Жанр: Политика
Угодило зернышко промеж двух жерновов
...Детантщик Киссинджер строго его предупредил, опасаясь испортить отношения с
СССР. 26 июня 1975, за четыре дня до моего выступления, Госдепартамент
послал в Белый дом меморандум, где говорилось: "Советские власти, вероятно,
восприняли бы участие Белого дома [в банкете в честь Солженицына] как
сознательно поданный отрицательный сигнал или как признак слабости
администрации перед антисоветским давлением изнутри: Встреча Президента [с
Солженицыным] не только обидела бы Советское правительство, но и вызвала бы
споры вокруг мнения Солженицына о Соединённых Штатах и их союзниках: Мы
рекомендуем, чтобы Президент не принимал Солженицына"**.
До этого момента Президент меня и не приглашал, и сам я никакого желания
пойти в Белый дом не высказывал, это и не обсуждалось. Но кто-то из
наскокливых журналистов чуть передёрнул ситуацию или сам понял неверно, стал
допрашивать пресс-секретаря Белого дома, почему Президент меня не принимает,
а тот растерялся и стал выдвигать причины, к тому же не лучшие, почему этого
до сих пор не произошло. И так создалась легенда, что мне было отказано в
посещении Белого дома, - легенда, неожиданно больно ударившая потом по
Форду. (Его обвиняли, что он "оскорбил Солженицына", хотя я ни в чём тут
оскорбления не вижу.)
Вашингтона нам увидеть почти и не пришлось - одна прогулка с Ростроповичами
близ монумента Линкольна, один концерт его в Кеннеди-центре, часовая
пробежка по библиотеке Конгресса, да Аля улучила сбегать в маленький, но
изысканный музей импрессионистов. Ещё соблазнились посмотреть Макарову в
американском балете, попали на два поспешно и нелепо склеенных отделения -
растерянную классику с Макаровой и натуралистически исступлённую эротику
американской труппы. Мы даже прошли к Макаровой за сцену, из чувства
соотечественного, но возникла только обоюдная неловкость: ни к чему, ничто
нас не объединяло.
Ещё - в день американской независимости съездили мы в город Вильямсбург,
штат Вирджиния, - декоративно воспроизведённую трёхсотлетнюю их старину и
ремёсла. Там был и парад, в костюмах XVIII века, со старыми колесницами и
пушечками.
Едва нас доставили в Нью-Йорк, в отель "Американа", на какой-то немыслимый
этаж, где воздух был только от нагнётной машины, а вид из неоткрываемых окон
совершенно дьявольский - ущелья улиц с тараканами автомобилей внизу (добрая
треть их - жёлтые, оказывается, это их такси), вокруг - нечеловеческие
небоскрёбы (с 20-метровыми рекламами курения), а на крышах, тех что пониже,
непрерывное извержение пара (отработка системы охлаждения), - как
разразилась над этим городом могучая гроза, словно в "Мастере и Маргарите",
и дважды, подряд. Даже непугливая Аля перепугалась, а я сказал: "Хорошо! По
народному поверью - это добрый знак. Всё-таки и над такой нелюдской затеей -
Божья милость!" А страшнее города - не знаю.
В клетке номера, и опять под охраной полиции, я и остался запертый до того
часа, когда меня спустят в лифте сразу пред новую публику, на новый банкет -
держать следующую речь. Без воздуха и с этим постоянным сатанинским видом из
окна, положение - вполне арестантское, не позавидуешь политическим деятелям.
И нью-йоркскую речь* я произнес, 9 июля, с той же страстью и уверенностью,
ощутимо доставая копьём до пасти и боков моего природного Дракона, чувствуя,
как местами пробивает и вонзается. Добавляя, чтбо ещё коммунистам не
досказано. (Профсоюзы издбали те речи тиражом 11 миллионов экземпляров, а
КГБ именно с того времени и начало стряпать против меня злобную
псевдобиографию - чеха Ржезача, с помощью ростовских и иных гебистов.)
