Жанр: Политика
Русская судьба, исповедь отщепенца
...шивает на него
все доступные средства. Завершается процесс изоляцией отщепенца, изгнанием
из коллектива и даже полным остракизмом, как это и случилось со мной.
Я еще не встал на путь открытого бунта и еще не начал писать "Зияющие
высоты", а в моем окружении уже почувствовали мое отторжение от нормального
общества [439] и вносили в это отторжение свою лепту. Вносили по мелочам, но
этих мелочей было много. Они углубляли и расширяли психологическую и идейную
пропасть между мною и окружающими людьми. Конечно, тут играла роль общая
ситуация в стране - эпидемия разоблачительства, "самиздата" и "тамиздата",
эмигрантских настроений. Мои работы печатались на Западе, к ним там
проявляли внимание, меня посещали многочисленные западные логики и философы.
Потом у нас стали регулярно появляться различного рода западные туристы;
работавшие в Советском Союзе молодые французы и итальянцы; сотрудники
западных посольств. С иностранцами я также часто встречался в мастерской Э.
Неизвестного. Мое окружение интуитивно зачислило меня во "внутренние
эмигранты". Это отношение моих знакомых, коллег, сослуживцев, бывших друзей
и официальных лиц ко мне способствовало тому, что я и сам стал добавлять от
себя кое-что в этот процесс отторжения.
В 1974 году я остался почти совсем без нагрузки в университете. Резко
снизилось число студентов и аспирантов, писавших дипломные работы и
диссертации под моим руководством, моим студентам и аспирантам чинили всякие
препятствия, и это стало широко известно. Мои ученики начали предавать меня
один за другим и переходить в лагерь тех, кто разворачивал антизиновьевскую
кампанию. Этот процесс захватил и моих учеников в ГДР. Видеть все это было
не очень-то приятно. Я видел, что остановить эту кампанию было невозможно,
так как она поощрялась свыше. Я еще держался за счет инерции, закулисного
авторитета, известности на Западе, общественного мнения в философских и
околофилософских кругах. И мог бы удержаться, а года через три-четыре мог бы
"всплыть" снова. Но во мне уже созрели предпосылки для нового бунта.
ПЕРВЫЙ КОММУНИСТИЧЕСКИЙ КРИЗИС
В семидесятые годы начали с ощутимой силой обнаруживаться признаки
всестороннего кризиса советского общества, первого в истории человечества
специфически коммунистического кризиса. Этот кризис охватил все [440]
основные сферы жизни общества - хозяйственно-деловую, управленческую,
идеологическую, морально-психологическую, культурную. Объективные
закономерности коммунистического социального строя обнаруживали себя, можно
сказать, в лабораторно чистом и очевидном виде. Поразительным было то, что
сотни тысяч образованных людей, занятых проблемами общества, не увидели в
происходившем самых фундаментальных и глубоких механизмов коммунистического
общества, вышедших в эти годы на поверхность жизненного потока. В эти годы я
довольно часто выступал с публичными лекциями. Я в них так или иначе
привлекал внимание слушателей к этим явлениям. Меня слушали, аплодировали,
одобряли. Но никто не воспринял мои идеи как жизненно важные, как ключевые к
пониманию реального коммунизма. А большинство вообще относилось к ним как к
специфически зиновьевской форме сатиры и юмора. Даже критические и
бунтарские умонастроения тех лет оказались адекватными натуре
коммунистического общества: поверхностными, скороспелыми, заимствованными,
дилетантскими. Сознание этого способствовало тому, что я оказался в
одиночестве и в качестве потенциального и затем актуального бунтаря.
Но вернемся к кризису. К проблеме кризисной ситуации в коммунистической
стране я тогда подходил, можно сказать, чисто "технически" или "логически".
