Жанр: Политика
Герои расстрельных лет
...опережала подлинные чувства народа. Нужна была
новая документальная литература, которая не просто усилила бы накал
ненависти, а вызвала взрыв негодования и ярости к врагу.
Такая литература появилась, когда гитлеровские войска начали отступать, и
бойцы увидели виселицы, на которых ветер раскачивал трупы повешенных юнцов,
услышали бесхитростные рассказы деревенских женщин, обобранных оккупантами
до нитки. В "Правде" от 27 января 1942 года появился очерк П. Лидова "Таня".
А спустя несколько дней - дополнение о том, кто была "Таня".
Героизм московской школьницы-партизанки "Тани" - Зои Космодемьянской,
повешенной гитлеровцами в Подмосковье, - стал доминантой газетно-журнальной
литературы, темой книг и лирических поэм. Зимой 1942 года, по горячим
следам, появилась поэма Маргариты Алигер "Зоя", сплав человеческой боли,
расхожих стереотипов и дидактики, которыми были в те дни пронизаны и
стихи-речи, и лирические поэмы:
Стань же нашей любимицей,
символом веры и правды,
чтоб была наша верность,
как гибель твоя, высока.
Мимо твоей занесенной снегами могилы -
на запад, на запад! -
идут,
присягая,
войска.
Менялись имена героев, русских, татар, евреев, описания их мученической
смерти отбирались, сортировались политорганами, но всегда это была, по сути,
тема "Тани" - партизанки Маши Брускиной, повешенной гитлеровцами в Минске в
октябре 1941-го и годами остававшейся "неизвестной"; Зои Космодемьянской,
которая воскликнула с эшафота, за секунду до гибели: "Это не страшно, -
умереть за свой народ!"
Имеет ли значение, произнесла эти слова Зоя или умерла молча, а слова
принесла молва или придумал автор очерка? Зоя Космодемьянская олицетворяла
собой поколение, рожденное, чтобы погибнуть в бою, и духовно подготовленное
к этому.
Кровавая сеча 1943 года принесла поэму-реквием "Сын" Павла Антокольского,
потерявшего на войне единственного сына, и поэму Веры Инбер - лирический
дневник "Пулковский меридиан".
Баллады Суркова, Тихонова, Симонова ставили задачу ограниченную. Вот их
названия, выражавшие их жанровую сущность: "Баллада о пехотной гордости",
"Баллада о гвардейской чести", баллада "Презрение к смерти".
"Таня" стала советской Жанной д, Арк.
Но Жанна д,Арк верила в Бога и свою божественную миссию. Зоя в Бога не
верила. Что же привело ее к подвигу? Что укрепляло ее гордость, человеческое
достоинство, чувство жертвенной любви к людям?
Русская литература.
В школьных дневниках Зои - выписки из Чехова: "В человеке все должно быть
прекрасно..." Герои "Войны и мира" и некрасовские женщины питали ее
мужество.
Но было бы несправедливым, если бы мы обошли советские литературу и
кинематограф: книгу Николая Островского "Как закалялась сталь",
героикоромантическую поэзию Н. Тихонова, Э. Багрицкого, М. Светлова и многих
других; фильмы "Чапаев" и "Мы из Кронштадта". Литература и кинематограф
целенаправленно и порой талантливо готовили поколения, рожденные после
Октября, к бою и смерти.
Максим Горький еще в 1934 году, на I съезде писателей, сформулировал
задачу э т о й литературы, которая должна возвысить человека над
действительностью, не отрывая ее от нее. Как же возвысить, "не отрывая..."?
Непонятливым разъяснил С. Маршак на том же I съезде, что необходима
"...книга, которая бы не боялась неизбежных в наши дни суровых фактов, но
умела бы поднимать их на такую оптимистическую высоту, откуда они не были бы
страшны"/4.
Это было сказано о детской литературе. Однако не только детская
развивалась по принципу "оптимистического отстранения". "По Маршаку"
описывались в газетах и книгах воздушные тараны, в которых погибали
летчики-герои; "по Маршаку" излагались отчаяние, безысходность, остервенение
парней, кидавшихся грудью на вражеские пулеметы. Смерть подымалась на такие
космические высоты, откуда она казалась едва ли не исполнением желаний.