На другой день я проводил Алю снова на швейцарский самолёт, в Цюрих, - а сам
ещё всё не мог кончить выступать, накидывали на меня новые петли. В
воскресенье выступил в самой смотримой политической телевизионной передаче
"Встреча с прессой" (но и в эти полчаса умудрились нас, оказывается,
прервать рекламой бюстгальтеров). Я ожидал с корреспондентами большого боя и
оспорения, но прошло мало интересно**. Все четверо в ряд важно сидели и
пузырились в глубокомыслии, когда подходило им задать вопрос. Всё же
пытались - сбить меня со сказанного в речах. Ощущение было, что видят во мне
- врага. Только старый знакомый Хедрик Смит, смекая мой подсоветский и
европейский общественный вес, не пошёл в атаку, а напоминал зрителям, как он
встречался со мной в Москве и в Цюрихе. И на другой же день поволокли меня
ещё на одно телевизионное интервью - в пользу "Из-под глыб". (Моим именем
удалось распространить наш сборник по Соединённым Штатам сверхожиданным
тиражом.) А интервьюерка - американская, оказывается, знаменитость Барбара
Уолтерс - ещё опоздала на 20 минут. Ни за что бы не ждал, ушёл бы, - так
"Из-под глыб" жалко. А она пришла - и закидала меня вопросами об
американской политике и Киссинджере. Я тяну на "Из-под глыб", она тянет на
политику, и так наговорили полчаса. А передача 15-минутная. Смотрю на другой
день - передали одну политику. Схватился и написал этой Барбаре пригрожающее
письмо: мне надо сделать важное заключение об американской теле-медиа, и я
сделаю его на основе того, будут ли переданы вторые 15 минут, о сборнике.
Через неделю смотрю - передаёт.
За минувшие две недели центральная американская пресса успела достаточно
заляпать мои выступления. Хотя и встречалось в отзывах, что "Западу всегда
полезны напоминания об угрозе коммунизма и его коварстве", и были отзывы
трезвые, но в главных лилось: "Солженицын призывает нас к крестовому походу
для освобождения его соотечественников (а я - ни словом ни духом не
призывал!) ...В атомной войне погибнет и Россия, освобождения которой так
горячо добивается Солженицын". Тонуло возражение "Вашингтон стар", что я
совсем не зову Запад к крестовому походу, а лишь прошу перестать помогать
угнетателям, - свободная американская пресса исключительно тугоуха к тому,
чтбо ей невыгодно слышать, она предпочитает наслушивать то, чтбо ей надо.
"Обладает тонким пониманием жизни в СССР, но мало понимает Запад и его
строй"; однако, к счастью, "мессианские утопические идеи Солженицына не
разделяются другими выдающимися инакомыслящими из СССР, которые: верят в
эволюцию марксизма в сторону парламентской демократии". А "Голос Америки", в
равнении на Киссинджера, составляя обзоры печати для советских слушателей,
давал перевес враждебным откликам, выкапывая даже какую-нибудь "Кливленд
пресс", утоплял для русских ушей смысл и значение моих выступлений.
Успел я в Нью-Йорке ещё съездить в Колумбийский университет, два денька
поработать в русском "бахметьевском" архиве, прочесть там несколько
замечательных эмигрантских воспоминаний, жалею, что не дольше. Встречался с
руководителями их "Русского центра" (оказались совсем чужие люди). Посетил
(в Манхэттене, на границе Гарлема) овдовевшего Романа Гуля, нынешнего
редактора "Нового журнала", да ведь участник Ледяного похода! Боже, как
горько кончать жизнь в эмиграции и одинокому, в нью-йоркском каменном
ущельи!
А между тем уже было у меня телеграфное приглашение от 25 сенаторов - ехать
встретиться с ними в гостевом зале Конгресса. (Кто-то из политиков
затревожился, что упустили меня.) Нет, эта страна замотает! И вот я снова
ехал в Вашингтон, на этот раз своим любимым способом, поездным. И в вагоне
дорабатывал речь для сенаторов, в этот раз короткую, - и решили мы с
Коултером, что я её напишу, буду читать с готового, и он тоже переведёт с
письменного.