Построив для себя абстрактное описание некоего идеального (нормального)
коммунизма, я определил кризисное состояние общества как отклонение от норм
коммунистической жизни, выходящее за некоторые экстремальные границы, причем
как отклонение от норм, обусловленное стремлением соблюдать эти нормы. В
моей абстрактной, логико-математической модели общества я мог логически
доказать, что именно следование нормам общества с необходимостью ведет к
отклонениям от этих норм. Я не был оригинален в этой общей идее: прекрасные
иллюстрации на этот счет можно найти в "Капитале" Маркса. Мое новаторство
заключалось в том, что я аналогичное явление открыл в коммунистическом
обществе и пытался строить теоретические конструкции в духе идей конца XX
века.
Разумеется, реальные процессы в Советском Союзе, приведшие к кризисной
ситуации, были неизмери[441] мо сложнее моих абстрактных моделей. Но
последние были для меня вполне достаточны, чтобы констатировать факт
приближения кризиса и рассматривать его как неизбежное следствие внутренних
закономерностей коммунизма. Коммунистическое общество потеряло в моих глазах
еще одно иллюзорное преимущество: бескризисность плановой и централизованной
организации.
На поверхности общественной жизни приближение кризисной ситуации
обнаруживалось прежде всего в идеологическом и морально-психологическом
состоянии общества.
ИДЕОЛОГИЧЕСКИЙ КРИЗИС
Для механизма идеологии мало быть огромным, сильным, всепронизывающим. Он
по своей природе должен быть абсолютным и безраздельным господином и
контролером общественного сознания. Он исключает всякие сомнения и
колебания, всякие насмешки, всякую критику, всякую конкуренцию. Кризис
идеологии состоит в том, что все это было нарушено в послесталинский период.
И до сих пор социальный статус идеологии не восстановлен.
Бесспорно то, что в порождении этого кризиса большую роль сыграли
обстоятельства внешнего порядка, среди них в первую очередь то, что в
советской пропаганде называют тлетворным влиянием Запада. На советских людей
в эти годы хлынул такой мощный поток информации о жизни на Западе, западной
культуры и западной идеологии, что огромный идеологический аппарат оказался
неспособным его контролировать. Советские люди, в особенности образованные и
привилегированные слои, испытали сильнейшее влияние Запада, какого до сих
пор в советской истории не было. Оно оказалось во многом неожиданным для
советских правящих кругов. Советские люди, выяснилось, не имели иммунитета
против такого влияния.
Но главные причины идеологического кризиса суть все-таки причины
внутреннего порядка. Не будь их, "тлетворное" влияние Запада не оказалось бы
столь значительным. Среди этих причин решающими являются [442] следующие. В
хрущевские и брежневские годы широкие слои советского населения на своем
личном опыте и на основе здравого смысла убедились в том, что никакого
райского коммунизма, какой им обещали классики марксизма, не будет. Они
поняли следующую фундаментальную истину нашей эпохи: то, что они сейчас
имеют, и есть настоящий коммунизм. Идеологическая картина советского
общества стала восприниматься людьми как вопиющая ложь, как жульническая
маскировка неприглядной реальности.
Этот процесс созревания реального коммунистического общества и обнажения
его природы совпал по времени с нарушением принципа соответствия
интеллектуального уровня руководства обществом и интеллектуального уровня
руководимого им населения. Последний вырос колоссально, а первый остался
почти тем же, что и в сталинские годы. В лице Брежнева советские люди видели
на вершине власти маразматика с непомерно раздутым тщеславием. Многие
чувствовали себя оскорбленными тем, что вынуждены подчиняться такому глупому
и аморальному руководству. Именно это чувство толкнуло лейтенанта Ильина на
покушение на Брежнева - на символ развитого социализма. Пренебрежительное и
даже презрительное отношение массы советских людей к своим руководителям
стало важным элементом идеологического состояния советского общества. Это
отношение охватило все слои общества снизу доверху. Ядовитые анекдоты на
этот счет можно было услышать в самых высших слоях общества, порою даже в
кругах, лично близких к самим высмеиваемым деятелям партии и государства.
Ничего подобного не было и не могло быть в классические сталинские годы не
только из-за страха репрессий, но также и потому, что еще не сложилось такое
вопиющее расхождение в интеллектуальном уровне руководства и общества в
целом.
