Жанр: Триллер
Долорес Клейборн
...и, которые следует предпринять, но они не ведут к
спасению цивилизации.
(Я запамятовал, чья это фраза; звучит как-то знакомо; мне кажется,
автор ее - кто-то из наших писателей, явно преисполненный наилучших
намерений, однако эта фраза неточная, неудачно сформулированная. Она
наводит на мысль о людях, выносящих из пылающей усадьбы шедевры старых
мастеров.)
Нашу цивилизацию не спасти. Она не заслуживает спасения. Были в ней
некоторые прелестные вещицы, но этот шаблон уже устарел. Она иссякает,
лопается и разлагается, удушенная старческой опухолью собственных своих
традиций.
Мы теперь являемся свидетелями заката самого представления о
стабильности. Самое время признать, что мы, современные люди, либералы,
ничего не спасаем; мы только подготавливаем нечто совершенно новое.
Убегать из-под рушащихся развалин - совсем не то, что подпирать их.
В течение нескольких тысячелетий человек в поте лица пытался устроить
себе спокойную жизнь под сенью собственного вертограда и собственной
смоковницы. Но тщетно! Если он хочет обрести долговечность, то ему следует
отказаться от мысли о безопасном, оседлом образе жизни; он должен снова
стать кочевником, вернуться к новому, впрочем, более усовершенствованному
кочевому образу жизни - кочевому на высшем уровне, - ибо вместо того чтобы
странствовать с караваном, человек должен теперь идти к своим целям сам,
идти куда сам пожелает, имея спутниками всех людей на земле и странствуя
по всей неизведанной планете.
Мы, все мы, самые творческие, передовые и дальновидные среди нас,
усматриваем только в грядущем эту новую послечеловеческую фазу жизни,
следующий акт в драме непрестанных изменений.
Мы готовимся к этому будущему. Оно формирует нашу жизнь. Прежде чем
настанет пора нового кочевничества, мы сойдем с дороги, исчезнет все наше
поколение; так, впрочем, будет лучше для нас самих, ибо новый номад, новый
неутомимый кочевник непременно унизил бы нас, сам того не желая, ибо он
пробуждал бы в наших душах горчайшую ненависть и гнев. Мы не могли бы
глядеть, как широко он шагает, ничем не связанный, не стреноженный, а
мы-то все ковыляем и неуклюже подпрыгиваем! Я сказал бы, что, подобно
амфибиям, мы являемся тварями-посредниками, связующим звеном между старой
и новой жизнью. Головы наши уже упираются в синеву прогресса, сердца
вязнут в трясине ветхих традиций.
Нам следует примириться с нашим несовершенством. Мы терзаемся,
разрываемые тремя силами: нашим разумом, нашим эгоцентризмом и нашим
сердцем. Наши умственные способности, снабженные новейшими,
усовершенствованными орудиями, толкают нас перед лицом гибели к
организованности и творчеству; наши извечные безрассудные инстинкты не
требуют творческого деяния и сотрудничества, они требуют власти, причем
скорее власти ради разрушения, чем ради созидания, а наши бедные, робко
взывающие к красоте сердца жаждут прелести, жаждут игры, жаждут покоя и
веселья.
Мне хочется взирать на жизнь, и улыбаться ей, и даже немного любить ее.
Ясно, что наилучшей формулой рабочего компромисса с жизнью будет: как
можно больше слушаться разума и достойно исполнять свою роль;
облагораживать или подавлять глубоко в нас укоренившиеся злобные
побуждения; а печали сердца успокаивать в такой степени и таким образом,
каким нам это позволит совесть...
4
Завтра я еду в Париж.
Что меня там ждет? Полное и к тому же умышленное одиночество. И
"работа", которую я сделал оправдательным рефреном своего существования.
В чем же все-таки суть моей работы? Попытаюсь ответить на этот вопрос.