15-го июля нас ждали в Конгрессе. Полиция остановила движение на
перекрёстке, и два сенатора, претендующие на меня особо, - республиканец
Хелмс (это он выдвигал меня в почётные граждане США) и демократ Джексон (как
ярый противник СССР), - ухватили меня на выходе из машины. Джексон выражал
радость как будто величайшую в своей жизни, а глаза - пустые, мне даже
страшно стало: вот политика! Вели меня через какой-то коридор, где
аплодировали с хоров, затем в ротонде перед смешанной публикой - с тридцать
сенаторов, с тридцать конгрессменов, и просто кто пробрался, - мы с
Коултером читали речь малыми кусками, попеременно, и читалось настолько
сразу, как бы лилась сплошная английская речь, а два ведущих сенатора
теснились с нами на трибуне, оспаривая близость.
Сейчас, в 1978, перечитываю эту речь* - ну право хорошо, взвешенно, и легко
далось мне тогда. (Сейчас, мне кажется, я этого бы произнести американцам не
мог. Это всё было о том, кбак народам друг друга понять при разности опыта и
как этот опыт можно передать словесно, - в такую возможность я верил в
нобелевской речи и ещё верил в сенатской, но уже полугодом-годом позже
отчаялся.) Очень я призывал всех их подняться до мирового сознания, до
мирового уровня, до великих людей (всё время и сознавая, что не только
нынешние деятели не таковы, но американский избирательный процесс своею
натужной шумихой и мощным денежным вмешательством закрывает великим и
независимым путь наверх). После речи, по американскому обычаю, шла на
рукопожатие длинная вереница представляющихся. (Среди них - итальянский
сенатор Лонго, что имело последствия. А когда в конце подошли две дочки
Ростроповича, Оля и Лена, и я их обнял, пресса сфотографировала и
представила как поцелуи сотрудницам Белого дома.)
После речи мы прошли в кабинет Джексона (упруго ощущая и локоть Хелмса) - и
тут зазвонил телефон из Белого дома. С американской быстротой реагируя на
мою речь, 10 минут назад произнесённую, штаб Президента приглашал меня к
нему немедленно, вот сию минуту! Нет уж, сейчас, после газетной трескотни,
что мне "было отказано", - спасибо за милость, - я отказался. Тогда к
телефону взяли Хелмса и давили его по республиканской линии, а он от
телефона упрашивал меня - но я был непреклонен. Вот истинная история, почему
не было приёма в Белом доме, - а вся вина так и повисла на бедном Форде.
Вашингтонская жизнь не давала соскучиться, и в ближайшие часы подала мне ещё
одно следствие моих речей и поступков: Лэйн Кёркланд (заместитель Мини), у
которого я в этот раз остановился, позвонил домой жене готовиться к ужину:
вечером будем принимать вице-президента Нельсона Рокфеллера. Так всё и
случилось. Приехал Мини, позвали Коултера переводить - и прибыл
вице-президент. (Тем временем его личная охрана оцепляла дом.) Надо сказать
- вопреки моим пожеланиям в сенатской речи, вице-президент поразил своей
незначительностью, бесцветностью, уже по наружности, уже по началу, но всё
более выявляемой за те три часа, что он скучно просидел, несколько раз
возвращаясь к своему полученному заданию: убедить меня встретиться частным
образом с Киссинджером! (Хорош вице-президент на побегушках у
государственного секретаря!) Что я зацепил московского Дракона - я не
сомневался, но, оказывается, здорово же задел я и Киссинджера, если он,
запретив Президенту меня принять, сам спешил теперь устроить со мной
какую-то мировую, или как-то усмирить и обволочить. Нет, никакая закулисная
частная встреча с ним мне была не нужна. Да и вообще я уже усваивал: с
людьми неясными - лучше всего не встречаться, чтобы не дать им возможности
потом придать встрече ложное истолкование, это - правило общее. Но с главным
вьетнамским капитулянтом мне было бы встретиться ещё и невыносимо. Сколько
ни уговаривал Рокфеллер, я: нет, нет, нет. (Остальной вечер Кёркланд с женою
и Мини критиковали вице-президента, что их правительство предаёт Израиль, -
хотя никак не было на то похоже.)