В хрущевские годы и первые годы брежневского правления далее началась
всесторонняя критика сталинизма во всех слоях советского общества. Эта
критика постепенно переросла в критику советского коммунистического строя
вообще. Это происходило внутри советского общества, можно сказать, для
внутренних нужд. То, что вырвалось наружу и получило известность на Западе,
[443] составляло лишь незначительную долю этой критической эпидемии. Крайним
проявлением этой эпидемии явилось диссидентское движение, "самиздат" и
"тамиздат". Критике подверглась и сталинская "вульгаризация" идеологии,
которая постепенно переросла в пренебрежительное отношение к идеологии
вообще. Даже в кругах самих идеологов и партийных деятелей, занятых в
идеологии, стали стыдиться апеллировать к идеологии и ссылаться на нее.
Появились бесчисленные статьи и книги в рамках идеологии и в
околоидеологических сферах, в которых, однако, идеология третировалась или
игнорировалась совсем, в лучшем случае от нее отделывались несколькими
ничего не значащими цитатками и упоминаниями. Даже бывшие ярые сталинисты
оказались захваченными этой эпидемией, зачастую опережая "новаторов" (из
конъюнктурных соображений, конечно). В область идеологии устремились толпы
всякого рода "теоретиков", т. е. неудачников, графоманов и карьеристов из
различных наук, которые буквально заполонили идеологию модными идейками и
словечками. И все это делалось под соусом творческого развития марксизма.
Причем сами эти творцы в своих узких кругах издевались над развиваемым ими
марксизмом. Они воображали, будто делают духовную революцию, лишь в силу
необходимости прикрываясь интересами марксизма. На самом деле они ничего
другого, кроме безудержного словоблудия, производить не могли. Однако они
наносили ущерб идеологии, имея за это награды и похвалы.
МОРАЛЬНЫЙ КРИЗИС
Процесс морального разложения общества (особенно правящих и
привилегированных слоев) принял неслыханные доселе размеры. Сами высшие
руководители страны, республик и областей превращались в главарей уголовных
мафий. Достаточно привести в качестве примера превращение всей системы
власти Грузии и Азербайджана в уголовные мафии. Мафиозная группа сложилась
под крылышком Брежнева. В нее вошли дочь и зять Брежнева, ставший первым
заместителем министра внутренних дел. Причем все это проис[444] ходило на
глазах у всех, с циничной наглостью и откровенностью.
Моя жизнь и деятельность протекали в кругах идеологов и сотрудников
аппарата высшей власти. Морально-идейное состояние правящих слоев общества
мне было хорошо известно. Я не мог быть равнодушным к тому, что творилось у
меня на глазах. Это в большой степени способствовало созреванию во мне
бунтарских настроений. Я сочувствовал лейтенанту Ильину. Но я был уже не
юноша, а зрелый человек. Я тоже хотел выстрелить в то состояние общества,
которое символизировал Брежнев, но выстрелить иначе и серьезнее, а именно
рассказав людям о том, что из себя представляет коммунистическое общество в
самих его основах и что из себя представляют люди, являющиеся его носителями
и оплотом.
СОЦИОЛОГИЧЕСКИЕ ИССЛЕДОВАНИЯ
Логические исследования и педагогическая работа отнимали все мои силы.
Мои социологические интересы были оттеснены куда-то далеко на задний план.
Они настолько ослабли, что их можно было бы совсем не принимать во внимание,
если бы они со временем не вспыхнули вновь. В эти годы в Советском Союзе
была допущена и стала поощряться конкретная социология в западном смысле.
Масса людей, никогда не читавших никаких социологических сочинений и
боявшихся самого слова "социология", вдруг стали социологами. Появились
группы, сектора, отделы и даже целые институты, занятые социологическими
исследованиями. Стали проводиться социологические конференции и симпозиумы,
издаваться монографии и сборники статей. Коммунистическое общество
демонстрировало на этом примере одну из своих особенностей: раз было принято
решение что-то допустить и поощрить, то в поразительно короткие сроки
создавалась армия паразитов и паразитических учреждений, создающих видимость
успешного выполнения этого решения. Социология была таким явлением, что
имитация дела вполне заменяла реальное дело, а с какой-то точки зрения была
предпочтительнее. Тучи [445] шарлатанов и имитаторов дела удовлетворяли
потребности в социологии, решая банальные частные задачки и не вникая
глубоко в запретные проблемы общества.
