Жанр: Триллер
Долорес Клейборн
...ии, их мозги вырвались за пределы
своих первичных и безотлагательных задач, начали общаться, реагировать
один на другой, стимулировать и обогащать друг друга, а бедные
человеческие существа оказались выбитыми со своих личных позиций,
изгнанными из своих закутков и норок и оказались перед лицом некоего
коллективного разума, от которого исходят изобретения, новые нормы
поведения и новые руководящие идеи. Наши мозги ускользнули от нас, чтобы
соединиться над нашими головами в коллективный мозг. Мы перестаем быть
только самими собой. Ты пони, твой мозг начинается и завершается в твоей
собственной голове, я же, Стивен Уилбек, перемешан со всеми людьми времен
прошедших и нынешних, которые подчинились власти идей. Ты хотел бы, может
быть, чтобы я рассказал тебе об этом побольше? Были, видишь ли, разные
этапы в этом захвате власти мозгом с момента, когда он пробудился из
непритязательного состояния первичной полезности, в котором твой мозг
пребывает еще и доселе. Можно бы написать историю возникновения Империи
Мозга в мире животных. Сперва наш мозг открыл индивидуальность и
постарался ради себя самого сотворить безумный эгоцентризм, свойственный
той эпохе истории человечества, которую мы назовем эпохой Долорес. Ты ведь
понял меня, милый пони, как понимаешь все, что я говорю. Потом он
уразумел, что возможно коллективное мышление, подлинный "Новый Курс", и
начал предпринимать атаки против эгоцентризма, атаки, которые мы называем
религией, философией и наукой. Сперва развитие сознания обособило человека
в пределах его эгоцентризма, его индивидуальность сделалась похожа на
сжатый кулак, но потом этот верховный импульс (назовем его Природой, или
Жизненной Силой, или как угодно) вроде бы понял, что эгоцентризм зашел
слишком далеко и обращается против самого индивида. Вот так мы и дошли до
наших моральных конфликтов".
А потом я говорил еще милому пони - или, может быть, мне даже и не
потребовалось ему говорить, так хорошо он сам все знал, - о себе и о
Долорес, о том, как мы не подходили друг другу, о том, что, по сути дела,
мы представляли собой два различных вида или по крайней мере две разных
ступени умственного развития, и о том, как в течение тринадцати лет я
страдал, связанный нерасторжимыми узами с этим неприступным и
непрошибаемым воплощением эгоцентризма.
- А теперь совсем неожиданно и как-то непонятно, - говорил я, гладя шею
милого пони, - все это минуло.
Я трепал пони по холке, гладил его длинную морду и размышлял обо всех
этих делах, а иногда говорил о них вслух.
- Как ты думаешь, как мне теперь быть? - спрашивал я. - Забыть обо
всем? Вычеркнуть из памяти эти тринадцать лет? Так бы ты, наверно, не
поступил. Если бы я распахнул перед тобой калитку, ты, не раздумывая,
ринулся бы вперед. Не оглянулся бы на загон. Помчался бы в белый свет, по
широкой дороге, к вересковым лугам, бодро цокая копытами, и бог знает, что
сталось бы с тобой. Ты вдыхал бы запахи. Рвался бы в будущее. Что тебе до
прошлого?
Ну так вот, передо мной как раз распахнули калитку.
Запрягают ли тебя в тележку? Ходишь ли ты под седлом? Каким образом
твой хозяин приручил тебя? А меня мой мозг впряг в повозку, которая на
человеческом языке называется издательским делом, и я развожу по белу
свету познания. Но целиком это занятие меня не удовлетворяет, мне хочется
и другого. Даже ты, если бы ты был свободен, не потрусил бы прямехонько в
каретный сарай за своей тележкой. Даже в твоем примитивном мозгу воссияла
бы какая-нибудь иная мысль, если бы внезапно распахнулись ворота. Мы
ожидаем чего-то, что будет нам по душе и даст нам счастье. Ни ты, ни я не
созданы для одиночества. Именно поэтому мы и стоим у этой калитки.
Так я болтал с милым пони. И пока я излагал ему все эти биологические
нелепицы, в голове у меня прояснилось. Теперь я уже знаю, что делать
дальше. Выеду из Торкэстоля завтра, сразу же после погребения. Из Морлэ
отправлю телеграмму Летиции! Возле меня должна быть какая-то живая душа, я
должен о ком-то заботиться и заполнить пустоту, которую после себя
оставила Долорес.