В те дни не слишком прочно, не слишком глубоко, а какой-то поворот или
остановку падения в американском сознании мне, кажется, всё же удалось
совершить. В те дни оно прокачнулось через свой вьетнамский надир и стало
всё же взбадриваться.
В Вашингтоне получил я письмо от Али, уже из Цюриха, а в нём - и первое в
жизни "письмо" Ермоши, коряво-печатными буквами. Такое вспыхнуло чувство у
меня, будто сын заново родился. С этих его строк стал я его ощущать уже
личностью.
Не давая больше ни во что меня зацеплять, почитая объём произведенных
выступлений законченным, дальше только инфляция, я уже на другой день исчез
из Вашингтона. Ещё несколько частных визитов (устроили мне в доме
Добужинских встречу с однополчанином моего отца в Первую войну). Но не так
просто вырваться из вашингтонской карусели: вдруг, на толстовской ферме под
Нью-Йорком, узнаю из газет, что Белый дом заявил прессе: если только я
захочу - я буду охотно принят Президентом. Догадались, наконец, перевалить
на меня! Правила игры требовали немедленного хода. А тут как раз нависала
Хельсинкская конференция. И я это связал: Президент Форд уже объяснял, что
"символическая" встреча никому не нужна. Совершенно с ним согласен. Вот если
б я мог отклонить его от признания в Хельсинки вековечного рабства Восточной
Европы, я и сам бы добивался встречи с ним. Но уже впустую: он едет
подписать. С толстовской же фермы позвонили в "Нью-Йорк таймс" и передали
моё заявление*. (Сейчас нахожу: очень резко. А из Белого дома и в августе
писали в письмах-ответах избирателям, что Президент ещё надеется
организовать со мной встречу. Кисло ему отдалось...)
Сидел я за обедом у Александры Львовны, и мы удивлялись замысловатости
русских путей в этом веке. Вот - я здесь. И ведь это я ей ещё из ссылки
собирался посылать-доверить свой анонимный пакет первых микрофильмов. И о
ней уже написал в "Архипелаге". Теперь надписываю ей "Август" - как
возвращаю Толстому то, что без него бы не родилось. И - дочь генерала
Самсонова - да! - сидела с нами за столом! и уверяла, что я вылепил её отца
совершенно как он был. Высокая для меня похвала.
Дела мои на этом континенте исчерпывались. Ещё - впервые! - встреча с
Вильямом Одомом, "невидимкой", близ Вест-Пойнта, и мог я теперь крепко
пожать руку человеку, вывезшему половину моего архива, половину моей жизни.
Ещё летняя русская школа в вермонтском Норвиче.
А что же - мой новый дом, где же он? Ведь я, кажется, уже переехал в
Америку, и теперь бы мне нырнуть к себе? увы, вермонтские "риэлторы" ещё
ничего путного Алёше не предложили, ни дома подходящего, ни даже голого
участка. А у него пока прекращалась возможность со мною ездить. И так
работать мне было - негде, пропадало время. Переезд не состоялся, планы
сорвались, и надо было (со всеми чемоданами) возвращаться в Европу: ясно
стало, что в Цюрихе нам ещё год годовать.
В Монреале Алёша посадил меня на самолёт. Минула укороченная ночь - разодрал
я тяжёлые глаза 1 августа, а газеты, предлагаемые пассажирам, сообщали о
торжестве Хельсинкской конференции. (Спасибо, Люксингер в "Нойе Цюрхер
цайтунг" предвидел, что на историческом разлёте - прав окажется не
Киссинджер, а я.) Ещё эти Хельсинки утяжелили мой и без того тяжёлый,
черезсильный, неохотный возврат в Европу. Сошёл я на землю не своими ногами,
ах, потерянность какая-то, резкое ощущение не того места жизни. Тесно! Я -
вернулся в Европу, но и как бы не вернулся. Что-то места себе не находил.
