Жанр: Научная фантастика

Лунная трилогия 3. Древняя земля

сторінка №14

, и из мягких складок светлого шелка выглядывали тонкие, крепкие
лодыжки, обтянутые блестящими черными чулками, и маленькие золотые туфельки.
После визита Лахеча и его неожиданной смерти Аза бросила свой дом, в котором, по правде
сказать, разъезжая все время по свету, она и без того была нечастой гостьей. Странное все это
произвело на нее впечатление. Люди из-за нее умирали неоднократно - и у нее под дверями и далеко,
якобы убежав от нее на край света; умирали и тихо, без единого слова, без единой жалобы, без упреков,
и оповестив предварительно многостраничным письмом, в котором сообщали день и час, когда они
покончат с собой, обвиняли ее или лицемерно, шутовски благословляли за "горькое счастье", какое она
им подарила, однако она горевала из-за этого ничуть не больше, чем из-за потерянной шпильки или
сломавшейся корсетной пластинки.
А вот о Лахече она не могла думать спокойно. Всякий раз, стоило выйти из дому, ей казалось,
будто она видит у дверей на улице его скорчившийся труп с поразительно белым, искаженным
предсмертной мукой лицом, который непонятно зачем принесли к ее дому.
При одном воспоминании об этом она вновь содрогнулась. Ведь она знала, что Лахеч погиб ради
нее и из-за нее.
Правда, противясь смутным угрызениям совести, Аза всячески отгоняла эти мысли. Ведь она
ничего худого ему не сделала, так чего же он от нее хотел? Да, она довела его безумными поцелуями до
утраты рассудка, а в последний момент, когда он осмелился покуситься на большее, оттолкнула его, как
собаку. Но разве это причина лишать себя жизни или еще хуже - добровольно и неприкрыто
нарываться на смерть?
В памяти у Азы встали его глаза - в первый миг полные изумления и страха, а потом ужасающе
скорбные и словно погасшие...
Со сложенными руками он лежал на ее коленях и тянул к ее лицу голодные губы, казавшиеся в
этот миг почти красивыми. Она велела ему кощунствовать - проклинать свое искусство и то
возрождение через действие, которым он так хвалился; он должен был громогласно отречься от всего,
что недавно осмелился сказать против нее, и признать, что он перед нею - ничто, и все в мире - ничто
в сравнении с одним-единственным ее поцелуем.
Господи, она даже не оттолкнула его, когда он, охваченный любовным безумием, протянул к ней
руки, чтобы обнять; она хлестнула его взглядом и ледяными словами: "Ты ничто для меня".
Уходя от нее, он произнес: "Нет, не потому, что я не обладал тобой... Я целовал тебя в уста и
оттого потерял веру в себя... "
Смешная история!
Аза бросила докуренную сигаретку в пепельницу и вытянула ноги в золотых туфельках по
пушистому ковру. Она злилась на себя за то, что продолжает думать об этом, как она считала,
ничтожном и не заслуживающим внимания событии, и тем самым подтверждает свою глубинную
душевную слабость, меж тем как должна быть сильной, сильной и безжалостной, словно кроющаяся в
ветвях дерева рысь, властительница леса.
Аза обернулась на звук открывавшейся двери. На пороге стоял Яцек, побледневший чуть более,
чем обычно; он поклоном приветствовал ее и извинился за опоздание. Не вставая, Аза протянула ему
левую руку, холеную, с длинными розовыми ногтями. Яцек склонился к ней и прикоснулся чуть
дрожащими жаркими губами; в этот миг Аза подняла глаза, бросила взгляд на дверь и с изумлением
увидела стоящего в ней полунагого буддиста. Она широко раскрыла глаза, и холодок необъяснимого
страха пробежал у нее по телу. Ей почудилось, что она откуда-то знает это лицо, да, знает и очень
хорошо...
Она медленно поднялась; удивленный Яцек чуть отступил в сторону, а она смотрела во все глаза и
напрягала память.
Постепенно, постепенно стало возникать смутное воспоминание из давнего детства: огромный
наполненный людьми зал, ярко освещенная арена и эти же самые руки с длинными чуткими пальцами,
которые она сейчас видит на ручке двери, и это же лицо, обрамленное длинными черными волосами...
И поет волшебная скрипка, превращенная прикосновением этих вот рук в живой ангельский хор.
А она, девочка, чувствует, как у нее в груди замирает сердце от игры величайшего музыканта,
несравненного скрипача, властелина струн, золота и сердец, обожаемого, прославленного, всемогущего,
любимого, богатого, прекрасного, как бог...
- Серато!
Познавший три мира едва заметно склонил голову.
- Да, когда-то я действительно носил это имя, - ничуть не удивясь, подтвердил он обычным
ровным голосом.