Я чувствую себя до странности потерянным. Не испытываю ни одного из тех
чувств, которые, согласно всеобщему мнению, должен испытывать вдовец. Я
очень мало думаю о Долорес и много больше - о себе. Настроение мое
понемногу меняется, ко мне возвращается жизнерадостность. Вчера я ничего
не способен был делать. Я казался себе камнем. Сегодня же я как только что
вылупившийся цыпленок.
Словно бы до сих пор я жил только начерно. Я смотрю в свое будущее и не
вижу в нем ничего определенного, кроме дальнейшей издательской работы,
никаких личных намерений, никаких желаний.
7
Торкэстоль, 5 сентября 1934 г.
Мне осталось полчаса до минуты, когда надо будет наконец запереть
чемоданы. Все кончилось. На постели лежит измятый черный костюм; историю с
этим костюмом, пожалуй, стоит рассказать. Я, правда, с большим
удовольствием рассказал бы эту историю о ком-нибудь другом, а не о себе.
Итак, в последнюю минуту перед похоронами выяснилось, что из-за своей
непонятной рассеянности я оказался причиной небольшой неприятности. Это
было небольшое, но поразительное расхождение во мнениях между старым и
новым миром. Я уразумел свою оплошность, когда приехал Бело, облаченный в
черное с головы до пят; на голове у него красовался котелок, увитый
крепом. Бело был в черных перчатках. Он нес саквояж и бумажную сумку с
черной каймой. Когда он взглянул на меня, на его добродушном лице
выразились изумление и возмущение.
- Mais, M'sieu. Votre deuil? [Но, простите, мсье, где же ваш траур?
(франц.)]
- Боже правый! - воскликнул я. - В самом деле!
Представьте себе, в то время как все торкэстольские лавочники в знак
соболезнования опустили жалюзи или шторы в своих заведениях, я ходил по
городу в сером дорожном костюме и мягкой фетровой шляпе и намеревался в
таком виде появиться на похоронах жены.
Я взглянул на часы и начал составлять план немедленных действий.
- Времени осталось двадцать пять минут! - сказал я. - И нам нельзя
ходить слишком быстро. Идемте немедленно!
Я шел длинными плавными шагами, стремясь сохранить надлежащую
серьезность и вместе с тем как можно быстрей добраться до мануфактурного
магазина. По крайней мере, я старался так идти, но чувствовал, что
двигаюсь чуть вприпрыжку.
- Как вы думаете, что тут можно будет купить? - спрашивал я, задыхаясь.
Бело трусил сбоку - он ниже меня ростом.
- Я привез вам черный галстук и перчатки, - сказал он. - Но где взять
все прочее?
- Может быть, у них есть какой-нибудь готовый костюм, - утешал я себя.
Но моему оптимизму был нанесен удар. Жители Торкэстоля ездят за костюмами
в Шавонэ на автобусе.
Бело творил в магазине чудеса. Он объяснил все дело именно так, как
следовало.
- M'sieu est devenu fou de chagrin! Pas de deuil! Et le cortege part
dans une demi-heure! Que faire? [Мсье потерял голову от горя! Забыл о
трауре! А погребальная процессия должна двинуться через неполные полчаса!
Как быть? (франц.)]
Почтенная пожилая лавочница проявила массу доброй воли. Трудностей
никаких не было. Не было ничего, кроме готовности помочь. Однако готовых
костюмов у нее на складе тоже не было. Она была энергична, проворна и
возбуждена, но при всем том сохраняла горестный и соболезнующий тон. Шторы
в лавке были опущены, и вся сцена разыгрывалась в полумраке, мы
объяснялись шепотом, а порой и вовсе обходились без слов. Это было
необычайной прелюдией к похоронам. Нужно было обязательно прикрыть крепом
мой не соответствующий случаю наряд. Все мы трое были словно бы немного не
в себе. Вдруг пожилая дама, напав на новую мысль, приложила палец к губам,
выбежала в другую комнату и сразу же появилась снова, неся на руках целую
штуку великолепного черного шелка.
- Быть может, это?
Черного костюма у них на складе не было. Были только готовые
вельветовые брюки мрачного тона, но не черные. Лавочница предлагала
задрапировать меня черным шелком, нисколько не жалея булавок.
Вдруг мне пришла в голову спасительная идея.
