Жанр: Научная фантастика
Рассказы
...у солнца все набитые дурни отчалят отсюда?
- Похоже, дела обстоят так.
- Страшные дела. А ты, Сэмюел, прилетел умыкнуть меня?
- Полагаю, что-то вроде этого.
- Полагаешь? О Господи, Сэм, неужели ты не узнал меня за
пятьдесят лет? Разве ты не мог догадаться, что я хотел бы
остаться последним человеком во всей Британии, хотя нет, ей
больше подходит называться Великобританией.
Последний человек в Великобритании, думал Гарри, Господи,
внемли! Он звонит. Это большой колокол Лондона доносится
все время сквозь моросящие дожди до того странного дня и
часа, когда последний, самый последний, кроме одного,
обитатель покинет этот отеческий холм, эту тронутую
умиранием зелень в море холодного света. Последний!
Последний.
- Сэмюел, слушай. Моя могила готова. Я не хочу
оставлять ее.
- Кто положит тебя в нее?
- Я сам, когда придет время.
- Кто засыплет тебя землей?
- Ну, прах покроется прахом. А ветер поможет. О
Господи! - вырвалось у него против воли. Он был изумлен,
почувствовав, как слезы льются из его моргающих глаз. "Что
мы здесь делаем? К чему все это прощание? Почему последние
корабли в Ла-Манше, а последние самолеты улетели? Куда
подевались люди, Сэм? Что случилось? Что случилось, Сэм?"
- Ну, - сказал Сэм Уэллес тихо, - все просто, Гарри.
Климат здесь плохой. И всегда был таким. Никто не решался
говорить об этом, поскольку тут ничего не поделаешь. Но
теперь Англии конец. Будущее принадлежит...- Они
одновременно посмотрели в сторону Юга.
- Проклятым Канарским островам?
- Самоа.
- Бразильскому побережью?
- Не забывай о Калифорнии, Гарри.
Оба чуть улыбнулись.
- Калифорния. Все эти шуточки. Ничего себе веселенькое
местечко. И все же, ведь живет же сейчас миллион англичан
между Сакраменто и Лос-Анджелесом?
- И еще миллион во Флориде.
- И два миллиона на другом конце света, в Австралии и
Новой Зеландии, лишь за последние четыре года.
Называя цифры, они согласно кивали головами.
- Знаешь, Сэм, человек говорит одно, а солнце другое. И
человек поступает согласно тому, что его шкура велит его
крови. А та в конце концов указывает: на Юг. Она твердит
об этом уже две тысячи лет. Но мы предпочитали ничего не
слышать. Человек, впервые загоревший на солнце, подобен
влюбленному вновь, знает он о том или нет. В результате он
обосновывается под каким-нибудь чужим роскошным небом и,
обращаясь к слепящему свету, молит:
"Побалуй меня, о Бог, побалуй немножко".
Сэмюэл с восхищением покачал головой. "Продолжай в том
же духе, и я не умыкну тебя".
- Нет, солнце могло избаловать тебя, Сэмюэл, но вовсе не
меня. Хотел бы, чтобы так было. Правда в том, что одному
здесь совсем не весело. А что, может, останешься, Сэм,
будет старая компания, ты и я, как когда-то в детстве, ну?
Он по-дружески крепко поддел Генри под локоть.
- Господи, ты заставляешь меня думать, будто я предаю
короля и отечество.
- Нет. Никого ты не предаешь, ведь тут никого нет.
Когда мы были совсем мальчишками, кто мог подумать, что в
один прекрасный день обещание вечного лета разбросает
англичан по всему свету?
- Я всегда был мерзляком, Гарри. Слишком много лет
напяливал на себя слишком много одежек, а в ведерке
оставалось лишь чуть-чуть угля. Слишком много лет первого
июня на небе не показывалось даже голубой полоски, первого
июля не было и намека на запах сена и вообще на сухой день,
а зима начиналась первого августа. И так год за годом. Я
не могу больше выносить этого, Гарри, просто не могу.
- Да тебе и не нужно. Вы достойны, все вы заслужили этот
долгий покой на Ямайке, в Порт-о-Пренсе и Пасадене. Дай мне
руку. Снова обменяемся крепким рукопожатием! Это
величайший момент в истории. Ты и я! Мы переживаем его!