VI

Днем и ночью Рода размышлял, как бы избежать грозящей опасности. Он не собирался лететь
вместе с Яцеком на Луну и поклялся себе сделать все, но не допустить этого путешествия. Правда, он
отдавал себе отчет, как ничтожно мало это "все", на которое он способен, как слабы его возможности, и
трясся при мысли о своем появлении вместе с Яцеком в городе у Теплых Прудов.
И не столько даже угнетала его вероятность мести за Марка со стороны ученого, которому он,
несмотря на всю его снисходительность к себе, не слишком доверял, сколько боязнь позора, какой вне
всяких сомнений ждал его на Луне.
Нет, то была бы и впрямь невероятная ирония судьбы! Он, Рода, глава Братства Истины, который
всю жизнь опровергал "сказки" о якобы земном происхождении обитателей Луны, теперь возвратится с
Земли и должен будет признать, что она не только обитаема, но и бесконечно превосходит Луну по
части удобства и совершенства жизни!
Дело в том, что Рода стал страстным поклонником земной культуры, особенно технической. Он
уже неплохо ознакомился с нею, по крайней мере в ее внешних проявлениях. Яцек, так и не
изменивший своего намерения взять обоих "посланцев" с собой на Луну и обратно, хотел, чтобы до
отлета они получили как можно больше пользы от пребывания на Земле, и нанял гидов, с которыми
карлики посещали разные страны и города, знакомились с ними и ежедневно узнавали что-то новое.