- Monsieur Debussy! Comment s'appelle cet homme? Fournisseur des pompes
funebres? A cote. Peut-etre aura-t-il des pantalons noirs supplementaires!
[Мсье Дебюсси! Так, кажется, его зовут? Владелец похоронного бюро? Оно тут
рядом. Может, у него найдутся какие-нибудь запасные брюки! (франц.)]
- Parfait! - воскликнул Бело. - Magnifique! [Великолепная мысль!
Блестящая мысль! (франц.)] - и, не переводя дыхания, ринулся к владельцу
бюро. Воротился он в мгновение ока, торжественно таща гигантский фрак,
черный шарфик, трехцветный шарф и несколько пар штанов, должно быть, на
осьминога. Все это он поверг к моим стопам.
- Via un choix de pantalons! Monsieur Debussy a une certaine grandeur
mais..! [Вот брюки на выбор! Правда, мсье Дебюсси несколько полноват,
но..! (франц.)]
Запасной фрак мсье Дебюсси оказался невозможно мешковат. Несмотря на
это, похоронная процессия двинулась всего лишь с пятиминутным опозданием,
а я занял свое место, облаченный согласно требованиям торкэстольской
общественности. Мы раздобыли вполне сносную бретонскую шляпу, какие носят
юные щеголи, - черную, слегка приспособленную к городской моде, с не
слишком широкими полями. Я вырвал из нее лихое птичье перышко и обвил ее
крепом. На свой пиджак я набросил плащ, напоминающий покроем сутану,
занятый у экономки молодого священника. Это одеяние я препоясал черным
шарфом. Брюки из похоронного бюро лишь чуть-чуть складывались на моих
ногах гармошкой. Дородность мсье Дебюсси концентрировалась главным образом
в поясе, и все излишки удалось подвернуть и зашпилить. _Служанка за все_ в
заведении мсье Дебюсси перекрасила мои коричневые туфли, изведя на это
целую баночку черной мази. После того, как я надел эти многострадальные
туфли, руки мои тоже оказались в трауре. Бело вручил мне перчатки. Они
были великоваты, но кое-как подошли. Пора!
Я взглянул в магазинное зеркало. Выглядел, как профессиональный
негодяй, как наичернейший злодей из викторианской мелодрамы. Но так именно
и следовало выглядеть. Более или менее так. Не было уже времени для
отступления.
Я прибыл в отель как раз вовремя, чтобы положить конец слухам, согласно
коим я будто бы покончил с собой. Паника уступила место рассудительному
соболезнованию, когда объяснились некоторые странности моего поведения.
"Fou de chagrin". "Le pauvre Monsieur" ["Потерял голову от горя".
"Бедный мсье" (франц.)]. Меня быстро и заботливо провели на мое место. Мы
тронулись.
Я должен был собрать всю свою волю, чтобы не сбежать. Я был уже без
дыхания, и меня вывел из равновесия этот трагикомический маскарад. А Бело
вел себя с достоинством придворного церемониймейстера. Чем нелепее были
детали этих обрядов, тем легче находил он наипристойнейшую форму, тем
более красноречивым жестом успокаивал мои нервы. Буду ли я способен
вышагивать как ни в чем не бывало в брюках мсье Дебюсси, драпированных
вокруг моей фигуры? Мне показалось вдруг, что они уже начинают сползать.
Рукой в черной перчатке я схватился за живот, стараясь только, чтобы жест
получился поизящнее. А ведь неплохо получилось! Я шел теперь, склонившись
вперед, с ладонью под сердцем. Я приходил в ужас при одной мысли о том,
что будет, если я отпущу руку. А может быть?.. А может быть, лучше
сбежать? Нет, в таких брюках не убежишь: в них как стреноженный. Я
чувствовал на себе бдительные взоры толпы. Я отбросил искушение
подвергнуть испытанию торжественную серьезность этих людей. Но мысль была
столь фантастической, что какое-то мгновение я находился на грани
истерики. Я хватал воздух ртом, как будто бы собирался чихнуть. Я поймал
тревожный взгляд мсье Бело. Я почувствовал, что в любую минуту могу
расхохотаться. Свободной рукой я поднес к лицу платок, почти всхлипывая,
набрал в грудь воздух и рассмеялся. Глаза мои при этом заволоклись
слезами. Мне полегчало. Я протрезвел. Попытался ослабить пальцы на поясе,
но брюки остались на месте.