- Да, с Божьей помощью.
- Теперь послушай, Сэм. Когда вы приедете и обоснуетесь
на Сицилии, в Сиднее или в Нейвл-Ориндж, Калифорния,
расскажи об этом газетчикам. Они могут упомянуть о тебе в
газете. А учебники истории? Разве не должно там быть
полстранички о тебе и обо мне, о последнем уехавшем и
последнем оставшемся? Сэм, Сэм, у меня сердце разрывается
на части! Но крепись! Будь тверд! Это наша последняя
встреча.
Тяжело дыша, со слезами на глазах они оторвались друг от
друга.
- Теперь, Гарри, не проводишь ли меня до машины?
- Нет. Боюсь этой штуковины. В такой мрачный день мысль
о солнце может заставить меня вскочить в вертолет и улететь
вместе с тобой.
- Разве это плохо?
- Плохо! Как же, Сэм, ведь я должен охранять наш берег
от вторжения. Норманны, викинги, саксы. В грядущие годы я
обойду весь остров, буду нести караульную службу, начиная от
Дувра, затем к северу, огибая рифы и возвращаясь назад через
Фолкстон.
- Уж не Гитлер ли вторгнется, приятель?
- Он и его железные призраки вполне могут.
- А как ты будешь воевать с ним, Гарри?
- Ты думаешь, я один? Нет. По пути на берегу я могу
встретить Цезаря. Он любил эти места и потому проложил одну
или две дороги. По ним я и пойду, прихватив лишь призраки
отборных завоевателей, чтобы их убоялись недостойные. Ведь
от меня будет зависеть, призвать или не призвать их, что
выбрать, а что презреть в проклятой истории этой страны?
- Да. Да.
И последний англичанин повернулся лицом к северу, потом к
западу, потом к югу.
- И когда я увижу, что все в порядке, от замка здесь до
маяка там, услышу орудийную пальбу в заводи Ферта, когда
обойду всю Шотландию с видавшей виды убогой волынкой, то
каждый раз в канун Нового года, Сэм, буду спускаться вниз по
Темзе и там до конца дней моих, да-да, это я, ночной
дозорный Лондона, стану обходить старинные церковные
колокольни, повторяя про себя вызванивание колоколов. Об
апельсинах и лимонах поют колокола церкви Сент-Клемент. Не
знаю, не знаю, подпевает колокол на Ле-Боу. Звонкий голос
церкви Сент-Маргарет. Гудение колокола собора Сент-Пол.
Сэм, я заставлю веревки колоколов плясать для тебя, и,
надеюсь, холодный ветер, став теплым на юге, коснется седых
волосков в твоих загорелых ушах.
- Я буду вслушиваться, Гарри.
- Так слушай же дальше! Я буду заседать в палате лордов
и палате общин и вести дебаты, где-то тратя попусту время, а
где-то и нет. Буду вспоминать там, как горстка людей
осчастливила чуть ли не все человечество, чего не бывало во
веки веков. А еще буду слушать старые шлягеры и всякие там
литературные предания. А за несколько секунд до Нового года
я взберусь наверх и вместе с мышкой на Биг- Бене услышу, как
он возвещает Новый год.
И конечно, когда-нибудь не упущу случая посидеть на
Скуиском камне.
- Ты не посмеешь!
- Не посмею? Во всяком случае, положу на то место, где
он был, пока его не переправили на юг, в Саммерс-Бэй. И
вручу себе что-нибудь вроде скипетра, замерзшую змею,
погребенную под снегом где-нибудь в декабрьском саду. И
водружу на голову бумажную корону. И назовусь свояком
Ричарда, Генриха, изгоем, доводящимся родней Елизаветам,
Первой и Второй. Один в безжизненной пустыне Вестминстера,
где и Киплинг не вымолвит словечка и история лежит под
ногами, одряхлевший, а может, и свихнувшийся, разве я,
монарх и подданный, не могу сподобиться провозгласить себя
королем этих туманных островов?
- Можешь, и кто тебя осудит?