Поначалу Рода ездил вместе с Матаретом, но потом ему удалось уговорить Яцека избавить его от
общества своего соотечественника. С того достопамятного дня, когда Матарет рассказал всю правду,
отношения у них ухудшились до такой степени, что они перестали разговаривать друг с другом;
исключения составляли оскорбления и попреки, которыми они время от времени перекидывались. В
поездках их отношения обострились еще больше, если только такое возможно. Они смотрели на мир
разными глазами; Матарет, отдавая должное чудесам земного прогресса, и здесь продолжал оставаться
скептиком, не закрывающим глаза и на оборотную сторону медали. Тогда как Рода всем восхищался и
все хвалил, Матарет, познавая земные порядки, все чаще иронически усмехался и пожимал плечами,
когда его спрашивали, согласен ли он, что жизнь здесь устроена лучше и совершенней, чем на Луне. По
этой причине между обоими членами Братства Истины вспыхивали ожесточенные споры, которые в
конце концов стали до того невыносимы, что их пришлось разделить.
Лишившись общества Матарета, Рода чувствовал себя немножко одиноко, однако то, что он видел
и узнавал, настолько поглощало его, что он все реже и реже вспоминал про своего товарища.
Знания он поглощал с охотой и в огромном количестве. Переимчивый от природы, он на лету
схватывал внешние признаки земных порядков и вскоре уже неплохо ориентировался в существующих
в обществе отношениях. А поскольку его неизменно тревожила мысль о возможном и совершенно
нежелательном возвращении на родную серебряную планету, он и в них искал возможного выхода.
Поначалу четкого плана у него не было, но в голове уже возникали смутные очертания, из
которых со временем могло что-то сложиться.
Во время разъездов он узнал, что на Земле все явственней поднимается брожение, что оно
усиливается, а дом его опекуна является неким узлом всех этих событий. Ему потребовалось
относительно немного времени, чтобы догадаться, что все дело в секрете какого-то страшного и
безмерно важного изобретения, обладание которым может обеспечить человеку, получившему его,
безнаказанность, могущество и власть.
Рода сообразил, что целью нескольких визитов Грабеца было стремление заполучить тайну и что
этим же можно, вне всяких сомнений, объяснить столь длительное пребывание Азы в доме ученого.
Но вопреки давним своим привычкам, Рода молчал, высматривал и выжидал.
"Придет и мой час, - думал он. - Я сумел похитить корабль у Марка, украду и у этого, как
только появится возможность, его устройство".
Этот прибор и вправду интересовал всех. После странной, необъяснимой смерти Лахеча Грабец
потерял важное орудие для исполнения своих планов и потому все сильней давил на Азу, требуя, чтобы
она поторопилась. Ему необходимо было иметь в руках страшную, всеуничтожающую мощь, чтобы
ставить условия обществу, всему миру, одним словом, чтобы победить без борьбы.
Дело в том, что когда Грабец в спокойные минуты начинал размышлять, его охватывал страх
перед бурей, которую он вызывал. Он расшевелил подземные силы, швырнул головню в огромные
массы замкнувшихся в отупляющем труде рабочих и теперь испугался взрыва, увидев, какой
поднимается, вздувается, растет девятый вал. Он хотел это море взять как бы на сворку и в интересах