Уже сейчас, описывая это, я не могу точно, припомнить, как переходил от
одного состояния к другому. Они кажутся мне теперь странными и
непостижимыми. Все эти состояния выступают в моей памяти оторванными друг
от друга. Я знаю, что в некий миг мне захотелось извиниться перед Долорес,
лежащей там, впереди, в гробу. Все это должно было произойти иначе. Я
искренне стыдился за себя. Я должен был помнить о траурном платье. То, что
я так отнесся к последнему появлению Долорес в свете, было с моей стороны
неприличным. Этот мой шутовской наряд и все прочее было все равно как
показать язык поверженному противнику. Я дал себя захватить врасплох.
Лучше уж было как ни в чем не бывало остаться в сером костюме. Хватило бы
черной повязки на рукаве. Мне было неприятно, что по моей вине все это
происходит иначе, чем Долорес могла бы себе пожелать. Если бы не
безжалостное бессилие смерти, которому она вынуждена была уступить, она,
наверно, отбросила бы крышку гроба и засыпала меня упреками.
Странно, что она до сих пор еще не сидит в гробу и не обливает нас
такими потоками брани, что впору б нам всем разбежаться. Впрочем, если
даже это и произошло бы, похороны по-прежнему продолжались бы. Ничто на
свете не могло бы нарушить их невозмутимой серьезности. В Бретани похороны
остаются похоронами, как бы покойник себя ни вел. Мысль, что Долорес могла
бы усесться в гробу и заговорить на своих собственных похоронах, побудила
мою фантазию выделывать удивительные антраша. Я стал воображать себе, что
сказала бы Долорес в эту минуту. Это были бы необычайные вещи. Я воображал
себе выражение ее лица, если бы она увидела меня в этом наряде. Выгляжу ли
я элегантно? Все ли происходит с шиком? А ведь она всю свою жизнь была
элегантнейшей женщиной на свете! Я должен был бы дать ответ на ее вопрос.
Произошла бы перепалка. Попробуй выглядеть элегантно в этих брюках!
Долорес обратилась бы по своему обыкновению ко всем присутствующим. Как
смеют они хоронить таким образом даму ее происхождения и ее круга? Она
повторила бы в новой версии свою автобиографию. Потом она обратилась бы к
молодому священнику, уже и без того ошеломленному и пораженному...
На такой дорожке сошлись мои мысли, когда я вышагивал в похоронной
процессии. В известный момент я, кажется, громко крикнул: "Ха!"
Я тотчас прижал платок ко рту и снова подавил истерическую жажду смеха.
Серьезная маленькая девочка, торжественно выступавшая рядом с процессией,
взглянула на меня с интересом и отметила про себя этот странный английский
способ выражения печали.
Я снова опомнился. Эта истерия начинала меня пугать. Я вел себя
отвратительно. Мне стало искренне жаль, что Долорес не может на своих
собственных похоронах выступить как должно. Это не смешно. Это жестоко.
Долорес никогда уже не сможет говорить о себе, представляться людям,
бахвалиться, жаловаться, выставлять себя напоказ. С этой минуты она уже
будет проигрывать все свои дела из-за неявки в суд. Я подумал о ее
навсегда сомкнувшихся устах и ощутил в сердце своем великую жалость к ней.
Бедная, сумасбродная Долорес! Единственным выходом для ее жизненной
энергии было непрерывное самовосхваление. Теперь ее положили в гроб и
заткнули ей рот. Мне казалось, что я слышу ее мольбу: "Позволь мне
говорить, Стини, я хочу говорить!" Я жалел, что не могу вернуть ей дара
речи. Может быть, на этот раз она не слишком бы стала меня оскорблять. Она
ведь не всегда меня оскорбляла. Я теперь совершенно не помнил о ее
злобности. Ее страсть делать мне больно казалась мне теперь только
капризом. Иногда можно было просто наслаждаться ее ребячеством. Быть
может, я не проявил должной терпимости? Ведь, собственно говоря, все ее
оскорбления не особенно обижали меня... А как прелестна и забавна она была
во время экскурсии в Роскофф!..
В глазах моих стояла Долорес лучших времен. Все другое исчезло из
памяти. Я почувствовал жалость, а потом растроганность. К моему
величайшему изумлению, я заплакал. Я оплакивал мою несносную жену
простодушно и искренне. Заплакал я потому, что она не могла уже говорить.