Сэмюэл Уэллс снова стиснул его в объятиях. Затем
оторвался от него и почти побежал к ожидавшему его
вертолету. Полуобернувшись назад, он крикнул:
- Боже правый! Мне только сейчас пришло в голову. Ведь
тебя же зовут Гарри. Какое королевское имя!
- Неплохое.
- Прости, что я уезжаю.
- Солнце простит всех, Сэмюел. Езжайте туда, где оно.
- Но простит ли Англия?
- Англия там, где ее народ. Со мной остается ее прах. С
тобой, Сэм, отправляется ее молодая кровь и плоть с красивой
загорелой кожей. Уходи!
- Храни тебя Бог.
- И тебя тоже, тебя и твою желтую спортивную рубашку!
Ветер дул со страшной силой, и, хотя оба просто
надрывались от крика, никто из них больше ничего не слышал.
Они помахали друг другу, и Сэмюэл втащил себя в эту машину,
которая загребала воздух и улетела, похожая на большой белый
летний цветок.
И последний англичанин остался один, задыхаясь от
рыданий, громко жалуясь самому себе:
- Гарри! Ты ненавидишь перемены? Ты против прогресса?
Ты же видишь, разве не так, в чем причина всего этого? Эти
корабли, и реактивные лайнеры, и обещание погоды,
подтолкнувшее людей к отъезду? Я понимаю, - говорил он, - я
понимаю. Как могли они противиться, если после бесконечного
ожидания оказались в преддверии вечного августа? Да, да!
Он рыдал, скрежетал зубами и привстал над обрывом, чтобы
погрозить кулаками вслед удаляющемуся в небе вертолету.
- Предатели! Вернитесь!
Не можете же вы покинуть старую Англию, не можете
отринуть Пипа и всю эту галиматью, Железного Герцога и
Трафальгар, Хорсгардс под дождем, Лондонский пожар 1666
года, самолеты-снаряды и сигналы воздушной тревоги во второй
мировой войне, новорожденного короля Эдуарда Второго на
дворцовом балконе, траурный кортеж на похоронах Черчилля,
который все еще на улице, дружище, все еще на улице! И
Цезарь пока не направился в сенат, и таинства, которые
сегодняшней ночью совершаются в Стоунхендже. Отринуть все
это, это, это?!
Стоя на коленях над обрывом, Гарри Смит рыдал в
одиночестве, последний король Англии.
Вертолет уже улетел, влекомый полуденными островами, где
лето поет свою сладостную песню голосами птиц.
Старик обернулся, чтобы обозреть окрестности, и подумал:
ведь здесь все так же, как и сто тысяч лет назад. Великое
безмолвие и великая девственная природа, а теперь еще и
опустевшие мертвые города и король Генрих, старик Гарри,
Девятый.
Он почти вслепую пошарил в траве и нашел свою
затерявшуюся сумку с книгами и кусочки шоколада в мешке и
поднял свою Библию и Шекспира, а кроме того, захватанного
Джонсона и словоохотливого Диккенса, Драйдена, Попа и вышел
на дорогу, огибавшую всю Англию.
Завтра Рождество. Он желал благополучия миру. Люди,
живущие в нем, уже одарили себя солнцем, и так они поступили
везде. Швеция необитаема. Норвегия опустела. Никто больше
не живет в холодных краях Господа Бога. Все греются у
континентальных очагов в самых прекрасных его владениях, при
теплом ветре, под ласковым небом. Нет больше отчаянной
борьбы за выживание. Люди, обретшие новую жизнь в южных
пределах, подобно Христу, в такой день, например, как
завтрашний, поистине вновь припадают к вечным и младенческим
яслям...
Сегодня вечером в какой-нибудь церкви испросит он
прощения за то, что назвал их предателями.
- Еще одно напоследок, Гарри. Голубое.
- Голубое? - спросил он себя.
- Где-нибудь там, на дороге, найди голубой мелок. Разве
англичане не разрисовывали себя когда-то такими?
- Голубые люди, да, с головы до ног!
- Наш конец в нашем начале, а?
Он плотно натянул свой картуз. Дул холодный ветер. Он
почувствовал, как первые колючие снежинки коснулись его губ.