Я интересовался социологическими исследованиями спорадически и в порядке
хобби. Кое-что почитывал. Участвовал в конференциях. Иногда принимал участие
в работе социологических групп в секретных учреждениях. Но все это не
столько повышало мои познания в социологии, сколько способствовало
критическому отношению к тому, что делалось в ней. Я по опыту в логике уже
знал, что если для дела достаточно десяти хорошо подготовленных и
талантливых специалистов, а в это дело вовлекаются сотни и тысячи
посредственностей, то в этой сфере разрушаются всякие моральные нормы
творчества и справедливые критерии оценки. А в социологию вовлекалось
бесчисленное множество невежд, бездарностей и проходимцев. Так что самому
погружаться в интеллектуальную помойку еще худшего сорта, чем логическая, не
было никакого смысла. Но как бы то ни было, социологический бум
способствовал ослаблению идеологического контроля в кругах творческой
интеллигенции и большей свободе мысли.
И мой интерес к социальным исследованиям несколько подогревался. А
главное - я стал задумываться над тем, чтобы использовать мои логические
идеи и результаты для разработки точной теории коммунистического общества.
Это стимулировало сами мои логические исследования в определенном
направлении - в направлении разработки логики и методологии исследования
эмпирических явлений и особенно сложных эмпирических систем и процессов,
эмпирических связей и массовых явлений. Меня стали приглашать для
консультаций именно как специалиста такого рода, после того как я сделал
несколько докладов и опубликовал несколько работ на эту тему.
Постепенно я стал все больше и больше вовлекаться в размышления на такие
темы. Я никому не говорил о том, что интересуюсь именно социологией, а не
просто логико-математическими методами, обращаясь к социальным явлениям лишь
как к примерам. Почему я так делал? Дело тут вовсе не в том, что я опасался
КГБ. Последнее для меня, как и для прочих в моем окруже[446] нии, потеряло
прежние функции. В дело вступили другие, более глубокие факторы зрелого
коммунизма, а именно взаимоотношения людей в самих основах общества.
Почувствовав, что я начал делать нечто оригинальное и значительное в области
логики и методологии науки, мои либеральные и прогрессивные коллеги,
сослуживцы и друзья насторожились и начали не сговариваясь предпринимать
меры, чтобы помешать мне выделиться из их среды. Я на своей шкуре ощутил
действие тогда уже открытого мною социального принципа препятствования,
вытеснившего на задний план принцип конкуренции в форме соревнования. А если
бы в моем окружении узнали, что я, ко всему прочему, еще и занимаюсь
социологическими исследованиями в нестандартном "зиновьевском" духе, мне не
дали бы никакой возможности работать и в области логики. Я до некоторой
степени мог свободно работать в логике, поскольку имел какую-то защиту от
коллег со стороны вышестоящих властей и более широкой общественности. Как
только я этой защиты лишился, меня "сожрали". В социологии же меня "сожрали"
бы уже в самом начале. Кроме того, я не имел явного намерения делать научную
карьеру за счет социологии. Самое большее, что я держал в голове, это
применение моих методологических идей для построения теории коммунизма.
Некоторое время я работал в физико-техническом институте, вел специальный
семинар с аспирантами. Здесь я познакомился с математиком Н.Н. Моисеевым,
деканом одного из факультетов института, впоследствии академиком,
заместителем начальника вычислительного центра. Он интересовался проблемами
"математического обеспечения социальных исследований" (это его выражение).
Мы с ним не раз разговаривали на эти темы. Мне пришлось консультировать
студентов, придумавших математическую модель капиталистических кризисов.
После этого я сам начал выдумывать такого рода математические модели для
отдельных проблем теории советского общества. У меня стали получаться
любопытные результаты.
