Жанр: Философия
Кувшин золота
...му в
руки горшок. - Я положила в нее сахар, - застенчиво сказала она, - и
смородину, а ложка у меня в кармане.
- Вкусно, - сказал Философ и очистил горшок так быстро, что жена
заплакала, видя, как он голоден.
К этому времени трубка вернулась к нему снова и пришлась очень кстати.
- Теперь мы можем поговорить, - сказал Философ, выпустил в темноту
большой клуб дыма и счастливо взохнул.
- Мы решили, - сказала Тощая Женщина, - что некоторое время ты не
сможешь вернуться к нам домой: полицейские долго еще будут шарить по
Койлле Дорака, это уж наверняка; ведь верно же, что кому подвалит счастья,
того никто не бросается искать, а вот если человеку выпало что-то дурное
или какое-нибудь наказание, то весь мир его разыскивает, пока не найдет?
- Это утверждение истинно, - сказал Философ.
- Вот мы и придумали вот что: ты должен пожить с этими человечками в
их доме под тисом на Горте. Ни один полицейский на свете не найдет тебя
там; или, если ты ночью отправишься к Бругу Бойна(21), сам Ангус О'г даст
тебе убежище.
Здесь вмешался один из лепреконов:
- Почтенный Сэр, - сказал он, - в нашем домике не так много места,
но в нем нет недостатка в гостеприимстве. Вам понравится путешествовать с
нами лунными ночами и наблюдать разные необычные вещи, ибо мы часто ходим
в гости к Ши из Холмов, и они приходят к нам; нам всегда есть о чем
поговорить, а еще мы устраиваем танцы в пещерах и на вершинах холмов. Не
думайте, что мы живем бедной жизнью, потому что у нас есть и веселье, и
изобилие, а до Бруга Ангуса Мак ан О'га(22) добраться нелегко.
- Танцевать бы мне понравилось, - ответил Философ, - потому что я
считаю, что танец есть первая и последняя обязанность человека. Если мы не
можем веселиться - что же мы тогда такое? Жизнь совершенно бесполезна,
если не находить в ней то тут, то там веселого смеха - но на этот раз,
достойные жители Горта, я не могу пойти с вами, потому что мне надлежит
сдаться полиции.
- Ты не сделаешь этого! - воскликнула со страхом Тощая Женщина. -
Даже не думай об этом!
- Невиновного человека, - ответил Философ, - нельзя угнетать,
поскольку дух его крепок и сердце подбадривает его. Только на виновного
может пасть тяжесть наказания, ибо он сам наказывает себя. Вот что я
думаю: человек всегда должен подчиняться закону телом и не подчиняться ему
душой. Я был арестован, представители закона держали меня в руках, и я
должен вернуться к ним, чтобы они смогли сделать со мной все, что должны
сделать.
Философ снова взялся за трубку, и хотя все долгое время убеждали его и
спорили с ним, они так и не смогли заставить его отказаться от своего
решения. Поэтому, когда бледный проблеск рассвета прокрался в небо, они
поднялись и отправились на перекресток, а оттуда - к Полицейскому Участку.
На краю деревни лепреконы пожелали Философу всего доброго, и Тощая
Женщина попрощалась с ним, сказав, что отправится к Ангусу О'гу и попросит
помощи от имени своего мужа; а потом лепреконы и Тощая Женщина вернулись
туда, откуда пришли, а Философ пошел к казарме.
Глава XVI
Философ постучался в дверь казармы, и ее открыл человек с нечесанными
рыжими волосами, выглядевший так, будто только что проснулся.
- Чего надо в такую рань? - спросил он.
- Я хочу сдаться полиции, - ответил Философ.
Полицейский оглядел его:
- В твоем-то возрасте, - сказал он, - нельзя же быть таким идиотом.
Иди домой, мой тебе совет, и никому ни о чем не рассказывай. А теперь
скажи: что-то уже вскрылось, или ты хочешь просто облегчить душу?
- Я же говорю: я хочу сдаться, - повторил Философ.
- Ну, раз так надо, значит, так надо, и дело с концом. Вытирай ноги на
крыльце и заходи - а я сниму твои показания.
- У меня нет для вас никаких показаний, - сказал Философ, - ибо я
ничего не сделал.
Полицейский снова поглядел на него.