- О, замечательный мальчик! - сказал он, высовываясь из
воображаемого окна в золотое Рождественское утро, старик,
рожденный заново и задыхающийся от радости. - Изумительный
ребенок! А не знаешь ли ты, продали они уже большую
индюшку, что висела в окне курятной лавки?
- Она и сейчас там висит, - ответил мальчик.
- Так сбегай и купи ее, да возвращайся с приказчиком.
Получишь от меня шиллинг. А обернешься в пять минут, дам
полкроны.
И мальчик отправился в путь.
И, застегнув куртку, захватив книги, старик Гарри
Эбинизер Скрудж Юлий Цезарь Пиквик Пип, вкупе с еще
полутысячей других, зашагал по зимней дороге. Дорога была
долгой и прекрасной. Волны с орудийным грохотом
обрушивались на берег. Ветер задул в свою волынку на
севере. Десять минут спустя, когда он, напевая, скрылся за
холмом, казалось, вся английская земля затаилась в ожидании
новых людей, которые в один уже недалекий теперь день в
истории могут ступить...
Рэй Брэдбери.
Удивительная кончина Дадли Стоуна
___________________________________________________________________________
Перевод Р. Облонской
Печатный источник: Рэй Брэдбери "О скитаньях вечных и о Земле"
Издательство "Правда", 1987.
Набор и проверка: Самохин Сергей samohinsg@mail.ru, 15.03.1999
___________________________________________________________________________
- Жив!
- Умер!
- Живет в Новой Англии, черт возьми!
- Умер двадцать лет назад!
- Пустите-ка шапку по кругу, и я сам доставлю вам его голову!
Вот такой разговор произошел однажды вечером. Завел его какой-то
незнакомец, с важным видом он изрек, будто Дадли Стоун умер. "Жив!" -
воскликнули мы. Уж нам ли этого не знать! Не мы ли последние могикане,
последние из тех, кто в двадцатые годы курил ему фимиам и читал его книги
при свете пламенеющего, исполнившего обеты разума?
Тот самый Дадли Стоун. Блистательный стилист, самый величественный из
всех литературных львов. Вы помните, конечно, как вас ошеломило, сбило с
ног, как затрубили трубы судьбы, когда он написал своим издателям вот эту
записку:
Господа, сегодня, в возрасте тридцати лет, я покидаю свое поприще,
расстаюсь с пером, сжигаю все, что создал, выбрасываю на свалку свою
последнюю рукопись. На том привет и прости - прощай.
Искрение Ваш Дадли Стоун.
Гром среди ясного неба. Шли годы, а мы при каждой встрече опять и опять
спрашивали друг друга:
- Почему?
Совсем как в рекламной радиопередаче, мы обсуждали на все лады, что
же заставило его махнуть рукой на писательские лавры - женщины? Или вино? А
может его просто обскакали и вынудили прекрасного иноходца сойти с круга в
самом рассвете сил?
Мы уверяли всех и каждого, что, продолжай Стоун писать, перед ним
померкли бы и Фолкнер, и Хемингуэй, и Стейнбек. Тем печальнее, что на
подступах к величайшему своему творению писатель вдруг отвернулся от него и
поселился в городе, который мы назовем Безвестность, на берегу моря, самое
верное название которому - Былое.
- Почему?
Это так и осталось загадкой для всех нас, кто различал проблески гения
в пестрых страницах, вышедших из под его пера.
И вот несколько недель назад, однажды вечером, поглядев друг на друга,
мы задумались над безжалостной работой времени, над тем, что лица у всех у
нас все больше обмякают и все заметнее редеют волосы, и вдруг нас взбесило,
что нынешняя публика ровным счетом ничего не знает о Дадли Стоуне.
"Томас Вульф, - ворчали мы, - прежде чем ухнуть в пучину вечности по
крайней мере вовсю насладился успехом. И по крайней мере критики толпой
глядели ему в след, точно огненному метеору, прорезавшему тьму.
А кто нынче помнит Дадли Стоуна, кто помнит кружки, что собирались
вокруг него в двадцатые годы, неистовство его последователей?"