Да ведь - сколько времени потеряно! Три месяца я не прикасался к своей
работе!
И Али дома нет. Она, воротясь из американских поездок, решилась поехать со
всеми четырьмя сыновьями, со всем малым выводком - в православный детский
лагерь РСХД под Греноблем, во Франции. Такие летние лагеря, или скаутские,
или "юных витязей", русские эмигранты, по всему их рассеянью, заботливо
устраивают в усилиях дать своим детям родную детскую среду при нагляде
добрых воспитателей, окуная их в русскую душевность, укрепляя у детей и
русский язык, и веру. Вот это же и наша гвоздящая задача: как вырастить
детей за границей - и русскими? Для троих младших уже больше года все, кроме
домашних, - иностранцы, говорят - не поймёшь. А в лагере - ошеломление: все
вокруг - по-русски! (Уж там - худо-бедно, но по-русски...) Трудно досталось
Але с маленькими, в лагере все дети старше, но поездка была успешной и
вспоминалась долго.
А тут, за три месяца отлучки, набралось почты, почты - и в ней: приглашение
от князя Лихтенштейнского посетить его збамок, над столицей Вадуц. Этот
самый князь Лихтенштейнский, Франц-Иосиф II, теперь уже старик, в 1945 не
побоялся принять у себя отступающий из Германии русский отряд в шестьсот
человек, с семейным обозом, - и когда все великие державы трусливо сдавали
Сталину солдат и беженцев, Князь крохотного пятачка не сдал никого! (Лишь
человек сто потом потянулись в советский плен добровольно.)
И мы с В. С. Банкулом уже раз подъезжали к тому замку, ещё непрошеные,
весной, по пути в Италию, - выразить князю признательность от русских. Было
утро. В замке на горе жизнь ещё, по-видимости, не начиналась, да снаружи
чтбо увидишь в каменном туловище с узкими окнами. У ворот замка я написал
записку по-немецки: "Ваше Высочество! С удивлением и сочувствием смотрю я на
это маленькое государство, нашедшее своё скромное и устойчивое место в нашем
суматошном беспорядочном мире. Мы, русские, не забываем, конечно, что оно
имело мужество приютить у себя солдат русской армии в 1945, когда весь Запад
близоруко и малодушно предавал их на гибель". Мы постучали у ворот,
привратник пропустил нас - через ров, через мост, по мощёному въезду меж
каменных стен - в одноэтажное каменное здание. Секретарь оказался высокий
седовласый старик в чём-то бархатном, ну буквально из Андерсена. Тут
подоспел и премьер-министр, тоже стилизованный, и принял от меня записку. -
Потом, месяца не прошло, - на торжестве в Аппенцелле были и князь с
княгиней, мы познакомились. И, вот, вослед они послали приглашение - а я уже
уехал навсегда в Америку. Но теперь, воротясь, и в неустоявшемся настроении,
ещё ни к какой работе не приладясь, - вот и съездить. Поехали опять, с
Банкулом.
Сегодня в Европе достаётся видеть збамки, но уже не жилые, а здесь жила
обильная семья в трёх поколениях, семейные покои, дети с игрушками - и
окна-бойницы, узкие лестницы в камне, в подвале - музей рыцарского оружия,
обед сервирован в рыцарском зале, слуги в камзолах, высокий старик князь
держится благородно по-монаршьи, а дочь князя, вот тебе нба, - служит в
Вашингтоне у какого-то американского сенатора. За столом был и бывший
премьер, 1945 года, который вёл тогда переговоры с генералом
Хольмстоном-Смысловским и принял его отряд. И сам генерал сейчас,
оказывается, тут же, в Вадуце. И после поездки с княгиней на высшую вершину
княжества, где у них модерный дом и приглашают меня работать зимой, - едем
мы к Смысловскому, а это оказывается Борис Алексеевич, сын моего персонажа
из "Августа" и давно мне известный по семейной истории, ибо я в Москве
знаком со всей семьёю. И сразу так тепло и всё взаимно понятно.