- Если так, - сказал он, - то нечего тебе было и приходить, и нечего
было будить меня. Стой, а может, ты - тот самый, что подрался с
разносчиком на Нэсской дороге, нет?
- Никоим образом, - ответил Философ. - Но меня арестовали за
убийство моего брата и его жены, хотя я их и не трогал.
- Ах, вот ты кто! - сказал полицейский и расцвел. - Да тебя здесь
заждались, как не знаю кого, честное слово! Заходи, чувствуй себя, как
дома, пока наши не проснулись, а уж они-то как тебе обрадуются! Ни уха, ни
рыла не понял я в том, что они вчера несли, когда пришли, да и никто
ничего не понял, потому как они только лаялись между собой и кляли всех
банши и клуриканов Лейнстера на чем свет стоит. Садись в кресло у очага и,
если хочешь, поспи немного; вид у тебя уж совсем усталый, и грязь всех
графств Ирландии на твоих башмаках.
Философ поблагодарил полицейского и вытянулся в кресле. Через короткое
время - ибо он очень устал - Философ заснул.
Спустя немало часов его разбудили голоса, и проснувшись, он увидел, что
возле его ложа стоят полицейские, арестовавшие его накануне вечером. Лицо
сержанта сияло радостью. Он успел надеть только штаны и рубашку. Волосы у
него торчали в разные стороны, что придавало ему несколько дикий вид, и он
стоял босиком. Он взял Философа за руки и поклялся, что если он может чтонибудь
сделать для него, то сделает все, и даже больше. Шон, такой же
неодетый, приветствовал Философа и объявил себя его другом и
последователем на веки веков. Далее Шон заявил, что он не верит, что
Философ убил двух человек, а если и убил, то они наверняка весьма того
заслуживали, и что если Философа повесят, то он посадит цветы на его
могиле; ибо более достойного, тихого и мудрого человека на свете он не
встречал и никогда не встретит.
Эти восхваления пришлись Философу по сердцу, и он ответил на них такими
словами, которые заставили рыжего полицейского открыть рот от изумления и
признательности.
Философу подали завтрак из хлеба и какао, который тот разделил со
своими стражниками, а потом, поскольку тем нужно было приступать к своим
обязанностям на улице, Философа отвели на двор и сообщили ему, что здесь
он может гулять и курить хоть до почернения. Полицейские наперебой
предложили ему трубку, табакерку, две коробки спичек и словарь, а затем
удалились, предоставив его самому себе.
Дворик был примерно двенадцати футов в длину и столько же в ширину,
окруженный со всех сторон высокими гладкими стенами, за которые не
проникало ни солнце, ни ветер. В одном углу по стене взбирался увядший
душистый горошек - каждый листик его был изъеден дырочками, и цветов на
нем не было. Другой угол занимали карликовые ноготки, и у этого растения,
несмотря на все уныние, цвели два цветка, но листья его тоже были рваными
и вялыми. Густой плющ оплел третий угол, листья его наверху были крупными
и блестящими, но у земли только голые серые стебли были оплетены паутиной.
Четвертую стену затянул дикий виноград, каждый лист которого казался
насекомым, готовым вот-вот поползти по стене. Центр этого цветничка
использовал все мыслимые возможности, чтобы покрыться травой, и местами
чудесно преуспел в этом, но столько осколков бутылок, консервных банок и
черепков было там, что трава не могла не быть вялой и чахлой.
Там Философ долгое время расхаживал взад-вперед. Он осмотрел душистый
горошек и посочувствовал его несчастной жизни. Затем поздравил ноготки с
двумя прелестными детьми; но мысль о садах, в которых они могли бы цвести,
и воспоминание о своей собственной солнечной, просторной свободе опечалило
его.
- Воистину, бедные создания, - сказал он, - ведь и вы - в тюрьме.
Пустой безмолвный дворик вывел Философа из себя настолько, что в конце
концов он позвал рыжего полицейского и попросил лучше отвести его внутрь;
поэтому по его собственной просьбе Философа препроводили в общую камеру.
То был маленький погреб, выстроенный ниже уровня земли. Железная
решетка над стеной пропускала немного света, но все помещение скрывалось
во мраке. К отверстию в потолке вела деревянная лестница, и это отверстие
тоже пропускало в камеру немного света и свежего воздуха. Стены были
каменные, оштукатуренные, но во многих местах штукатурка обвалилась,
обнажив повсюду, куда ни падал взгляд, грубо отесанные камни.