Мне сейчас сорок шесть, и я отлично понимаю, что доселе никогда не
трудился воистину терпеливо и последовательно. В моей жизни переплетались
противоположные фазы: от великолепных порывов я переходил к полнейшей
праздности; я понимаю уже, что мне никогда не удастся избежать таких
колебаний, ведь я живу в периоде переходном, раздираемый двумя
противоположными устремлениями. Я воображал, что нашел постоянную цель
своей издательской и воспитательной деятельности, что помогаю пробудить и
усовершенствовать Человеческий Разум. Ну что ж, это отчасти правда, но
отчасти, увы, всего лишь утешительная иллюзия. Я говорил себе, что помогаю
созидать Ковчег Человеческой Мысли, но ведь построение такого ковчега -
предприятие исполинское, и сомневаюсь, что в нем я играю хотя бы роль
скромного клепальщика, медлительно передвигающегося вдоль титанического
корпуса.
Человеческий Разум? Построение Ковчега Человеческой Мысли? Эти фразы
звучат нелепо и претенциозно; но как же иначе выразить то, что, как мне
думается, необходимо человечеству, дабы оно избегло разложения и спаслось
от гибели?
По мере того, как дозревает моя жизнь, проблема эта кажется мне Все
более реальной и жгучей; я полагаю, что лучше уж начертать патетические
слова, чем писать об этом в тоне небрежном и ироническом. Ежели кто-либо
не настолько поэт, чтобы выразить величие, которое чувствует, то это еще
не значит, что самое дело не принадлежит к числу великих дел. Говоря
стыдливо и робко о своих убеждениях, я уподобился бы мистеру Тутсу
[персонаж романа Ч.Диккенса "Домби и сын"], который все твердил: "Это
неважно, это не имеет значения!" Напротив, это очень важно. То, что я
называю своей работой и своим предприятием, составляет основу моей жизни,
хотя, быть может, я и не смогу достаточно убедительно отстаивать свои
тезисы и хотя действия мои до сих пор были весьма заурядны.
Поразмыслив, я замечаю, что "ковчег" - это не слишком удачная метафора.
Мы говорим "ковчег", и воображению является нечто массивное, негибкое и
окончательно завершенное, как символ веры или конституция.
"Войдите в ковчег, и все будет хорошо!" Нет, не это я хотел выразить.
Это вновь вызывает к жизни фразу о "спасении", ту самую, от которой я не
оставил камня на камне. Позвольте мне попытаться поточнее изложить, что
именно я подразумеваю.
Я знаю, что мой разум отуманен и хаотичен. Он не всеобъемлющ, и,
обремененный второстепенными проблемами, он не в силах создать ясное
мировоззрение. Создает картину загрязненную, как кристалл, помутившийся от
массы чуждых и ненужных примесей. Несмотря на это, он в значительной
степени подмечает существующие возможности. Мне ясна форма кристалла,
образ мира. Неясность мысли - это всеобщий удел: можно проспрягать во всех
временах и лицах следующую фразу: "У меня хаос в голове, у тебя хаос в
голове, у него хаос в голове..." Несмотря на это, я верю, что картина мира
способна постепенно все яснее вырисовываться перед нашими глазами, если
только как можно большее число людей будет усиленно стараться мыслить,
стараться поточнее выражать свои мысли и приводить к общему знаменателю
результаты этого труда. Уже сегодня это прояснение происходит, но я
полагаю, что процесс этот мог бы быть ускорен. Философы, педагоги,
редакторы и издатели - ибо всех этих служителей идеи я ставлю в один ряд -
должны стать вожаками человеческих масс. Таким должен быть каждый
издатель, на это претендует каждый здравомыслящий философ.
Когда какое-либо непрозрачное и мутное вещество кристаллизуется,
устанавливается и формируется, отбрасывая чуждые примеси, суть этого
процесса заключается в том, что его частицы укладываются на свойственных
им местах. Не прибавляется ничего нового, ничего такого, чего бы
первоначально уже не было, но происходит более целесообразное
взаимораспределение всех этих элементов.
Я верю, что справедливая всеобщая идея новой жизни человечества уже
существует, пока еще незримая в сутолоке нашего времени, и что когда она
вынырнет на свет божий, власть ее над людьми будет тем больше, чем яснее
будет сформулирована эта идея. Вопреки моему опыту с Долорес я не думаю,
что средний человек неисцелимо испорчен. Человек часто бывает злым, часто,
но не всегда, и в большинстве случаев способен к чему-то совершенно иному.