Прорыв гитлеровских танковых колонн к сердцу советской России,
беспорядочное отступление Красной Армии, потеря восьмидесяти миллионов
населения, захваченного оккупантами, - военная к а т а с т р о ф а 1941 года
вызвала, кроме прочих бед, подлинное безумство военной цензуры, которая,
скажем, скрывала от народа... блокаду Ленинграда. "Правда" сообщила о ней
лишь 18 января 1943 года - от спецкора, по телеграфу (?!), когда начался
прорыв осады. Почти полтора года трагедия Ленинграда была военной тайной.
Пресса и словом не обмолвилась о героизме защитников Брестской крепости,
ставшей позднее, в истории войны, символом Сопротивления. Фотография
прижавшихся лбами друг к другу, плачущих руководителей обороны Брестской
крепости, которые встретились в Москве по дороге из сибирских лагерей, - эта
ошеломляющая фотография, воспроизведенная "Литературной газетой" в
хрущевские времена, стала неопровержимым документом подлой жестокости
сталинского времени./5 "У нас нет военнопленных, - сказал, как известно,
Сталин, - есть предатели". Кому нужны предатели?.. Совинформбюро сообщило о
трагедии времени заголовком-фальшивкой: "Как немецкие генералы фабрикуют
советских военнопленных".
В середине шестидесятых годов, историю обороны Брестской крепости и ее
героев, попавших в немецкий плен (а позднее в советские лагеря), рассказал
Сергей Смирнов - в документальной книге "Брестская крепость" (удостоенной
Ленинской премии в 1965 году). Книге предпослано "Открытое письмо героям
Брестской крепости", в котором автор пишет: "Десять лет назад Брестская
крепость лежала в забытых заброшенных развалинах, а вы - ее герои-защитники
- не только были безвестными, но, как люди, в большинстве своем прошедшие
через гитлеровский плен, встречали обидное недоверие к себе, а порой
испытывали и прямые несправедливости. Наша партия и ее XX съезд, покончив с
беззакониями и ошибками периода культа личности Сталина, открыли для вас,
как и для всей страны, новую полосу жизни".
"Прямые несправедливости", "беззакония и ошибки", "обидное недоверие" -
все эти эвфемизмы означают, что герои, которые отважно сражались в крепости,
оказавшейся в глубоком тылу немецких войск, были арестованы советскими
органами безопасности только оттого, что оказались военнопленными, и что эти
герои войны провели послевоенные годы в лагерях. Но и в ту пору хрущевской
"оттепели" их летописец, писатель С.С. Смирнов, не мог рассказать о них всю
правду, не прибегая к постыдным, лживым заменам: концлагерь заменяется
оборотом прямая несправедливость, слова преступления и террор - словами
беззакония и ошибки, слова сталинский деспотизм - стереотипом периода культа
личности Сталина.
Ложь в военное время становилась нормой информативности. О расстреле
польских офицеров в Катынском лесу Совинформбюро, естественно, заявило так:
"Гнусные измышления немецко-фашистских палачей".
Оголтелая "орвелловская" ложь и, с другой стороны, фанфарный пафос
травмировали литературу настолько, что теряла и такт, и чувство реальности
порой даже Ольга Берггольц, блокадная поэтесса, человек редкого мужества. В
начале войны рабочие-путиловцы поклялись не отступить перед смертью; после
того как от голода умерло два миллиона жителей, Ольга Берггольц вспоминала о
клятве рабочих следующим образом: "Смерть испугалась ленинградцев..."
Мог ли кто-либо писать правду в т а к и х условиях? Требовать достоверной
информации, уважения к читателю?
Некоторые (далеко не все) писатели ставили своим единственным и
непременным условием сотрудничества в печати, вопреки драконовской военной
цензуре, - в е р н о с т ь истине. Такое заявление сделал, к примеру,
прозаик Евг. Петров, широко известный книгами "Двенадцать стульев" и
"Золотой теленок", написанными им совместно с Ильей Ильфом:
"Я еду в такой город, откуда можно писать только правду, - сказал он
главному редактору "Красной Звезды", отправляясь в обреченный Севастополь. -
Если будете ее печатать, пришлю вам очерки".
В последнем перед своей гибелью очерке Евг. Петров сказал, устами
героя-матроса, не "удержимся", а - "держимся..." По сути, он написал, что
Севастополь, главный военный порт на Черном море, может быть сдан.
"Стоит вспомнить то время, - пишет в своих воспоминаниях бывший главный
редактор газеты "Красная звезда" генерал Ортенберг/6, - чтобы стало
понятным, каким надо было быть смелым и честным, чтобы написать эти слова и
требовать, чтобы они были опубликованы вопреки успокоительным сводкам".