В камере сидели двое, и Философ поздоровался с ними; но те не ответили
ему, да и друг с другом они не разговаривали. Вдоль почти всей стены шла
низкая деревянная приступка, и на ней эти двое сидели поодаль друг от
друга, уперев локти в колени и обхватив голову руками, оба вперив взгляд в
кусочек пола между ногами.
Философ походил взад-вперед по камере, но скоро тоже присел на
деревянную приступку, подпер руками голову и погрузился в невеселый сон.
Так прошел день. Дважды по лестнице спускался полицейский, неся три
порции еды, хлеба с какао; неуловимыми долями свет из-за решетки угас и
наступила тьма.
Спустя долгое время снова пришел полицейский с тремя матрацами и тремя
грубыми одеялами и бросил их в отверстие. Каждый из заключенных взял по
матрацу и одеялу и постелил их на полу; Философ тоже взял то, что ему
полагалось.
К этому времени они уже не видели друг друга и проделывали все только
наощупь.
Заключенные улеглись на постели, и камера погрузилась в страшное,
черное безмолвие.
Однако Философ не мог заснуть. Он закрыл глаза, потому что темнота под
веками была не такой густой, как та, что окружала его; более того, по
своей воле он мог расцветить собственную темноту и создать вокруг себя
солнечные дороги или звездное небо. С закрытыми глазами он владел всеми
картинами света, цвета и тепла, но непреодолимое побуждение заставляло его
то и дело открывать глаза, а в тоскливой внешней пустоте он не мог
сотворить никакого счастья. Темнота так горестно навалилась на него, что
через какое-то время проникла ему и под закрытые веки и затопила его
радостные картины, пока мрак не завладел им и изнутри, и снаружи...
- Можно ли заключить в тюрьму не только дух, но и тело? - спросил он.
Философ отчаянно пытался вернуть себе душевную свободу, но не мог.
Никакие видения не выколдовывались у него, кроме видений страха. Исчадия
мрака захватили его, фантастические ужасы толпились повсюду: они из
темноты проникали в его глаза и далее в глубь его существа, и так дух его,
как и фантазия, оказался в плену; Философ понял, что он действительно
попал в тюрьму.
С огромным изумлением Философ вдруг услышал голос, говоривший в тишине
- огрубевший, но владевший собою голос, - но никак не мог понять, кто из
его соседей заговорил. Ему привиделся этот человек, чей ум мучится,
заключенный во мраке, силясь вырваться из кольца призраков и скользких
врагов, подстрекаемый к речи вопреки самому себе, чтобы не затонуть и не
подпасть окончательно под власть демонов бездны. Некоторое время голос
говорил о превратностях жизни и о жестокости людей к своим ближним -
бессвязные фразы, бессмысленные слова жалости к себе и самовоодушевления
- а затем речь стала более связной, и в темной камере развернулась такая
история:
- Я знал одного человека, - заговорил голос, - он служил в конторе.
Получал тридцать шиллингов в неделю и за пять лет ни разу не прогулял ни
единого дня.