Когда нам станет ясно. Что Надлежит Делать; мы сделаем это. Конечно,
ворча, надув губы, сопротивляясь, со многими явными и скрытыми
противоречиями, но сделаем. Постепенно мы все лучше научимся вылавливать и
уничтожать потенциальных диктаторов и тому подобных вредителей. Все меньше
будет им благоприятствовать общая умственная атмосфера. Здравый смысл
приказывает уничтожить их. И здравый смысл их уничтожит. Лучше устроить
диктаторам кровавую баню, чем позволить, чтобы хоть один ребенок погиб от
бомбы. Человеческая жизнь - это пока еще настоящий кавардак. Жизнь наша
постоянно подвергается угрозам потому только, что в людских умах царит
удивительная сумятица. Следовательно, наилучшее, что можно сделать, - это
упорядочить понятия во всем мире. И в себе самом. Это моя ведущая мысль,
мое кредо, которыми я в меру своих скромных сил руководствуюсь в своей
деятельности. Конечно, я делаю это чрезвычайно несовершенно, поскольку,
как я уже говорил, я не вполне "приспособлен" и представляю собой
переходную форму.
Изменяется характер человеческой интимности. Я должен поговорить об
этом с Фоксфильдом, как только представится случай. Перемены эти можно
наблюдать из поколения в поколение. В следующем поколении, безусловно,
будет больше индивидуумов, лучше приспособленных, и они пожнут плоды наших
усилий. Я только начинаю осознавать это.
Способ, каким живые существа вступают между собой в контакт, может
подвергаться изменениям. Постараюсь объяснить, что я под этим понимаю. Как
знакомится собака со своими сородичами? Посредством слуха, не слишком
четкого ахроматического зрения, чрезвычайно чувствительного обоняния и в
кратковременных бурных половых актах. Чем же большим может быть контакт
между ними? Наши человеческие контакты гораздо более полные, а с течением
времени становятся все более утонченными и более щедрыми. Прошли века с
тех пор, как человек членораздельно заговорил. С тех пор, как он начал
одеваться и познал чувство любви. Он становился существом общественным,
главным образом благодаря словам, членораздельной речи. Влюбленные говорят
друг с другом и сплетают тысячи грез. Слова стали орудием, обогащающим и
дифференцирующим наши мысли. В разговоре мы как бы взаимно обогащаем наши
умы. А зрение сделалось более совершенным. Мы видим с большой точностью и
умеем замечать красоту. Мы сочетаем наблюдения. Медленно отходим от
примитивных контактов, чтобы достичь новых, более полных и более приятных.
Отходим иногда с грустью, ибо эти примитивные контакты терзают и мучат нас
необыкновенными обещаниями; но так надо. Мы любим мысль, выраженную в
музыке, находим красоту в картинах, откликаемся на мудрость или мелодию
поэзии. Мы любим женщину, которую любил Леонардо; и писатели, которые за
целые столетия до нас умерли физической смертью, живут для нас и ныне и
все еще нас волнуют. Наше сосуществование с другими людьми все больше
переступает границу нынешнего дня и физического присутствия.
Когда в Ренне в тот памятный день я ощутил себя счастливым, то частицей
моего счастья была иллюзия общения с людьми, которые когда-то
проектировали и возводили этот старинный город. Признательность им
неярким, но заметным образом умножила сияние солнечного дня. А когда я
задумываю и издаю книги, когда пишу эти строки, я делаю это для близких
мне людей, которых я никогда не видел и не увижу. Кто-то, кого, полагаю, я
никогда в жизни не встречу, будет читать эти книги; если бы я его
встретил, мы, быть может, повздорили бы, может быть, разочаровались бы
друг в друге; быть может, в повседневном общении открыли бы в себе
какие-то недостатки.