Благодатные стеснённые камни Европы! - не обезличенные американские
придорожные городки. Сколько тут струится! Вот и поселиться бы мне в
Лихтенштейне, в горах? Ах, кбак верно найти свою точку, свою прикрепу?..
Ищу покоя и возврата к работе, так надоело мотаться в политической мельнице.
А - где работать? Штерненберг в этот летний месяц был занят. А в нашем доме
на мансарде, накалённой в зной, и совсем невозможно, и город вокруг гремит,
и в крохотный дворик всё заглядывают прохожие, - где тут работать. От этого
- ещё тоскливей.
Да, так писем же, писем сколько меня ждало, писем на всех языках, уже
отсеянных, отвеянных Алей и помощью Марии Александровны Банкул (как и муж
её, она в совершенстве владела главными европейскими языками, а в Цюрихском
университете преподавала русскую литературу).
И - как уходить в исторический роман, когда вот томится, ждёт тебя месяц (а
написано три месяца назад, но доставлялось не почтой, а какой-то оказией)
объёмное содержательное письмо, а первые слова его: "Я обращаюсь к вам как к
соотечественнику, писателю, борцу, человеку и христианину! Мой долг -
рассказать и доказать правду, свидетели которой вынуждены пока молчать". Как
не оледенишься? как не схватишься? (И разве один такой воззыв? и как за
всеми поспеть?)
Это был душераздирающий случай с Любой Маркиш - жертвой и инвалидом
приоткрывшейся страшной советской практики: испытания новых отравляющих
веществ на неподозревающих людях, например, на студентах-химиках,
лаборантах. С ней случилось это 7 лет назад, в Московском университете, с
тех пор она эмигрировала, жила в Штатах, но вот и она опоздала мне всё это
рассказать, пока я был в Нью-Йорке, мог бы об этом злодеянии сказать
публично. (От нашего Фонда мы установили ей стипендию для написания
рукописи. Она начала её писать, но почти сразу вездесущие советские агенты
стали терроризировать и её, и заступника её Давида Азбеля, учёного-химика,
бывшего советского. Пыталась Аля устроить, через Максимова, чтобы Любу
включили в сахаровские Слушания в Дании, - поразительно! - не захотели
выслушать её сами устроители, сахаровского круга! Тогда Аля добилась, с
большими хлопотами, чтобы Любу выслушали в сенатском подкомитете. Но и
протоколы этих показаний "в интересах Америки" не были оглашены.) И откуда
же набраться энергии, чтобы не уставать гласить правду? и сколько сходных
случаев, тоже нетерпимых, где набрать времени и усилий?
Только вернулась Аля с детьми - к нам, 25 августа, приехали два высоких
полицейских чина в штатском. Один - стройный, седоватый, сухой, красивый,
уже и прежде мелькал близ нас на аэродромных снимках, когда я встречал семью
из Москвы. Оказывается, был он и в мой первый приезд из Германии, на
цюрихском вокзале. Теперь предупредил меня - и как пропитана провокаторами
чешская эмиграция в Цюрихе, и что, по данным и других европейских полиций, я
числюсь в списке у интернациональных левых террористов. Спасибо. Да иначе и
быть не могло, я знал: чтбо ж Советам - дремать и всё моё сносить?
А сам я, в гремящем городе, пропадаю без устояния работы. Ангел наш
хранитель Элизабет Видмер пришла на помощь, разыскала мне приютом - хутор
Хольцнахт на базельском нагорьи: большая трёхэтажная дача, дюжина комнат,
принадлежащая многочисленной семье, но на эти три месяца все обещали не
приезжать, и действительно, три месяца никто меня не потревожил. Тут пейзаж
был, в противоположность Штерненбергу, - совершенно замкнутый лесками и
холмами травяной склон, как бы большой двор. Чтоб увидеть далеко, надо было
подняться на один из холмов, и тогда открывался большой горный обзор, даже
на стык швейцарской, французской и немецкой границ. Но из окон, с крыльца и
продолговатой веранды во все стороны виделась эта успокоительная близкая
замкнутость. Тут уже не было ни проезжих машин, ни прохожих туристов, до
домика бауэра метров четыреста, - действительно попал я в одиночество, да
горно-осеннее, очень плодотворное. Старинные резные оконца, старинная
мебель, из близкого леска таскал себе дровишки, по вечерам накалял кафельную
печку, базельское радио (частотная модуляция) полно классической музыки, то
вышагивал, вышагивал по 15-шаговой веранде, а спать подымался в нетопленую
спальню с открытыми окнами. И постепенно совершилось отключение, успокоение,
поворот на свою тему.