Писатели, которые отстаивали каждое правдивое слово, как солдат клочок
своей земли, не заблуждались ни во время войны, ни после нее в том, что руки
у них связаны. И будут связаны. Тем не менее они были у ч а с т н и к а м и
исторических событий и пытались, как писал позднее драматург и редактор
Всеволод Вишневский/7, сохранить для истории свои наблюдения: "Ведь через
год, через десять лет - с дистанции времени все будет виднее. Возможно,
будет иная точка зрения, оценка. Оставим же внукам и правнукам свой
рассказ".
И все же война увеличивала "осадку в жизнь" литературы. Не так просто
скрыть истину: ее несут беженцы, о ней говорят раненые, которыми забиты все
городские школы, превращенные в военные госпитали. В конце концов, что-то
прорывается на страницы газет и журналов. Порой это "что-то" остается
навеки. Оказавшись материалом для глубоких, "взрывных" книг, раскрывших
самые существенные черты столетия.
В августе 1942 в газете "Красная Звезда" завершилась публикация повести
Василия Гроссмана "Народ бессмертен", написанной на основе фронтовых
наблюдений писателя, который отступал вместе с солдатами.
"Народ бессмертен", казалось бы, находится в русле газетно-литературного
потока; названия глав выражают их смысл: "Горько ли, тошно - стоять!"
"Тревога". "Смерть города". Правда, не совсем обычен главный герой военной
повести профессор Богарев, комиссар-интеллектуал, склонный к анализу
явлений, к философскому раздумью и в то же время обладающий поэтическим
видением. На его глазах гибнет разбитый фашистами город. "Темный, плачущий,
полный муки зрачок лошади, словно кристальное живое зеркало, вобрал в себя
пламя горящих домов, дым, клубящийся в воздухе, светящиеся, раскаленные
развалины и этот лес тонких, высоких печных труб, который рос, рос на месте
исчезающих в пламени домов.
И внезапно Богарев подумал, что и он вобрал в себя всю ночную гибель
мирного старинного города".
Поэзия, страсть, размышляющий о жизни герой, еще вполне ортодоксальный
герой, не еретик, - все это так отличалось от обиходной приземленной и
"заклинающей" военной литературы, что сразу привлекло к себе внимание и
массового читателя, и критики. Повесть "Народ бессмертен" "обозначила собою
какую-то новую ступень в литературе об Отечественной войне", - писала даже
газета "Литература и искусство"/8.
Одобряя или порицая творческое усвоение Вас. Гроссманом русского
героического эпоса или иных фольклорных традиций, официальная критика еще не
ведала, что военные очерки писателя, и прежде всего повесть "Народ
бессмертен", не просто "новая ступень" в батальной литературе. Вас.
Гроссман, известный писатель (за его плечами повесть "Глюкауф", роман
"Степан Кольчугин"), здесь только и начинался. Книги Василия Гроссмана о
второй мировой войне сродни трехступнчатой ракете. Они поднялись на высоту,
до того для советской литературы немыслимую.
Второй ступенью гроссмановской ракеты был роман "За правое дело" ("Новый
мир", 1952, №№ 7, 10), где правдиво и порой столь же поэтично, как в повести
"Народ бессмертен", рассказывалось о "сталинградском побоище" (таков был
первоначальный заголовок книги). Но побоищем дело не ограничилось. В романе
оказались сцены, прямо направленные против лжи официальной пропаганды.
Передачи по радио, посвященные войне, шли под постоянной рубрикой: "Никто
не забыт, ничто не забыто". Подобными лозунгами была оклеена после войны вся
страна. Василий Гроссман поступает иначе.
"Люди филяшкинского батальона уже никому не встретятся в жизни, все они
погибли, - пишет он. - Погибшие люди - имена большинства их забыты (! -
Г.С.) - продолжали жить во время сталинградских боев"/9.
В батальоне старшего лейтенанта Филяшкина воевали и солдаты из штрафной
роты. О штрафниках советским писателям упоминать запрещалось, также как о
тюрьмах и лагерях (тем более в сталинские годы, когда выходил роман). Вас.
Гроссман не только писал об этих наказанных военными трибуналами солдатах и
офицерах, но устами героя уловившего, что от штрафников заранее пытаются
отмежеваться, как от "чужих", позволял себе и такое замечание: "Обыкновенные
люди, все зависит, как ими руководить будут".