Люди в своих взаимоотношениях уже вырываются из узилища нынешнего дня,
уже распахивают двери в просторный мир, но пока еще возвращаются в свои
кельи, чтобы есть в них и спать. Мы и дальше будем любить прекрасные
пейзажи и приятные звуки, вожделеть к красивым женщинам, но это будут
чувства легкие, мимолетные, не столь жестокие и ненасытные, как теперь. И
наши незримые щупальца мы протянем, конечно, дальше в пространство и
время, в поисках новых, более глубоких и совершенно иных, чем в наши дни,
форм взаимного общения. Человек, сидящий в тихой комнате с книгой или с
пером в руках, только кажется одиноким и обособленным. В действительности
он общается с миллионами близких ему существ. У него тысячи друзей, и с
каждым из них его связывают нити куда более крепкие и более тонкие, чем
узы, которые существуют, например, между крестьянином и его женой и их
соседями...
Итак, я не одинок и не буду одиноким. Если я порой испытываю
одиночество, то причина лишь в том, что я принадлежу к переходному типу. И
это потому, что проницательный мозг всего человечества, частицей которого
я являюсь, еще не нагромоздил вокруг меня достаточной массы клеток.
Фоксфильд сказал мне однажды, что сознательная жизнь является
"тончайшей, деликатнейшей из пленок, растянутых между атомами и звездами".
Наши личности по природе вещей и по необходимости поверхностны и случайны.
Даже святые заблуждаются и забывают. Эти поверхностность и случайность
представляются неизбежными. Нам кажется, что в жизни индивидуума нет
логического смысла так же, как его, пожалуй, нет и в жизни всей вселенной.
Быть может, это попросту такое же иллюзорное упрощение, как и понятие
нашего "я". И, однако, существует какая-то реальность вне нас. Существует
и идет вперед вопреки нашим взглядам и нашим ошибочным концепциям.
Эта высшая реальность скрыта от нас завесами и, может быть, по природе
своей слишком разнородна и сложна, чтобы быть нам понятной, но тем не
менее она существует и развивается.
Возможно, она переходит границы нашего понимания, но существует. И не
только каким-то неуловимым образом увлекает нас с собой вперед, но мы
являемся ее частицей. Наше существование не только случайность. По
неведомым нам причинам мы обязаны существовать.
Я признаю, что это смахивает на мистицизм чистой воды. Однако я никогда
не имел ничего против мистицизма, только бы он был именно чистой воды. Я
протестую лишь, когда шарлатаны силятся применить его для волшебных
фокусов и продают его с этикеткой в качестве панацеи.
В этой тайне жизни скрывается до поры не одна только гибель. Мы
совершаем ошибки, но способны их исправлять. В каком-то смысле жизнь
каждого человека прожита успешно. В той же мере, что и бессмысленно.
Подвести ей итог - значит просто решить, чего было больше, а это зависит
от того, насколько упорно борется человек с судьбой. Мы не живем в
состоянии непрестанного райского блаженства, но на поверхности жизни есть
светлые проблески и много занятного, а в недрах ее есть правда и красота.
Это не только слова, ибо простые слова можно уточнить с помощью других
слов. Нет, красота и истина являются главнейшими, основополагающими
вещами.
И я думаю, я думаю также, что основополагающим во мне является совесть.
Она отзывается, правда, из непроглядной тьмы, но это - нечто реальное.
Я забрался теперь в глубь жизненной загадки и, должно быть, никогда уже
не сумею пойти дальше. Если бы я даже и остался в Парамэ на целый год и
писал бы дальше, я не смог бы уже ничего существенного прибавить к тому,
что написал. Я пел бы только все время одну и ту же песню с вариациями,
повторяя все тот же мотив. И разве вся эта книга не есть всего лишь серия
вариаций, вышитая на канве событий? Теперь я пришел к финалу. Я знаю уже,
где я. Стоический агностицизм - это для здорового и зрелого человека
единственная возможная религия. Принимай и терпи все, что случится с тобой
и помимо тебя. Делай то, что следует делать, то, что правильно в твоих
собственных глазах, ибо нет другого путевого указателя. Иди вперед, иди к
своему пределу. Иди без абсолютной веры и без абсолютного неверия. Не
переступай границ ни в надежде, ни в отчаянии...