Поворот - но не так легко снова войти уверенно в работу. Стал перечитывать
свой, уже немалый, "Дневник романа о Семнадцатом". Сколько же теперь находил
и оброненных намерений, невыполненного. Исторический роман, да такого охвата
событий, - тут нет готовой науки. Теперь - и уже напечатанный "Август
Четырнадцатого" стал казаться мне сильно неполным. Главное, чего там нет:
как прорезался по России 1905 год, но и как после него Россия стала, до
1914, бурно расцветать, Столыпин. И революционеров я почти обошёл в военном
этом Узле, - а нужны они! Сказывался, болел и шов между "Октябрём
Шестнадцатого" и пропущенным "Августом Пятнадцатого". И "Октябрь" сам - ох,
не кончен, нет, ещё переписывать многое. А семь лет работы - прошло. Так что
ж, вообще мне не справиться? Невыполнимая задача? Но ведь только ею я и
живу. А я-то думал: сразу начинать третий Узел - "Март Семнадцатого", ещё
более неведомая стихия, по темпу революции и всю методику написания надо
менять, всю динамику.
Думал, думал над этим, топтался, - решил пока взяться за личные сюжеты - да
протянуть эти линии до Шестого-Седьмого-Восьмого Узлов? Так и сделал.
Постепенно стал из кризиса выходить - и даже награждён был "лавинными
днями", как я их называю (в прошлом, в Жуковке, их много было), они больше
всего и вытягивают работу: по неизвестной причине в какой-то день, прямо с
утра, вдруг начинают прикатывать мысли, мысли, догадки, да какие
обещательные, да как повелительно! - только успевай, пока не ускользнула,
записывать, записывать, одну, другую, третью, и так возбуждаешься, за столом
не усидеть, начинаешь ходить, ходить, а мысли, картины, сцены всё
прикатывают и прикатывают - ох, успеть бы хоть бегло, не дописывая слов,
занести на бумагу.
Но именно в те три месяца, что я прожил в Хольцнахте, внешний мир часто
дёргал меня и разжигал. Каждый раз, как я шёл к бауэру позвонить Але в
Цюрих, - почти всегда узнавалось какое-нибудь беспокойство, требующее
решений, мер, шагов.
То - волна газетных клевет. Клеветы какие-то новые, "дружественные".
Итальянский сенатор Лонго (с которым рукопожались в сенатском зале перед
фотоаппаратом) напечатал большой рассказ о якобы состоявшейся потом со мной
40-минутной беседе с глазу на глаз, где я излагал ему свои взгляды на
положение мировое и в Италии. То западногерманская газета "Националь
цайтунг" напечатала на целую страницу большое "интервью" со мной, не назвав
только: даты интервью, места его и фамилии интервьюера. А шли развёрнутые
вопросы и ответы, и было это - довольно честное переложение сути моих
американских речей. Но почему же, мерзавцы, в форме придуманного интервью?
повысить цену своей газете? И такое же "дружественно измышленное" интервью в
итальянском журнале "Культура ди Дестра". Разбой! С живым обращаются как с
мёртвым! Вот это - свобода прессы! Да этих правых опасайся не меньше, чем
левых, кожу сдерут. Выхода нет, печатать опровержение. [17]*.
А тем временем не дремлют и левые. Благородный "Монд", очевидно, слишком
тяготясь, как они этого Солженицына уже продвигали, печатает сенсационное
сообщение, что я - еду в Чили, на двухлетие празднования режима Пин
...Закладка в соц.сетях