хранителей знаний мира напустить его на гнусное цивилизованное стадо, но очень скоро почувствовал,
что стоит тому разбушеваться и вырваться, никакой власти оно уже не подчинится, никакая сила не
загонит его обратно за разрушенные плотины.
В один из осенних дней, после того как они с Юзвой за несколько часов облетели значительную
часть страны, посетив по пути центры движения, кое-где раздув уже занявшийся огонь, а в иных местах
разожгли, они опустились на выжженный солнцем холм над вечным городом. Некоторое время они
продолжали разговор о насущных делах ширящегося движения, но слова все ленивей срывались с их
уст, и наконец оба умолкли, любуясь чудесным городом, распростершимся у них под ногами.
Золотое солнце висело на небе, и даже воздух, казалось, насыщенный световой пылью, слепил
глаза. А внизу, окутанный голубовато-золотистым маревом, мерцающим опаловым туманом, что
размывал и затирал черту окоема, дремал любимый город Грабеца, единственный, вечный, царственный
Рим.
Там, далеко к северу, на востоке и на западе, существовали два центра жизни, два пульсирующих
золотой и багряной кровью сердца европейского континента: Париж и Варшава. Два чудовищных узла
всевозможных сетей и дорог, два средоточия того, что толпа привычно именовала культурой,
гигантские полипы, высасывающие тысячами отростков соки всей земли, столицы правителей и
торговцев, центры развлечений, греха, подлости, бездарности. По образцу обоих крупнейших городов
развивались, росли, видоизменялись, не поспевая, впрочем, за ними, давние столицы бывших
европейских государств, огромные, чудовищные, кишащие толпами и все равно отодвинутые этими
двумя "солнцами" в разряд второстепенных.
Рим же остался тем, чем был столетия назад - единственным городом. Каким-то непостижимым
чудом он спасся от все нивелирующей варварской руки "прогресса и цивилизации". На Форуме попрежнему
высились руины, над остатками золотых домов на Палатинском холме раскачивались под
ветром старые кипарисы, и под апельсиновыми деревьями цвели пунцово-кровавые розы.
В соборе Святого Петра по-прежнему звонили колокола, а в Ватикане седой старец в тройной
тиаре, немощной, дрожащей рукой осеняя крестным знамением безлюдную площадь, вспоминал
времена, когда отсюда его предшественники одним мановением пальца приводили в движение народы
Земли и принуждали к покорности могущественных монархов.
А на Капитолии, на Квиринале, в тысячелетнем Латеранском дворце, в исполинских руинах
былых терм, театров, цирков, во внутренних галереях базилик, в зданиях, помнящих зарю Возрождения,
в садах, на площадях, на фонтанах стояли белые изваяния давным-давно не чтимых богов, обломки
мраморных снов, осколки давно минувшей бурной, творческой юности.
Этот единственный город Грабец мечтал сделать надменной столицей духовно возрожденного
мира.
Склонив голову, он смотрел на сотни залитых солнцем вздымающихся куполов, покрытых зеленозолотой
патиной столетий, на стройные древние обелиски, на выщербленные стены цирка Флавиев.
В этом городе, пережившем тысячелетия и не посчитавшем нужным меняться по примеру иных
городов, ощущалось спокойное и суровое достоинство.