Алансон. 2 октября 1934 г.
Прекрасный день, и я провел его очень приятно. До полудня я был в
Парамэ. Перечитывал этот дневник, думал, писал, впрочем, больше думал, чем
писал. Попробовал изложить нечто вроде Символа Веры, и это было усилие
торжественное и чистосердечное. Потом меня вдруг охватило беспокойство, и,
видя, что ничего уже больше не напишу, я отправился в Париж.
Во всяком случае, я уговаривал себя, что намерен отправиться в Париж.
Ибо я не поехал прямо в Париж: выбрал окольную дорогу и покатил в Ренн. Я
не усомнился, куда свернуть, ни на одном перекрестке. Думаю, что
воспоминание о первом вечере там, в Ренне, два месяца назад, склонило меня
избрать такой маршрут. Скоро я уже был на месте. Этот город задним числом
приобрел в моих глазах индивидуальность и теперь призывал меня.
Оказалось, что Ренн все еще остается Ренном. Он вышел мне навстречу и
сразу же принял меня как родного. Дни теперь короче, город в сумерках был
освещен, как бы для того, чтобы приветствовать меня. Как раз закрывались
магазины. Вечер был погожий, теплый, на улицах сновали юные парочки. В
сумраке роились тени. Так же, как и в первый раз, Ренн умел утишить все
желания, утолить жажду, мирно, действенно и любезно. Я снова пообедал в
кафе перед мэрией, тот самый официант зажег ту самую лампу с красным
абажуром, и снова играл оркестр в кафе над Виленой, теперь отчасти
застекленном. По счастливой случайности бронзовая Бретань, которую я
вспоминал с таким приятным чувством, низошла на землю и ожила к моей
радости. На этот раз я, однако, не изображал уже надменного равнодушия к
ней. Оказалось, что она столь же проста, мила и дружелюбна, как и ее лицо.
Она была в полном смысле этого слова обращенной к людям, жизнь забавляла
ее, и она принимала ее такой, как она есть. Быть может, недурно будет
возвращаться время от времени в Ренн, в объятия невинной чувственности
семнадцатого века. Быть может, было бы лучше, если бы мужчины и женщины не
встречались никогда иначе, как только случайно; если бы они не
руководствовались второстепенными соображениями, гоняясь друг за другом и
взаимно друг друга связывая.
Как немного мы знали бы тогда друг о друге, как вольно могли бы
танцевать, как весело и легко было бы нам любить друг друга! Я превосходно
выспался в Ренне. Спал до позднего утра. Мне было жаль покидать этот
город, но я опасался, что слишком долгое пребывание может испортить
впечатление о нем.
Я пишу последние строки моих заметок в Алансоне, в отеле "Параклет", по
пути в Париж, где я должен привести в порядок свои финансовые дела. Прибыл
сюда под вечер, съел простой, но вкусный обед. Кларет был отличный.
Телячью голову я не заказывал.
Планы мои уже вполне определились. Я ликвидирую квартиру, в которой жил
доселе, вместе со всей ее элегантностью и восточным великолепием. Выгоню
Швейцеров и возьму обратно Беньелей; таким образом, у меня будут шофер и
кухарка и холостая квартира, обставленная по моему собственному вкусу.
Потом поеду в Лондон, чтобы в течение некоторого времени трудиться
воистину серьезно и придать моему издательству более смелое и решительное
направление.
Должно быть, я, согласно общепринятым понятиям, существо морально
толстокожее, ибо вопреки кончине Долорес, вопреки одиночеству, вопреки
безрассудным любовным порывам и вопреки все более ясному ощущению
собственной заурядности я чувствую себя теперь очень довольным Бретанью,
самим собой и всем светом. "Mais, M'sieu. Votre deuil?" ["Но простите,
мсье, где же ваш траур?" (франц.)].
Это чувство довольства, спокойствия и уверенности в избранной цели. Эта
дорога по-прежнему обладает для меня волшебными чарами. Я ехал по ней два
месяца назад, исполненный надежды и непонятного восторга, и нынче вижу,
что меня тут забыли. Я совершал в обратном направлении тот же самый путь,
и он оказался столь же приятным, еще более позлащенным солнцем, воистину
путем покоя и благодати.