К тому времени, когда мы дошли до кладбища, мысли мои уже не
разбегались безумно в разные стороны, нервы успокоились, и скоро я совсем
овладел собой. Все, чего от меня ожидали, я делал безучастно и как
полагается.
Нант, 25 сентября 1934 г.
Оказывается, я целых три недели не прикасался к этому дневнику. В
Торкэстоле все благоприятствовало писанию, мне там нечего было делать. У
меня была отдельная комната, и эти мои размышления о Долорес, о счастье и
о жизни были для меня бегством от ужасной скуки. Я познакомился уже со
всеми возможными закоулками этой местности. Правда, я иногда брал с собой
Долорес на совместные экскурсии, но это не заполняло целиком мои дни. Она
целые часы проводила перед зеркалом или читала, растянувшись в постели. А
мне оставалась тогда моя комната, письменный стол и уйма свободного
времени. В таких условиях кто угодно мог бы сделаться автором.
Я вынужден был сиднем сидеть в Торкэстоле, ибо прежде слишком часто
покидал свою жену одну во Франции. У Долорес были расстроены нервы, и я
решил посвятить ей по крайней мере четыре недели своих вакаций. Из моих
предыдущих записей можно увидеть, какие плоды принесли эти усилия. Я
намеревался, конечно, успокоить ее, но в мои намерения не входило
успокоить ее столь основательно, как я это, видимо, сделал.
Последние три недели я провел с Легацией, но об этом позже. Летиция
несколько дней назад свела дружбу с семейством Бэннингтон, состоящим из
матери, сына и двух дочерей, - семья эта происходит из района Портсмута, и
встретились мы с ними в нынешнем путешествии случайно. Летиция завязала с
этими людьми наилучшие отношения, нашла с ними общие интересы и общий язык
- шутки и прочее, и сегодня Бэннингтоны приняли ее, так сказать, из моих
рук. И они поехали все вместе осматривать замок и музей изящных искусств.
Они позавтракают в каком-нибудь из ресторанчиков, рекомендуемых
путеводителем для туристов, где-нибудь над рекой, а потом осмотрят еще
собор. Словом, по-видимому, перед "ими большой трудовой день, заполненный
серьезным, хотя и не слишком углубленным изучением местных
достопримечательностей. Вечером мы все вместе сядем обедать, а потом я
намереваюсь благословить их и отправить в кино. Обстановка и освещение
моего номера в этом отеле соблазняют взять в руки перо. Кресла здесь
удобные, но не чрезмерно усыпительные, письменный стол приятно выглядит и
прекрасно освещен яркой, низкой лампой с отличным абажуром.
Хотя с момента отъезда из Торкэстоля я ничего не писал, однако много
передумал за это время. Кроме того, за этот период произошли те или иные
события, в частности, одна встреча...
Но об этом я скажу позже. До самого этого события, которое немного
заслонило Долорес в моих помыслах, она была средоточием всех моих
размышлений. Этого требовал мой мозг. Я напрасно пытался рассеяться,
пустившись с Летицией в образовательное путешествие по Бретани. Никто на
свете не рассеялся бы в воспитательном путешествии с Летицией. Долорес,
бесспорно, была своеобразной и весьма яркой личностью, - Летиция в
сравнении с ней кажется тусклой и неинтересной, и, кроме того, у Долорес,
чтобы произвести на меня впечатление, было тринадцать лет сроку, и это в
самый важный период моей жизни.
Быть может, я никогда уже не буду способен к столь интенсивному
вчувствованию в психику другого человеческого существа. Я знал Долорес
насквозь, для меня не было никаких ширм и декораций, я проникал в ее суть,
отметая все внешние видимости. Она останется моим важнейшим подопытным
материалом для изучения жизни и самого себя. Важнейшим материалом, взятым
из реальности. Быть может, я сумел познать ее так хорошо именно потому,
что всегда ощущал к ней какую-то неприязнь. Даже когда я ее физически
желал. Это обостряло мой взор. В супружестве два несчастных человеческих
существа помещены взаимно друг у друга перед глазами, как кролики на
операционном столе в биологической лаборатории. С той только разницей, что
кролик в этом случае всегда один и тот же. И опять-таки тут существует
взаимность, и оператор в то же время сам является объектом вивисекции. И
даже когда кролик исчезает, разум продолжает оперировать на материале
памяти. Я хочу также подвести итог своим лабораторным записям и
разобраться, до чего же я дошел. Я начал эти записи в Портюмэре со
сравнения душевной деятельности человека, обращенного к людям, и человека,
обращенного внутрь, в свой внутренний мир. Я исходил из того, что сам я
обращен к людям, а Долорес по контрасту зачислил в противоположную группу.