- Шапку по кругу, - сказал я. - Я скатаю за триста миль, ухвачу Дадли
Стоуна за шиворот и скажу ему: "Послушайте, мистер Стоун, что же это вы нас
так подвели? Почему за двадцать пять лет не удосужились написать ни одной
книги?"
В шапку накидали звонкой монеты, я отправил телеграмму и сел в поезд.
Сам не знаю, чего я ожидал. Быть может, что на станции меня встретит
высохшая мумия, бледная тень, дряхлый старец на неверных ногах, с еле
слышным, будто шелест осенних трав на ночном ветру, голосом. И когда поезд,
пыхтя, подкатил к платформе, я внутренне сжался от тоскливого предчувствия.
Сумасбродный простофиля, я сошел на безлюдной захолустной станции, в миле от
моря, не понимая, чего ради меня сюда занесло.
Доска у железнодорожной кассы заросла толстым слоем всевозможных
объявлений, их видно, из года в год наклеивали или набивали одно на другое.
Сняв несколько геологических пластов печатного текста, я наконец нашел то,
что мне было нужно. Дадли Стоун - кандидат в члены Совета округа, в шерифы,
в мэры! Его фотографии, выцветшие от солнца и дождя бюллетени, на которых он
был почти не узнаваем, сообщали о том, что он год от году добивался в этом
приморском краю все более ответственных постов. Я стоял и читал.
Привет! - донеслось до меня откуда-то сзади. - Это вы и есть мистер
Дуглас?
Я круто обернулся. Прямо на меня по платформе мчался человек
великолепного сложения, крупный, но ничуть не толстый, ноги у него работали
как могучие рычаги, в лацкане пиджака - яркий цветок, на шее - яркий
галстук. Он стиснул мою руку и поглядел на меня с высоты своего роста, точно
микеланджеловский Создатель, своим властным прикосновением сотворивший
Адама. Лицо его было точно лики южных и северных ветров на старинных
мореходных картах, что грозят зноем и холодом. Такое пышущее жаром жизни
лицо - символ солнца - встречаешь в египетской каменной резьбе.
"Надо же, - подумал я. - И этот человек за двадцать с лишним лет не
написал ни строчки? Не может быть! Он такой живой, прямо до неприличия. Я,
кажется, слышу, как мерно бьется его сердце".
Должно быть, я преглупо вытаращил глаза, ошарашенный этим зрелищем.
- Признайтесь, - со смехом сказал он, - вы ожидали встретить
привидение?
- Я...
- Жена накормит нас тушеным мясом с овощами, и у нас вдосталь эля и
крепкого портера. Люблю звучание этих слов. Приятно слышать такие слова. От
слов этих веет здоровьем, румянцем во всю щеку. Крепкий портер!
На животе у него подскакивали массивные золотые часы на сверкающей
цепочке. Он сжал мой локоть и потащил меня за собой - чародей, влекущий в
свое логово незадачливого простофилю.
- Рад познакомиться. Вы, наверное, приехали, чтобы задать мне все тот
же вопрос, а? Что же, не вы первый. Ну, на этот раз я все выложу!
Сердце мое так и подпрыгнуло.
- Замечательно!
За безлюдной станцией ждал открытый "форд" выпуска 1927 года.
- Свежий воздух. Когда едешь вот так в сумерках, все поля, травы, цветы
- все вливается в тебя вместе с ветром. Надеюсь, вы не из тех, кто только и
делает, что закрывает окна! Наш дом - как вершина Столовой горы. Комнаты у
нас подметает ветер. Залезайте.
Десять минут спустя мы свернули с большака на дорогу, которую уже
многие годы не выравнивали и не утрамбовывали. Стоун вел машину прямо по
выбоинам и ухабам, с лица его не сходила улыбка. Бац! Последние несколько
ярдов нас трясло во всю, но вот наконец мы подкатили к запущенному,
некрашеному деревянному дому. "Форд" тяжело вздохнул и затих.
- Хотите знать правду? - Стоун обернулся, крепко ухватил меня за плечо,
заглянул в глаза. - Ровно двадцать пять лет назад один человек пристрелил
меня из револьвера.
И он выскочил из машины. Я оторопело уставился на него. Он был как
каменная глыба, отнюдь не привидение, и, однако, я понял: в словах, что он
бросил мне, перед тем как пулей устремиться в дом, есть какая-то правда.