Это был очень бережливый человек, но человеку с женой и четырьмя детьми
трудно много сберечь с тридцати шиллингов в неделю. Плата за жилье высока,
жену и детей надо кормить, к тому же им нужно покупать обувь и одежду, так
что к концу недели тридцать шиллингов обычно исчезали начисто. Но как-то
они жили, тот человек, его жена, и четверо детей всегда были накормлены,
одеты и учились в школе, и человек этот часто удивлялся, как это удается
столько сделать на такие маленькие деньги; а причина была в том, что его
жена была бережливой женщиной... А потом тот человек заболел. Бедный не
может позволить себе болеть, а женатый не может бросить работу. Если уж он
заболел, то деваться некуда; но на работу надо ходить все равно, потому
что если он останется дома, кто будет платить ему зарплату и накормит его
семью? А когда он вернется на работу, то может так оказаться, что ему там
больше нечего делать. Тот человек почувствовал себя неважно, но не
переменил в своей жизни ничего: вставал в то же время, что и раньше, и
ходил на службу, как обычно, и работал там весь день так, что его
наниматель не обращал на него внимания. Человек не знал, что с ним
случилось: только знал, что он болен. Иногда у него начинались острые боли
в голове, а иногда долгими часами на него нападала такая слабость, что он
едва мог поднять перо. Он начинал письмо словами "Уважаемый Сэр",
выписывая букву "У" с мучительной, аккуратной медлительностью, тщательно
кладя толстые и тонкие вертикальные и горизонтальные линии и штрихи, с
недовольством переходя от этой буквы к следующей; следующую он писал
бегло, а к третьей приступал с отвращением. Конец слова казался этому
человеку похожим на конец какого-нибудь дела - он был неожиданным,
самостоятельным, самоценным, не связанным ни с чем на свете; а начиная
новое слово, этот человек чувствовал себя скованным, обязанным сохранить
его индивидуальность, написать его другим письмом. Так он сидел, втянув
голову в плечи, перо его покоилось на бумаге, и смотрел на букву, пока она
чуть ли не гипнотизировала его, а затем вдруг приходил в себя, страшно
пугался и начинал работать, как безумный, чтобы поспеть в срок. День
казался таким длинным. Он крутился на пыльных шарнирах, которые едва
поворачивались. Каждый час был словно огромный шар, надутый спертым
воздухом, и, монотонно жужжа, он уплывал в вечность. Человеку казалось,
что его рука особенно хочет отдохнуть. Не работать ею было роскошью.
Приятно было положить ее на лист бумаги с пером, зажатым между пальцами, и
смотреть, как рука засыпает - человеку казалось, что это не ему, а руке
хотелось спать - но рука всегда просыпалась, как только перо выпадало из
нее. Однако инстинкт все же не давал человеку уронить перо, и каждый раз,
когда перо начинало выскальзывать, рука просыпалась и наверстывала время.
Вечером человек приходил домой, ложился и часами смотрел на муху на стене
или на трещину в потолке. Когда его жена говорила с ним, он слышал ее
голос словно с большого расстояния, и отвечал ей блеклым голосом, будто
говорил сквозь вату. Он хотел только, чтобы его оставили в покое, дали
смотреть на муху на стене или на трещину в потолке.
Однажды утром этот человек обнаружил, что не может встать - или,
точнее, что не хочет вставать. Жена позвала его, он не ответил, и она
стала окликать его каждые десять секунд - слова "вставай, вставай!"
лопались вокруг него; они взрывались, как бомбы, справа и слева: они
сыпались сверху и вокруг, подскакивали с пола, свистели и качались, толкая
друг друга. Потом слова пропали, и голос сказал ему только одно: "Ты
опоздал!" Человек увидел эти слова облаком, висящим в пустоте под его
веками, и смотрел на это облако, пока не заснул.
Голос на некоторое время умолк, а потом заговорил снова.
- Три недели тот человек не вставал с постели - он пребывал в
каком-то оцепенении, и большие тени медленно двигались в его сне, и
огромные слова постоянно гремели и стихали. Когда он снова начал отдавать
себе отчет в том, что происходит вокруг, в доме все переменилось. Большая
часть мебели, оплаченной с таким трудом, исчезла. Везде чего-то не хватало
- стульев, зеркала, стола; куда ни глянь, везде чего-нибудь не хватало; а
внизу было еще хуже - там исчезло все. Жена его продала всю мебель, чтобы
оплатить врачей, заплатить за лекарства, еду и жилье. И сама она тоже
переменилась: доброта сошла с ее лица; она стала тощей, черты лица
огрубели и заострились, глаза погрустнели; но ее согревала мысль, что
скоро ее муж вернется на работу.
На душе у человека кошки скребли, когда он шел на службу. Он не знал,
что скажет его наниматель по поводу прогула. Наниматель может поставить
ему его болезнь в вину - неизвестно, заплатит ли он ему за те недели,
когда его не было? Встав перед дверью, человек испугался. Вдруг сама мысль
о взгляде начальника стала ему ужасна: немигающий, холодный, стеклянный
взгляд; но человек открыл дверь и вошел. Начальник сидел там с каким-то
другим человеком, и наш человек попытался сказать "Доброе утро, сэр"
спокойным и естественным голосом; но он знал, что этот незнакомец принят
вместо него, и это знание встало между его мыслью и языком. Он услышал
свой заикающийся лепет, почувствовал, как внутри все оборвалось и рухнуло.