Мои социологические исследования в Советском Союзе шли по двум линиям: 1)
по линии создания общей картины коммунистического общества; 2) по линии
раз[447] работки точных методов решения отдельных проблем. По второй линии
я, например, построил логико-математическую модель абстрактного
коммунистического общества, с помощью которой доказал неизбежность кризисных
ситуаций в этом обществе. Общий кризис советского общества в конце
брежневского правления подтвердил мои расчеты. Моя модель имела силу лишь
для абстрактного общества в том смысле, что предполагала сильное упрощение
ситуации. А выводы имели силу лишь в смысле предсказания тенденции к
кризису, а не времени наступления и конкретной формы кризиса. Но мой
результат был все же важен для меня в смысле уверенности в правоте моей
концепции коммунизма. Особенно много я занимался изобретением методов
измерения и вычисления различных характеристик общества в целом и его
отдельных подразделений, например коэффициентов системности, степени
стабильности, жизненного потенциала, скорости протекания различных
процессов, степени эксплуатации, числа лиц различных социальных категорий,
показателей экономической и социальной эффективности, паразитизма,
экстремальных состояний и т. д. Такого рода задачами я часто занимался
просто в порядке развлечения и упражнений в вычислениях. При этом я убедился
в том, что введение параметров, подлежащих измерению и вычислению, и
изобретение подходящих методов для этого зависело от общей социологической
теории коммунизма. У меня уже тогда возникла идея построить всю концепцию
коммунизма на уровне точных методов современной науки. Но для этого не
хватало ни времени, ни сил. И не было помощников и соратников. И стимулов не
было.
XIII. "ЗИЯЮЩИЕ ВЫСОТЫ"
ПОВОРОТ К БУНТУ
В моем душевном состоянии и в моем поведении всегда действовали две
тенденции. Одна из них - тенденция к бунту. Она особенно остро проявилась в
моем поведении осенью 1939 года, а затем в многочисленных поступках гораздо
меньшего масштаба. Вторая тенденция - тенденция к спокойной и строго
урегулированной жизни согласно рациональным принципам. Эта тенденция была
доминирующей в моей жизни в годы 1962 - 1968-й. В эти годы я жил согласно
моей концепции человека как автономного государства. Но в 1968 году начался
постепенный поворот к бунтарскому состоянию. Я уже начал ощущать, что мое
государство начинает рушиться под давлением превосходящих сил противника.
Это не означало, что я усомнился в принципах моего государства. Ни в коем
случае! Я им следовал всегда и намерен следовать до конца жизни. Это
означало, что мое окружение не могло допустить спокойную жизнь моего
государства.
Существенную роль в повороте к новому бунту сыграл разгром Пражской весны
в августе 1968 года.
Вступление советских войск в Прагу застало нас с Ольгой в Грузии, в
туристическом лагере Московского дома ученых. Мы буквально окаменели. Отдых
был испорчен. Для нас Чехословакия и Польша были не просто социалистическими
странами, но странами, так или иначе бунтующими против советского насилия и
советскости вообще. И мы им в этом сочувствовали, как тысячи других
московских интеллектуалов. Мы восприняли разгром пражского [449] восстания
как удар по самим себе. Я тогда сказал Ольге, что такое терпеть нельзя, что
за это надо мстить "Им", что "Им" надо дать в морду. С тех пор мысль "дать
Им в морду" уже не оставляла меня.
Мой второй бунт существенно отличался от первого. Первый бунт имел место
в условиях жесточайших сталинских репрессий, второй - в сравнительно
либеральных условиях брежневизма, когда открыто начали бунтовать сотни и
даже тысячи людей. В первом я был никому не известным студентом первого
курса, во втором - довольно широко известным профессором и автором многих
книг, переведенных на западные языки. В первом я был лишь в начале моего
пути познания советского общества, во втором - на вершине его. Теперь я
чувствовал себя увереннее. Я видел, как Запад поддерживал советских
диссидентов и писателей, печатавших свои сочинения на Западе или пускавших
их в "самиздат". А у меня уже были многочисленные контакты с Западом.