- Это моя жена, это наш дом, а вот и ужин! Взгляните, каков вид! Окна
гостиной выходят на три стороны - на море, на берег и на луга. Мы их никогда
не закрываем, только зимой. Среди лета к нам сюда доносится запах цветущей
липы, вот честное слово, а в декабре веет Антарктикой - нашатырным спиртом и
мороженым. Садитесь! Лена, ведь правда приятно, что он приехал?
- Надеюсь, вы любите тушеное мясо с овощами, - сказала Лена. Рослая,
крепко сбитая, она ловко управлялась с добротной, массивной посудой, которую
не разбил бы кулаком и великан, и озаряла стол ярче всякой лампы; лицо ее,
точно ясное солнышко, так и светилось доброжелательством. Ножи в этом доме
были под стать львиным зубам. Над столом поднялось облако аппетитнейшего
пара и повлекло нас, ликующих чревоугодников, прямиком в ад. Тарелка моя
наполнялась трижды, и раз от разу я чувствовал, что сыт, сыт по горло и,
наконец, по самые уши. Дадли Стоун налил мне пива, которое, по его словам,
сам сварил из моливших о пощаде черных гроздьев дикого винограда. А потом он
взял бутылку, в которой не осталось уже ни капли вина, и, дуя в зеленое
стеклянное горлышко, быстро извлек из нее нехитрую мелодийку.
- Ну ладно, довольно я вас томил, - сказал он, вглядываясь в меня из
той дали, которая разъединяет людей еще больше, когда они выпьют, но в иные
минуты кажется им самой близостью. - Я расскажу вам, как меня убили.
Поверьте, я еще никому этого не рассказывал. Вам знакомо имя Джона Оутиса
Кенделла?
- Второсортный писатель, который подвизался в двадцатые годы? - сказал
я. - У него было несколько книг. Выдохся к тридцать первому году. Умер на
прошлой неделе.
- Мир праху его. - На мгновение, как и подобает, мистер Стоун примолк и
опечалился, но едва заговорил, печаль как рукой сняло.
- Да. Джон Оутис Кенделл. Выдохся к тысяча девятьсот тридцать первому
году. Писатель, который многое обещал.
- Меньше, чем вы, - поспешно вставил я.
- Ну-ну, не торопитесь. Мы вместе росли, Джон и я, родились в соседних
домах, тень одного и того же дуба падала на мой дом утром, а на его -
вечером. Вместе переплывали каждую встречную речушку, обоим нам приходилось
худо от зеленых яблок и от первых сигарет, обоим нам завиделся волшебный
свет в белокурых волосах одной и той же девчушки, и нам еще не исполнилось
двадцати, когда оба мы отправились искать счастья, брать судьбу за бока и
набивать себе синяки и шишки. Поначалу у обоих получалось неплохо, но с
годами я стал его обходить, и он все больше отставал. Если на его первую
книгу был один хороший отзыв, то на мою их было шесть, если на меня была
одна плохая рецензия, на него десяток. Мы были точно два друга в одном
поезде, а потом публика расцепила вагоны. Джон Оутис оставался позади, в
тормозном вагоне, и кричал мне вслед:
"Спаси меня! Ты оставляешь меня в Тэнктауне, в Огайо, а ведь у нас один
путь".
А кондуктор объяснял:
"Путь-то один, да поезда разные!"
И я кричал:
"Я верю в тебя, Джон! Не падай духом, я за тобой вернусь!"
И тормозной вагон все больше отставал, его было уже не разглядеть,
только красный и зеленый фонари, точно вишневый и лимонный леденцы, еще
светились во тьме, и мы всю душу вкладывали в прощальные крики: "Джон,
старина!", "Дадли, дружище!" - и Джон Оутис очутился в полночь на
неосвещенной боковой ветке, позади пакгауза, а мой паровоз на всех парах с
шумом и грохотом мчался к рассвету.
Дадли Стоун замолчал и тут заметил полнейшее мое недоумение.
- Я не зря все это рассказываю, - сказал он. - Этот самый Джон Оутис в
тысяча девятьсот тридцатом году продал кой-какую старую одежду и оставшиеся
экземпляры своих книг, купил револьвер и явился в этот самый дом, в эту
самую комнату.