В мастерски написанных картинах показывается социальное размежевание
советского общества, - даже из бомбоубежища "номенклатурный руководитель"
пытается выгнать соседей, простых людей. Его урезонивают: "Бомбоубежище не
по карточкам, а для всех".
Только мертвых складывают вместе, да и то старшина сомневается, правильно
ли это. Спрашивает:
- Как с убитыми быть?.. Командиров отдельно?..
Мертвых кладут вместе, даже штрафников не выделяют. Живые - другое дело.
За пьянку солдату - трибунал. В генеральских блиндажах водка льется рекой.
Командующий Чуйков пьян с утра:
"Эй, - закричал в сторону полутемного коридора командующий, - скажи,
пусть дадут чаю!" Девушка в кирзовых сапогах внесла "чай", а также "селедку
с луком, икру и копченый язык".
Набирает силу в послевоенные годы антисемитская кампания. В дни выхода
романа "За правое дело" газеты искали скрытых "космополитов" - тех, кто
прячется за русскими фамилиями. Вас. Гроссман бесстрашно повествует:
"Шепотом передавали, что по его (штурмфюрера. - Г.С.) доносу арестовали двух
офицеров: майора Шиммеля он обвинил в сокрытии еврейской крови со стороны
отца...".
Советская критика уловила, что Вас. Гроссман в реалиях немецкого общества
описывает советское; а как он изображает Гитлера с его болезненными
недоверием, раздражительностью, варварской жестокостью! В кого метит автор?
Естественно, об этом не было ни слова в разгромных статьях "Правды"
(13.2.53) и "Коммуниста" (1953 г. № 3). Позднее советская критика не только
отвергла кликушество сталинского времени и признала роман, но и отметила
самую существенную черту мироощущения его автора: "Война для В. Гроссмана -
это тот момент в истории общества, когда словно исчезают покровы и вдруг
начинают выявляться все самые главные особенности общества, идейные и
нравственные принципы"/10.
Однако именно это и оказалось для диктаторского режима страшной
опасностью. Времена были не сталинские, а хрущевские, назывались
"оттепелью". Но это ничего не меняло.
Роман "Жизнь и судьба" - третья ступень гроссмановской ракеты - был в
рукописи арестован КГБ в 1961-м самом "вольном" году (спустя несколько
месяцев в журнале "Новый мир" была напечатана повесть Солженицына "Один день
Ивана Денисовича"), и впервые вышел лишь на Западе (L,Age d,Homme, Лозанна,
1980).
"Жизнь и судьба" находится, по времени создания (1950-1960) и, тем более,
публикации (1980), за пределами этого обзора. Тем не менее, мы не вправе
обойти ее, ибо в виде черновых записей и ранних публикаций (повесть "Народ
бессмертен", очерк "Направление главного удара, 1942 г."/11, названный
критикой военных лет "зеркалом сталинградской битвы"/12, наконец, роман "За
правое дело" (книга зарождалась именно в эти годы - годы народной победы и
сталинских расправ над народом). Без этих первых ступеней гроссмановской
ракеты не были бы возможны огненные страницы "Жизни и судьбы".
В годы войны судьба России отодвинула личные невзгоды и претензии к
режиму, уничтожавшему невинных людей.
Как натянутая струна, звучала публицистика Ильи Эренбурга:
"Мы выстоим: мы крепче сердцем. Мы знаем, за что воюем: за право дышать.
Мы знаем, за что терпим: за наших детей. Мы знаем, за что стоим: за Россию,
за Родину"13.
Илья Эренбург стал глашатаем чувств солдат, матросов, летчиков, которые,
раскрыв свежую газету, прежде всего искали новую статью Эренбурга.
В одной из партизанских дивизий, рассказывал поэт Николай Тихонов, был
издан приказ: "Разрешается раскуривать привезенные газеты, за исключением
статей Эренбурга"14.
Илья Эренбург написал во время войны более тысячи статей. Однако был и
такой Эренбург, которого пропагандировать не спешили: Эренбург - поэт. В
стихах звучало не только разрешенное. Все, что саднило душу:
... Шли деревни. Не забыть вовек
Визга умирающих телег.
"Отступление, 1941"/15.
Существовал и Эренбург запрещенный. В конце 1943 года он, вместе с
Василием Гроссманом, начал собирать свидетельства о поголовном истреблении
нацистами, в местах оккупации, еврейского населени. Этот сборник документов
был условно назван Эренбургом и Гроссманом "Черной книгой".