Грабец погрузился в мечты.
Там на севере, на востоке или на западе пусть остаются гигантские современные "метрополии",
центры труда, движения, ничтожных будничных забот, пусть они роятся, как ульи, пусть грохочут, как
кузницы, лишь бы шум их не долетал до границ раззолоченной солнцем и осенью Кампаньи, лишь бы
не нарушал задумчивую тишину под кипарисами на руинах. Здесь будет мозг и душа человечества,
непреходящий храм "земных богов", обитель и столица всеведущих, которые одновременно будут и
властелинами мира
В давние времена, когда в мраморных дворцах на Палатинском холме жили цезари, со всей
ойкумены в этот город везли пшеницу, вино и масло, драгоценные металлы и каменья, рабов, женщин и
даже богов; вся ойкумена служила ему, покорялась его воле, смыслом своей жизни почитая
существование, расцвет и блеск этого единственного города.
И теперь это должно повториться. Все самое лучшее, что только есть в странах, землях и морях,
будет стекаться сюда; здесь вновь будет центр мира, его мысль и воля.
По всем континентам, по дальним морским островам разойдется весть, что существует священный
город, вход в который дозволен лишь избранным. Словно старинную восточную сказку, будут
рассказывать о нем матери детям, что, дескать, там обитает все могущество, вся красота мира, там
средоточие света, мудрости и жизни, а в неприступных его стенах такие высокие ворота, что для того,
чтобы войти в них, нужно не сгибаться, а, напротив, вырасти под стать им.
О возлюбленный город, город мечты!
Хриплый отрывистый смешок вырвал Грабеца из задумчивости. Он резко обернулся и взглянул на
Юзву.
Тот стоял, опершись стиснутыми кулаками на древний, потрескавшийся и уже вросший в землю
саркофаг, нахмуря брови и наклонив голову, словно готовился нанести удар.
- Юзва, это ты смеялся?
Юзва вскинул голову.
- Ну, я. А что?
Он широко повел рукой.
- Уж больно смешно думать, что после нашей бури здесь останутся только бесформенные
развалины да камни, которые порастут травой, потом кустарником, а потом лесом. Ух, мы им покажем,
покажем этим дворцам, что простояли столетия, этим сводам, залатанным цементом, этим колоннам,
скрепленным внутри железными прутьями! Ох, как будут рассыпаться в пыль эти купола! Тут будет
землетрясение, какого от сотворения мира еще никто никогда не видел!
Он опять хищно рассмеялся, а потом поворотился лицом к Грабецу и бросил:
- Послушайте, Грабец, что-то вы все виляете. Как там обстоят дела с этой машиной Яцека?
У Грабеца не было никакого желания отвечать ему. Последние лучи заходящего солнца,
одарившие город как бы ореолом, похожим на королевскую корону, вдруг сменились в его глазах
заревом пожаров; ему почудилось, будто он видит, как рушится вечный Рим и дикая, стократ более
страшная, чем давние орды варваров, чернь несется по пожарищам, по руинам - неудержимая,
бешеная...
Только когда Юзва вторично и уже настойчивей повторил вопрос, Грабец перевел взгляд на него.
Какой-то миг он был в нерешительности: сказать ли ему правду, что если страшное изобретение
Яцека окажется в его, Грабеца, руках, то использовано оно будет как для победы над обществом
распоясавшегося человеческого ничтожества, так и для того, чтобы удержать в границах и... ввергнуть в
новое рабство разбушевавшиеся на один день массы рабочих. А что, если действительно сказать ему это
прямо и откровенно? И еще добавить, что, пока он жив, скорей все погибнет на свете, но ни один
камень не упадет с вершин этих древних колонн?
Грабец смотрел на Юзву и прикидывал, какое это произведет впечатление. Скорее всего, услышав
его откровенное признание, Юзва даже не возмутится, не впадет в гнев, а лишь расхохочется, показывая
белые, крепкие, хищные зубы, всецело уверенный, что неодолимая, могучая сила, которую он ведет,
принесет гибель и разрушение.
- Я послал к Яцеку Азу, - внешне спокойно и невозмутимо бросил Грабец, отвернувшись от
Юзвы. - Она сделает, что сможет.
- Экая глупость! - пренебрежительно процедил Юзва. - Не понимаю этих полумер. На кой
было посылать женщину да еще актриску? Что она сможет? Проще было разгромить его дом в Варшаве
и силой взять, что нужно.
- Не следует забывать, что Яцек может защищаться. Одним движением пальца он способен
взорвать весь город.
У Юзвы засверкали глаза.
- Вот это было бы здорово! Неплохое начало! Варшава, Париж, а потом и другие, меньшие язвы
на зараженном теле Европы.
- На это еще черед не пришел, - как бы самому себе промолвил Грабец. - Если бы это
случилось, вместе с Варшавой погибла бы и тайна смертоносной машины Яцека.
- Ну и что?
- Нужно, чтобы он добровольно выдал нам свое изобретение, тем более что без его указаний мы,
вероятней всего, не сумеем им воспользоваться.
Юзва махнул сильной жилистой рукой.
- Это в сущности и ни к чему, - произнес он секунду спустя. - Пусть провалятся к дьяволу все
мудрецы вместе с их машинами! У меня имеются неисчерпаемые склады самых мощных и живых
взрывчатых материалов. Как только все мои люди выйдут да заведут танец, душой клянусь вам, Грабец,
от этого прекрасного мира не останется ни следа, ни воспоминания.
Грабец уже открыл рот, чтобы ответить, но в тот же миг понял, что любые слова окажутся
бессмысленны и бесполезны. Он посмотрел Юзве в глаза, пылающие яростной, неукротимой
ненавистью ко всему, что было и есть - потому только, что оно было и есть, - и впервые в жизни
испытал леденящий страх. Какой-то миг он думал, а не вонзить ли безопасности ради нож в эту
широкую грудь, но тотчас же возмутился против этой подлой и трусливой мысли. Это было бы все
равно, как перед плаванием разбить корабль, направляющийся в новые земли, из опасения, что
мудрость и опытность кормчего окажется недостаточной, когда разыграется буря.