И здесь я совершил ошибку. Ибо в действительности я бываю обращен либо к
людям, либо в свой внутренний мир, в зависимости от расположения духа. То
же самое может быть сказано о Долорес, и даже я полагаю, что она была
обращена к людям в большей степени, нежели я. Но только Долорес все, что
замечала, немедленно относила к самой себе, как ребенок, который хватает и
пытается присвоить каждый предмет, доставляющий ему удовольствие. Я же
обладаю более утонченной и к тому же спасительной способностью отрываться
от самого себя в своих наблюдениях. В этом, как мне думается, состоит суть
различия между нами.
Приняв этот пункт за исходный, я раздумывал над тем, в какой степени
разные человеческие типы обладают этой способностью абстрагироваться от
самих себя. Врожденные это различия или же благоприобретенные? Я пытался
выдвинуть гипотезу, что разница эта врожденная, что существуют типы ума,
интересы которых всецело сконцентрированы на собственном, сознательном "я"
и которые не могут совершить ничего хорошего или дурного, не видя при этом
самих себя на первом плане картины, но есть и другие, не столь всецело
самососредоточенные, умеющие мыслить и даже порой действовать, совершенно
забывая о себе. Особенности, отличающие эти два типа, могут быть в
процессе окультуривания замаскированы или смягчены, но в принципе они
врожденные.
В ходе исследования, как сказал бы профессор с кафедры, мы обсудили и
отбросили предположение, что якобы разница эта связана с различием полов.
И мужчине и женщине тут легко ошибиться, ибо эгоцентричный мужчина или
женщина больше обращают на себя пуская даже и недоброжелательное внимание
особи противоположного пола, нежели неэгоцентричный тип. Это различие
обусловлено видовой, а не половой принадлежностью. Эгоцентричные мужчины и
эгоцентричные женщины составляют общий класс, так же как и особи
противоположного типа.
Я оставляю открытым вопрос, за кем перевес в каждом из этих классов -
за мужчинами или женщинами.
Во время путешествия с Летицией я много думал о том, насколько различие
этих типов определяется терминами религии или морали. Быть может, Долорес
была "злая", а я "добрый"? Конечно, если забыть о маленьком упущении с
тюбиком таблеток. Я заговорил об этом, потому что с момента выезда из
Сен-Мало я все время имел дело с великим множеством церквей, крестов,
часовен, алтарей, распятий, монастырей и благочестивых легенд. Бретань -
область не менее религиозная, чем Бенгалия. Здешние люди живо проникнуты
всеми этими делами, которые мы обычно называем "духовными". От этих дел
тут никуда не денешься.
Что, однако, в действительности кроется под словом "духовное"? Долгие
минуты я простаивал либо просиживал в церквах, присматриваясь в тишине к
одиноким, застывшим в молитве фигурам, и все старался представить себе, в
чем суть их религии. Я глядел на женщин, коленопреклоненных под сенью
исповедален, и на священников, бесшумно движущихся и творящих святые
обряды; на бесчисленные свечи, зажигающиеся и гаснущие у алтарей; я
присутствовал вблизи и вдали при святой обедне; внимал аккордам органа и
голосам певчих. Я приобрел несколько карманных молитвенников и прочитал
несколько житий святых; кое-кто из этих божьих угодников показался мне
очаровательным, а кое-кто совершенно отталкивающим. Но во всем этом не
было одухотворенности, была только благочестивая магия и материализованные
суеверия. Я продолжаю допытываться, имеют ли все эти религиозные
историйки, эти так называемые дела духа что-либо общее с принципиальной
проблемой централизации или децентрализации нашего "я"?
Большинство взрослых людей ответило бы, не размышляя, что да, имеют, и
что, обратившись к вере, я нашел бы в ней разрешение своих загадок. Но
действительно ли это ключ ко всему? Долорес, например, пережила перед
встречей со мной период весьма неподдельной набожности. Подумывала даже о
том, чтобы пойти в монастырь и стать Христовой Невестой. Но этот план
взятия небес штурмом вовсе не утолил ее жажды стать центром всеобщего
внимания. Напротив, это ее еще больше возбуждало. Набожность нисколько не
отвратила ее от эгоцентризма, а со времен
...Закладка в соц.сетях