"Черная книга" была закончена в начале 1944 г., сообщает Эренбург|16.
Во время "космополитической кампании" 1948-1952 годов рукопись "Черной
книги" была изъята Госбезопасностью и уничтожена; копии рукописи, ранее
отправленные на Запад и в Палестину, были задержаны. Огромная работа,
проведенная группой писателей во главе с Эренбургом и Гроссманом, чудом
уцелела, - она увидела свет лишь через тридцать шесть лет; "Черная книга"
издана в Израиле в 1980 году/17 и ныне переведена на многие языки.
Обратимся снова к литературе д о з в о л е н н о й. Она, за редчайшим
исключением, не останется "на отмелях времен", как не остались стихотворные
прокламации московского губернатора Растопчина во времена нашествия
Наполеона на Россию. Однако останутся документы страшных лет, когда народ
отвоевал страну от захватчика, но свободы себе не отвоевал; в том числе -
свободы слова.
Быстро определились рамки этой - д о з в о л е н н о й л и т е р а т у р
ы, литературы запрограммированных страстей и лукавого, придворного
историзма.
Военные хоры грянули, вслед за "Священной войной", песню на слова А.
Суркова - с припевом, стилизованным под суворовские притчи:
Смелого пуля боится,
Смелого штык не берет.
Общим любимцем стал К. Симонов. Его сила была в том, что он в простых
словах, не осложненных поэтическими тропами (если не считать расхожей
метафоры "черное ружье"), обращался не к народу вообще, не к солдатам всех
фронтов, а к каждому лично. И понятие Родины, главной темы поэтов войны и
послевоенных лет, он сумел к каждому приблизить стороной личной,
безусловной:
Если ты не хочешь отдать
Немцу с черным его ружьем
Дом, где жил ты, жену и мать,
Все, что Родиной мы зовем...
Стилистические небрежности не ослабляли впечатляющей силы симоновских
заклинаний. Они западали в душу:
... Знай, - никто ее не спасет,
Если ты ее не спасешь.
Знай, - никто его не убьет,
Если ты его не убьешь.
Симоновская тема "УБЕЙ ЕГО" была повторена на страницах газет в разных
жанрах. А. Твардовский и Ольга Берггольц, А. Прокофьев и С. Щипачев, десятки
и сотни поэтов призывали к возмездию; лучшим и ярким
стихотворцем-собеседником оставался К. Симонов:
... Сколько раз увидишь его,
Столько раз его и убей!
Интонация военных стихов К. Симонова - это чаще всего интонация
рассказчика, свидетеля, участника похода:
"Ты помнишь, Алеша, дороги Смоленщины...", "Майор привез мальчишку на
лафете..." "Да, война не такая, какой мы писали ее, - это горькая
штука..."/18
Горечь так и осталась в "Дневниках", публикации которых К. Симонов
добивался всю свою жизнь; печатались же лишь крохи. Выборочное печатание
было ухищренной фальсификацией; например, читатель не узнавал ничего о
трагедии полуострова Рыбачий, на Крайнем Севере, где погибли матросы,
остановившие наступление немцев, а затем там же, на Рыбачьем, в течение всей
войны гибли штрафные батальоны - вместо всего этого он читал у Симонова
туманные строки:
...Чтоб мертвых вспомнить, за одним столом
Живых сведет Полярная звезда.
Рыбачий, 1941.
Тоска по далекой любимой, пугливая надежда на верность были сквозной
темой симоновской лирики. К. Симонов первым ощутил эту всеобщую жажду верить
своим любимым и выступил со стихами, которые стали самыми популярными в
военной России; их вырезали из газет и хранили вместе с фотографиями жен и
невест.
Форма заклинания, присущая многим военным стихам К. Симонова, доведена
здесь до крайности, до мольбы:
Жди меня, и я вернусь,
Только очень жди.
Жди, когда наводят грусть
Желтые дожди.
Жди, когда снега метут,
Жди, когда жара.
Жди, когда других не ждут...
Завораживающая сила внушения, основанная на почти магическом -
десятикратном - повторении слова "жди", приводит к мистическому выводу, в
который хотелось верить людям, даже далеким от мистики:
...Как я выжил, будем знать
Только мы с тобой.
Просто ты умела ждать,
Как никто другой.
Мистическое "Жди меня" долго казалось вершиной, достигнутой в эти годы
лирической поэзией. Во всяком случае, это, наверное, был единственный
случай, когда стихотворение вызвало род массового гипноза...