Его начальник что-то быстро говорил, а тот, другой, смотрел на него
встревоженно, искоса и виновато: казалось, его глаза просят прощения за
то, что он занял его место - и наш человек выговорил "До свиданья, сэр" и
вышел наружу.
Выйдя, он не мог решить, куда пойти. Спустя некоторое время он пошел к
небольшому парку в центре города. Это было недалеко, и он присел на
железную скамейку у пруда. Там у воды гуляли дети и кормили лебедей
хлебом. То и дело быстро проходил мимо рабочий человек или курьер; время
от времени бесцельно плелся куда-то пожилой нищий; иногда какая-нибудь
оборванная женщина, погруженная в себя, с красным лицом, ковыляла
поблизости. Глядя на этих невеселых людей, он подумал вдруг, что они вовсе
не гуляют; они идут через ад, и их глаза в отчаянии видят вокруг одних
лишь дьяволов... и он никак не мог придумать, что же сказать жене по
возвращении. Он сотню раз повторил про себя приказ об увольнении. Как
смотрел на него начальник, что сказал; а потом те блестящие саркастические
слова, которые он сказал ему в ответ. Он просидел в парке весь день, а
когда спустился вечер, пришел домой, как приходил обычно.
Жена спросила, как дела, и есть ли хоть какой-нибудь шанс получить
деньги за недели отсутствия; человек с готовностью ответил ей, поужинал и
лег спать; но он не сказал жене, что его уволили и что никаких денег в
конце недели не будет. Он попытался рассказать ей все, но когда она
смотрела на него, он не мог выговорить ни слова - он боялся, каким станет
ее лицо, когда она услышит обо всем - она, пораженная ужасом, в этих
оголенных комнатах!..
Утром тот человек позавтракал и ушел - на работу, как думала его жена.
Она велела ему спросить начальника про плату за три недели, потому что им
не на что уже покупать еду. Он ответил, что постарается, но отправился
сразу в парк и, сев напротив пруда, глядел на прохожих и дремал. В
середине дня он вдруг в панике поднялся и пошел по городу, спрашивая о
работе в учреждениях, лавках, на складах - везде, но нигде не нашел
ничего. Волоча ноги, он снова вернулся в парк и сел на скамейку.
В тот вечер он еще что-то солгал жене про свою работу и про то, что
сказал начальник, когда он спросил его о зарплате. Он вздрагивал, когда
дети дотрагивались до него. Посидев немного, он улизнул в постель.
Так прошла неделя. Человек больше не искал работу. Он сидел в парке и
дремал, обхватив голову руками. Назавтра он должен был получать деньги.
Завтра! Что скажет его жена, когда он признается, что денег нет? Ведь она
уставится на него, густо покраснеет и спросит: "Разве ты не ходил на
работу каждый день?" Что сказать ей тогда, чтобы она все поняла и избавила
его от дальнейших слов?
Настало утро, и человек позавтракал в полном молчании. К хлебу не было
масла, и его жена, казалось, извинялась перед ним за это. Она сказала:
"Ну, уж с завтрашнего дня-то мы заживем," а когда он злобно стукнул рукой
по столу, она подумала, что это из-за того, что ему пришлось есть хлеб
всухомятку.
Человек пошел в парк и просидел там много часов. То и дело он вставал и
выходил на соседнюю улицу, но каждый раз возвращался через полчаса или
около того.
Обычно он шел домой в шесть часов вечера. Настало шесть часов, но он не
тронулся с места, так и остался сидеть напротив пруда, уронив голову на
руки. Прошел еще час. В девять часов зазвонил колокольчик: пришло время
уходить. Человек тоже пошел. Он встал за воротами парка, глядя по
сторонам. Куда идти? Все дороги были для него равны, поэтому он, наконец,
повернулся и пошел куда-то. Домой он в тот вечер не пришел. Он никогда
больше не вернулся домой. Во всем мире о нем больше никогда не слышали.
Голос умолк, и тишина воцарилась в маленькой камере. Философ
внимательно выслушал всю историю и через несколько минут заговорил:
- Дальше по этой дороге будет поворот налево, и вся дорожка за тем
поворотом засажена деревьями - а на деревьях птицы, славен будь Господь!