- Он замышлял вас убить?
- Черта с два замышлял. Он меня убил! Бах! Хотите еще вина? Так-то оно
лучше.
Миссис Стоун подала слоеный торт с клубникой, а Дадли Стоун наслаждался
моим лихорадочным нетерпением. Он разрезал торт на три огромные доли и,
раскладывая их по тарелкам, глядел на меня, словно кот на сметану.
- Вот тут, на вашем стуле, сидел Джон Оутис. Во дворе у нас в коптильне
- семнадцать окороков, в винном погребе - пятьсот бутылок превосходнейшего
вина, за окном простор, дивное море во всей красе, в небе луна, точно блюдо
прохладных сливок, весна в разгаре, у окна напротив - Лена, гибкая ива под
ветром, смеется всему, что я скажу и о чем промолчу, и, не забудьте, обоим
нам по тридцать всего-навсего, жизнь наша - чудесная карусель, все нам
улыбается, книги мои продаются хорошо, письма восторженных читателей
захлестывают меня пенным потоком, в конюшнях ждут лошади, и можно скакать
при луне к морским бухтам и слушать в ночи, как шепчет море или мы сами -
все, что нам заблагорассудится. А Джон Оутис сидит на том месте, где вы
сейчас, и медленно вытаскивает из кармана вороненый револьвер.
- Я засмеялась, думала, это такая зажигалка, - вставила миссис Стоун.
- И вдруг Джон Оутис говорит: "Сейчас я убью вас, мистер Стоун" - и я
понял, что он не шутит.
- Что же вы сделали?
- Сделал? Я был оглушен, раздавлен Я услышал, как захлопнулась надо
мной крышка гроба! Услышал, как с грохотом, точно уголь в подвал, сыплется
земля на мое последнее жилище. Говорят, в такие минуты перед тобой
проносится вся жизнь, все твое прошлое. Чепуха. Ты видишь будущее. Видишь,
как лицо твое превращается в кровавое месиво. Сидишь и собираешься с силами
и наконец еле-еле выдавишь из себя: "Да что ты, Джон, что я тебе сделал?"
"Что ты мне сделал?" - заорал он.
И окинул взглядом длинную полку и молодецкий отряд выстроившихся на них
книг - на каждом корешке, на черном сафьяне, точно пантерий глаз, сверкало
мое имя. "Что сделал?" - ужасным голосом выкрикнул он. И рука его, дрожа от
нетерпения, стиснула рукоятку.
"Осторожней, Джон, - сказал я. - Что тебе надо?"
"Только одно, - сказал он. - Убить тебя и прославиться. Пускай обо мне
кричат газеты. Пускай и у меня будет слава. Пускай знают, пока я жив и даже
когда умру: я тот, кто убил Дадли Стоуна".
"Ты не сделаешь этого!"
"Нет, сделаю. Я буду знаменит. Куда знаменитей, чем теперь, когда ты
меня затмил. О, как я люблю твои книги и как ненавижу тебя за то, что ты так
великолепно пишешь. Поразительное раздвоение. Нет, больше я не могу. Писать
как ты мне не под силу, так я найду другой путь к славе, полегче. Я покончу
с тобой, пока ты не достиг расцвета. Говорят, следующая твоя книга будет
лучше всех, будет самой блистательной!"
"Это преувеличение".
"А я думаю, это чистая правда", - сказал он.
Я перевел взгляд на Лену - она сидела испуганная, но не настолько,
чтобы закричать или вскочить и смешать все карты.
"Спокойно, - сказал я. - Спокойствие. Повремени, Джон. Дай мне всего
одну минуту. Потом спустишь курок".
"Нет", - прошептала Лена.
"Спокойствие", - сказал я ей, себе, Джону Оутису.
Я поглядел в открытые окна, ощутил дыхание ветра, вспомнил вино в
погребе, прибрежные бухты, море, лунный диск, от которого, точно мятой, веют
прохладой летние небеса и вспыхивают пламенеющие облака соленых испарений, и
звезды влекутся за ним по кругу, к рассв
Закладка в соц.сетях