Он пристально смотрел на Юзву. Нет, Юзва вовсе не тупой и ослепленный человек, исходящий
ненавистью только потому, что родился и жил в тяжелых условиях и был обречен судьбой на тяжкую,
отупляющую физическую работу. Юзва получил в общественной школе прекрасное образование, и его
по причине больших способностей намеревались отправить за государственный счет в Школу
мудрецов, однако он внезапно исчез, как сквозь землю провалился.
О пропавшем человеке в сумятице жизни забывают очень быстро, и вскоре никто уже не помнил,
что Юзва существовал, а уж тем более никого не интересовало, куда он подевался. А он, придя к
убеждению, что все существующее скверно, в поисках силы сошел в самые низы и копил мощь,
обуреваемый единственным безумным желанием все уничтожить.
- И все же странно, что я встретился и познакомился с ним, - прошептал Грабец и обратил
взгляд на кроваво-красное закатное солнце, висящее над Римом.

VII

Нианатилока медленно покачал головой и улыбнулся.
- Нет, - говорил он, не глядя на Азу, как будто не ей отвечал на вопрос, - ни от чего я не
отрекался, не пережил никаких разочарований, ни из-за чего не ожесточился.
Яцек бросил:
- Тогда почему же?
Он тут же осекся, устыдившись, что спрашивает, хотя сам должен был бы понять.
Нианатилока поднял на него спокойный, ясный взгляд.
- Того мне уже было мало. Я пошел дальше. Я хотел жить.
- Жить... - как эхо, прошептал Яцек.
В одно мгновение в памяти у него воскресло все, что он слышал еще в детстве об этом
поразительном человеке, и соединилось с тем, что знал о нем теперь.
"Я хотел жить", - сказал Серато-Нианатилока, чье имя некогда было синонимом самой жизни,
буйной силы, счастья, наслаждений, власти.
В ту пору он был всеобщим идолом. Стоило ему появиться со своей волшебной скрипкой, и люди,
словно обезумев, падали перед ними на колени, а он делал с ними, что хотел. Если и можно сказать об
артисте, что он властвовал над толпой, а не служил ей своим искусством, то, вне всяких сомнений,
только о нем. Когда он исполнял свои знаменитые, несравненные, неповторимые импровизации,
публика становилась подобна прибрежному тростнику: одним взмахом смычка, одним движением
пальца он бросал людей из сумасшедшей радости в печаль и скорбь, нашептывал им волшебные сказки,
пугал и повергал в ужас или же превращал ничтожных небокоптителей в буйных, мчащихся с вихрями
богов, властелинов жизни.
Припомнилось Яцеку, что говорил о Серато один епископ, ныне покойный:
- Этот человек, захоти только он, мог бы своей скрипкой создать новое откровение, и люди
пошли бы за ним, даже если бы он вел их в ад.
Епископ произнес это со страхом и осенил себя крестным знамением, а в глазах Яцека, тогда еще
совсем ребенка, скрипач вырастал до размеров фантастических, сверхчеловеческих, став как бы
олицетворением величия, властительности, царственности, избранности.
Сказать, что Серато был богат, значит, ничего не сказать, поскольку это слово не дает и слабого
представления о тех реках золота, что протекали у него сквозь пальцы. Не было такой фантазии, какую
он не смог бы осуществить, такого безумного плана, какой не сумел бы превратить в реальность. Одинединственный
концерт приносил ему больше, чем составляли цивильные листы королей и императоров
в те времена, когда они еще царствовали в Европе.
Красивый, сильный, беззаботный, пышущий здоровьем и жизнью, он полной чашей пил радость
бытия, и поистине не было того, в чем отказала бы ему судьба. Женщины, глядя на него, дрожали, и он
мог выбирать среди них, точь-в-точь как султан из "Тысячи и одной ночи", уверенный, как этот султан,
что ни одна не отвергнет его призыва, даже зная, что наутро ее ждет смерть от его руки.
Никто никогда не видел Серато грустным или угнетенным; о нем говорили, что он смеется так, как
солнце светит на небе. И когда в один прекрасный день разнеслась весть, что Серато внезапно, при
загадочных обстоятельствах исчез, все, разумеется, заподозрили преступление и долго искали его
следы; никому и в голову не могло прийти, что он сам, добровольно отринул жизнь, которую до сих пор
пил жадными устами из полной чаши.
Яцек невольно поднял глаза и бросил взгляд на лицо сидящего перед ним отшельника.
И это он! Серато!
Нианатилока, Познавший три мира...
Полунагой, невозмутимый, живущий хлебом милостыни, но божественный...
"Я хотел жить", - сказал он.
Хотел жить!
Чем же было то прежнее, то безумное буйство искусства, любви, славы? Неужели же это не было
жизнью, которая иногда летучим огнем вспыхивает в его, Яцека, мозгу, истомленном мудростью? И
возможно ли было, обладая всем этим, так легко и бесповоротно все бросить?
- И тебе не жаль?
Бывший скрипач поднял голову.
- Чего? Неужели, глядя сейчас на меня, ты способен допустить, что я оставил позади что-то
такое, о чем сегодня мог бы пожалеть? Я ни от чего не отступился, ничего не отринул, а лишь пошел
дальше и выше. Та жизнь могла, конечно, чего-то стоить, но то, чем я обладаю сейчас, стоит
несравненно больше. У меня была слава, богатство, власть. Какое имеет значение, что тогда думали обо
мне другие, по сравнению с тем, что взамен я без чужой подсказки ныне знаю, кто я такой и чем
являюсь в этом мире? Сейчас я тысячекрат богаче, чем был тогда, ибо не желаю ничего, что может быть
исполнено другими, а вместо власти над ближними обладаю всецелой властью над самим собой.
- А искусство? - спросил Яцек. - Ты не тоскуешь по нему?
Нианатилока улыбнулся.

