какое-то последнее, самое важное, слово, а тебя не
слышат. А там, по ту сторону вагонного окна, тоже что-то говорят - ты видишь, как
шевелятся губы, - и ничего не слышишь.
Если бы увидеть сейчас Сережу, если бы исхудалый, бледный, но живой Сережа глянул
на меня из окна...
Видимо, в палату зашел доктор или сестра, потому что Ира Феликсовна махнула рукой
и торопливо задернула занавеску. Я обернулась. У Анны Никифоровны дрожа

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.