Беспощадное время показало: стихи, баллады, драмы, сценарии К. Симонова
были подобны огненным ракетам, которые взлетают над передним краем,
приковывая к себе острое внимание, и вдруг, рассыпаясь, гаснут.
"Убей его!" Но кончилось время убийств на поле брани. "Жди меня!" Давно
истекло время ожиданий. Пьеса "Русские люди" (1942), повесть "Дни и ночи"
(1944) ушли вместе с войной: даже советская пресса отмечала в те дни
схематичность образов К. Симонова, драматурга и прозаика. Он никогда не был
писателем глубоким, с собственным, смелым и самобытным видением мира. Но
Сталин любил его и посылал расправляться с писателями-инакомыслами: Михаилом
Зощенко, "космополитом" Иосифом Юзовским...
Роман "Товарищи по оружию" ("Новый мир", 1952, №10-12) открыл новый цикл
симоновской военной романистики: в послесталинских работах появлялись
реабилитированные в хрущевское время генералы, жестокосердные начальники
особых отделов, проницательные журналисты (Синцов), которые порой вызывали
нападки окостенелых сталинистов, еще не знавших, что подобные образы
разрешены партийным руководством.
"Симонов всегда первым выскакивает на разминированное поле", - говорили в
Союзе писателей. Эта острота верно характеризует мнимую гражданскую смелость
Симонова, который, отличаясь физической храбростью на войне, проявлял в
обычных обстоятельствах трусливую услужливость. Он был "ручным" - и в
сталинщину, и после нее. Впрочем, об этом уже сказано в книге "На лобном
месте". Не будем повторяться...
К. Симонову недостало характера стать русским писателем. Эта личность
была даровитой и яркой, но ее погубило стремление удержаться "в руководстве"
любой ценой.
Лирика военных лет так и не вышла за рамки разрешенных властью эмоций.
Трагедия разбитой не только войной семьи, горе покинутой любви, растоптанной
любви, темы страстей человеческих, пусть не во всей полноте, но, скажем,
трагедия двадцати миллионов молодых женщин, оставшихся в советской России
без мужей, - эти и подобные им темы были засекречены, как блокада
Ленинграда.
К 1950 году число женщин с детьми, рожденными вне брака, достигло двух
миллионов. Поэты могли бы морально олегчить участь сотен тысяч девушек и
молодых женщин, имевших несчастье полюбить на войне. Их частенько встречали
в родных деревнях и рабочих поселках издевками и похабными частушками,
которые на бумаге привести нельзя. Сталинский указ от 8 июня 1944 года,
предавший одиноких матерей (признавался брак лишь "зарегистрированный"),
этот государственный указ оказался кляпом, которым заткнули уста лирической
поэзии.
Всю войну торжествовала тематика военно-полевая, или "тематика бомбовой
воронки", как ее называли сами писатели. То, что разглядел из воронки,
окопа, щели, - на карандаш. Не более того...
Достоверность т а к о г о взгляда разрешалась (не всегда), порой даже
поощрялась.
Если до войны доминировали радиомарши энтузиастов, "Катюша", выходившая
на берег с девичьим наказом "беречь землю", да псевдонародное
"Полюшко-поле-ды...", то во время боев псевдолирика поутихла.
...До тебя мне дойти нелегко,
А до смерти четыре шага, -
запели и солдаты в окопах, и радиопевцы, признавшие в сурковской
"Землянке" (1941) свою песню, не казенную...
Были хороши или только казались хорошими звучавшие всю войну "Землянка",
"В лесу прифронтовом", "Дороги", "Темная ночь", песни на слова М.
Исаковского, А. Суркова, Л. Ошанина, А. Фатьянова, безымянные песни о
бушлате, шинели, махорочке-махорке? Песни-речитативы - "Давай закурим,
товарищ, по одной..."? Разные были песни, - и талантливые, и посредственные
"дешевки". Почему же они помнятся, почти все помнятся, десятки лет?
Глубина сопереживания в минуту опасности была совсем иной. Даже разудалую
чепуху: "Эх б как бы дожить бы до свадьбы-женитьбы..." пели с большим
чувством. Кому не хотелось дожить?! Песню любили, но в смертный час - перед
атаками, в землянках; после полетов, в которых погибала половина, -
пели-горланили, по обыкновению, не современные песни, а старинные, народные.
Про Стеньку Разина, или "... бежал бродяга с Сахалина". Смертная тоска
тре
...Закладка в соц.сетях