- Какая внешняя гармония, пусть даже самая совершенная, может сравниться с той
настроенностью души, какой я достиг? Какая творческая сила артиста - с убежденным сознанием, что
я сотворил свой мир и, пока хочу, удерживаю его?
Он встал и подошел к Яцеку.
- Впрочем, совершенно незачем об этом говорить, когда есть множество вещей, куда более
важных, - заметил он. - Не стоит думать о том, чем был человек, а то не хватит времени подумать,
чем он может быть. Причем каждый, каждый без исключения, если только захочет.
Яцек рассмеялся.
- Вот видишь, кто захочет! Кто найдет в себе сил разом отказаться от всего, как ты.
Нианатилока жестом прервал его.
- Сколько же раз мне нужно повторить, - убеждающе проговорил он, - что я ни от чего не
отказывался? Ведь отказаться это означает отринуть нечто соблазнительное, представляющее для
человека ценность. Я же освободился всего лишь от определенных форм жизни, которые показались
мне бесплодными, как только я познал более совершенные. После многих лет духовных трудов,
которые с каждым днем давали мне все большее наслаждение, после многих лет отшельничества и
совершеннейшего одиночества, что бесконечно умножает жизненную силу, я достиг того, что мы
называем "знанием трех миров", которое если и не является последней степенью мудрости, то уж, вне
всяких сомнений, первой и основной. Теперь я мог бы вернуться к давним формам жизни, вернуться к
людям вашего общества, безумствовать, как они, бессмысленно трудиться, радоваться славе, богатству,
успеху и продолжать оставаться в душе тем, чем я есть, но при одной мысли о возврате к вам меня
разбирает смех, до такой степени все это потеряло для меня всякую привлекательность.
Нианатилока приподнял согнутые в локтях руки и чуть поднял голову.
- Я обрел наисовершеннейшую форму жизни, - продолжал он, - личную и всеобъемлющую,
потому что научился сливаться с миром и его духом в подлинном единстве, какое было вначале, прежде
чем возникло человеческое сознание. Мне нет нужды смотреть на цветущие луга, слушать волнующееся
море или бурю, затем что я являюсь и плодородной землей, и цветком, и рекой, и деревом, и ветром, и
морем. В биении своей крови, в ритме своей мысли я ощущаю гармонию бытия - ту, глубинную,
сокрытую под призрачными явлениями, под тем, что человеку, вырванному из мира, может даже
показаться дурным, несправедливым или ненужным. Вся моя долгая предыдущая жизнь, хотя она и не
была скупа ко мне, не сумела дать мне ни единой минуты счастья, хот

Список сторінок

Поділитися у соцмережах

☏ Замовлення реклами: +3805044-68-872

© Асоціація електронних бібліотек України

☝ Усі матеріали сайту (зокрема статті, зображення, рекламні оголошення тощо) призначені лише для попереднього ознайомлення. Усі права на публікації, представлені на сайті, належать їхнім законним власникам. Просимо Вас не зберігати копії інформації.