Я знал, что в результате моего бунта я потеряю все, чего добился в
течение многих лет каторжного труда. Но я также знал, что имею какую-то
защиту и не буду раздавлен незаметно и бесшумно, как это могло со мною
случиться в 1939 году. В таком положении оказался не я один. Тогда вообще
бунтовать начинали многие деятели культуры, защищенные известностью и
сравнительно высоким положением (А. Сахаров, И. Шафаревич, Ю. Орлов, В.
Турчин и многие другие). Так что с внешней стороны в моем поведении не было
тогда ничего оригинального. Оригинальность моего пути заключалась во мне
самом, в прожитой жизни и в созданном мною моем личном государстве. Но это
не было заметно для посторонних. Суть моей "зиновьйоги" замечали лишь в моем
непосредственном окружении. То, что я сделал в логике и философии, знали и
понимали лишь немногие из моих учеников. Мои социологические идеи вообще не
были зафиксированы в виде книг и статей. А "Зияющие высоты" еще не были
написаны. И это (скрытость моего внутреннего государства) роднило мой второй
бунт с первым. Он лишь по времени совпал с общими бунтарскими настроениями в
стране и испытал их влияние. Но в большей мере он был результатом моей
внутренней индивидуальной эволюции.
[450]
ОБРАЩЕНИЕ К ЛИТЕРАТУРЕ
Второй мой бунт был по существу социально-нравственным, а по форме -
литературным. Литература явилась для меня не самоцелью, а прежде всего
средством выразить мое идейное и моральное возмущение тем, что происходило в
моей стране и с моим народом, а также со мною лично.
В литературной деятельности я имел возможность выбора: либо бить в лоб,
т. е. записать на бумаге результаты моих социологических размышлений в форме
научного эссе или памфлета, либо действовать по принципу айсберга, т. е.
сочинить на моем скрытом социологическом фундаменте своего рода литературную
"надстройку" - видимую часть моего идейного "айсберга". Я избрал второй
путь, принимая во внимание обстоятельства, о которых уже говорил выше.
Летом 1974 года я начал писать "Зияющие высоты", отодвинув на задний план
все прочие дела. Начал писать с намерением создать именно литературное
произведение и с уверенностью, что мне это удастся сделать, если, конечно,
мне не помешают внешние препятствия. Те сведения о коммунистическом
обществе, которые я изложил впоследствии в ряде эссе и статей, я принимал во
внимание как нечто само собой разумеющееся. Я начал писать книгу о том
образе жизни людей, какой вырастал на этой основе, вернее - начал изображать
кусок реальной жизни коммунистического общества, который мог бы стать
репрезентативным для всего общества.
Обращение к литературе для меня не было чем-то абсолютно неожиданным,
новым и случайным. Думаю, что это был естественный выход из положения, в
котором я оказался. Литературным творчеством я в той или иной форме
занимался всю мою жизнь с ранней юности. Как я уже писал выше, я постоянно
сотрудничал в стенных газетах, участвовал в составлении "капустников" и
текстов для самодеятельных концертов, занимался литературными импровизациями
в дружеских компаниях, сочинял шутки и анекдоты, практиковал литературные
"отступления" в школьных уроках и университетских лекциях, читал публичные
лекции, отработанные в литературном отношении и насыщенные литературны[451]
ми импровизациями, а также уже отделанными ранее короткими рассказами. Кроме
того, я время от времени сочинял стихи, рассказы и фельетоны просто так, для
самого себя, из потребности это делать, а не для печати. Для печати мои
сочинения не годились по самой их сути.
Было еще одно обстоятельство, удерживавшее меня от попыток сочинения для
печати: это мой литературный вкус и эстетические воззрения. Мысль о том,
чтобы написать большую книгу, у меня появлялась довольно часто. Но я хотел
написать книгу необычную, т. е. и в литературе сделать что-то свое,
специфически "зиновьевское". У меня было и название для нее: "Зияющие
высоты". Я это название придумал еще в 1945 году, когда начал интенсивно
заниматься сочинительством. Я образовал это назва
...Закладка в соц.сетях