С мгновения, когда я впервые поехал этой дорогой, жизнь моя,
обстоятельства, образ мыслей - все подверглось изменению. Как я теперь
оцениваю эти изменения? Мне очень помогло то, что я заподозрил и продолжаю
подозревать себя в преступлении. Я освободился не только от Долорес, от ее
пут и силков, но также и от педантичной внутренней скрупулезности, которая
была сродни робости и нерешительности, а заодно и от тех зачатков
отцовского чувства, которое могло стать новой сентиментальной уздой. Была
своя правда, своеобразная, тонкая проницательность во враждебном отношении
Долорес к моим родительским чувствам. Как бы она торжествовала, если б
могла увидеть мое разочарование! Итак, все это к лучшему!
Я не испытываю ни печали, ни угрызений совести по поводу смерти
Долорес. Эта смерть, собственно, кажется мне не столько фактом, сколько
устранением известного факта. Даже если бы мой удивительный сон о тюбике
семондила был явью, я не испытываю ни печали, ни раскаяния. Если бы я мог
возвратиться к той минуте, когда, записав разговор с рыболовом о женщинах,
я пошел по коридору в комнату Долорес, сделал ли бы я это (если, конечно,
я действительно это сделал тогда!) снова?
Да.
Если даже тогда я и не сделал этого, то теперь, по здравом размышлении,
сделал бы это наверняка. Я счастлив, я несказанно доволен, что избавил
себя от Долорес и что она избавлена от самой себя.
Хорошо, что так произошло. Долорес оставалось только скатываться по
наклонной плоскости, от плохого к еще худшему. С годами она становилась бы
все более ожесточенной, все более злобной, все более никчемной. Никто не
мог бы этому помешать. Она была проклята, как это понимают кальвинисты,
проклята с начала дней своих. Она напоминала уже тучу пыли в знойный день:
сквозь нее нельзя было дышать. В старости она была бы совершенно
невыносима. Быть может, даже на нее указывали бы пальцами, как на
сумасшедшую. От этого по крайней мере судьба избавила и ее и окружающих.
Мне жаль Долорес не потому, что она умерла, но потому, что не умела жить.
Наконец она перестала суетиться, утихла ее горячечная алчность, исчезло
вместе с ней ее неугомонное тщеславие. Долорес спит, она уже не может
никого уязвить, никто и ничто не в силах причинить ей боль.
В деле Стивена Уилбека против Долорес я, осуждая обе стороны, прошу суд
вынести милостивый приговор. У обоих были дурные сердца. Она была
несдержанна и несносна, но спутником жизни ее стал человек, который
слишком предусмотрительно оборонял свою неприкосновенность. Долорес - эта
псевдовосточная натура - явно пересаливала по части всяческих волнительных
чувств, но у него, у Стивена, сердце было столь же холодное, как и легкое.
Он не оглядывался на нее, убегал к своей работе. (Читатель, конечно,
заметил, что свою работу автор представил на первых страницах этих заметок
иначе, чем на последних.) И все-таки он любил в Долорес действительно
многое и был обязан ей в значительной степени импульсом к действию. Это он
признал бы за ней, если бы она дала ему когда-нибудь эту возможность!
В кроткой ясности иного мира, в некоей дремотной стране неподвижных
небес, надменных скал, стройных деревьев и зеркальных озер, быть может, он
и она могли бы жить в согласии друг с другом...
Но, конечно, лишь мимолетно. Ибо, когда они начали бы вспоминать
подробности, вновь открылись бы старые раны.
И вскоре спокойная гладь озера покрылась бы гневной рябью, задрожали бы
недвижные небеса, всколыхнулись бы верхушки деревьев, всклубились бы тучи,
и листья полетели бы наземь. И тревожные голоса спугнули бы тишину...
Из дальней дали вновь донеслось бы тявканье Баяра. И я снова услышал бы
голос моей прежней жизни.
Закладка в соц.сетях