По той дорожке стоит только один дом, и женщина из него налила нам молока.
У нее один сын, славный мальчуган, и она сказала нам, что остальные дети
умерли; она рассказывала о муже, который ушел и бросил ее. "С чего ему
было бояться возвращаться домой?" - говорила она, - "Ведь я же любила
его!"
Чуть помолчав, голос отозвался:
- Не знаю, что сталось с тем человеком, о котором я говорил. Я вор, и
меня прекрасно знает вся полиция. Не думаю, что того человека радостно
примут в том доме, потому что - с чего бы?
Другой, дребезжащий голос послышался из темноты:
- Если бы я знал такое место, где меня приняли бы с радостью, я бы
побежал туда со всех ног, но я не знаю такого места, и никогда не узнаю,
потому что кому что хорошего от человека в моем возрасте? Я тоже вор.
Первым я украл курицу с маленького дворика. Я зажарил ее в овраге и съел,
а потом украл еще одну и съел ее, а потом крал все, что плохо лежало.
Наверно, я буду воровать, пока живу, а потом умру в канаве с легавыми на
хвосте. Было время - да не так уж и давно - когда если бы мне сказали,
что я буду грабить, хотя бы и из-за голода, я бы обиделся; но теперь-то
какая разница? А ворую я потому, что состарился и не заметил этого. Другие
заметили, а я - нет. Мне кажется, старость приходит так постепенно, что
ее редко замечают. Если на лице морщины, мы не помним, что их там не было:
мы приписываем все наши немощи сидячему образу жизни, а лысых много и
среди молодых. Если человеку не приходится часто говорить кому-нибудь о
своем возрасте и сам он никогда не думает о нем, он не заметит десяти лет
разницы между молодостью и старостью, ведь мы живем в тихие, медленные
времена, и ничего не случается, ничто не отмечает проходящие годы, один за
другим все одинаковые.
Много-много лет я жил в одном доме, и там росла маленькая девочка,
дочка хозяйки. Она очень ловко ездила по перилам и очень плохо играла на
пианино. И то, и другое не раз надоедало мне. По утрам и по вечерам она
приносила мне завтрак и ужин и довольно часто оставалась поговорить со
мной, пока я ел. Это была очень болтливая девочка, да я и сам был
разговорчив. Когда ей исполнилось восемнадцать или около того, я уже
привык к ней так, что если завтрак мне приносила ее мать, меня выбивало из
колеи на весь день. Личико у девочки было ясное, как солнце, и ее широкие,
ленивые, беззаботные жесты и девчоночий лепет были приятны человеку, чье
одиночество доходило до него только в ее обществе. С тех пор я часто
размышлял обо всем этом, и мне кажется, что именно так все и началось. Она
выслушивала мои мнения обо всем и соглашалась с ними, ведь своих у нее еще
не было. Она была хорошей девушкой, только ленивой умом и телом; ну,
ребенком. Речь ее была такой же, как повадки: она все время словно
каталась по перилам; мысли ее закручивались, говорила она рывками,
перескакивая с одного на другое без малейшего различия, и могла говорить
очень долго и не сказать ровным счетом ничего. Я все это замечал и видел,
но, думаю, мне слишком нравился собственный острый деловой ум, и я слишком
устал, хотя тогда я еще не понимал этого, от своих остроумных деловых
компаньонов - Боже ты мой! я ведь всех их помню. Иметь голову на плечах,
как они это называют, очень легко, но нелегко достичь хоть чуточки
веселости, беззаботности, ребячества или что уж там у нее было. К тому же,
приятно чувствовать себя выше кого-то, хотя бы и выше маленькой девочки.
Однажды мне в голову пришла мысль: "Не пора ли остепениться?" Не знаю,
откуда появилась такая идея; такое часто можно услышать, и всегда кажется,
будто это относится к кому-то другому, однако, не знаю, что заставило меня
задуматься об этом. Я повел себя глупо: я накупил галстуков и всяческих
воротничков, начал проглаживать свои брюки, кладя их на ночь под матрац и
лежа на них всю ночь, - я даже не думал о том, что я в три раза старше
ее. Я приносил домой сладости для нее, и ей это очень нравилось. Она
сказала, что обожает сладости, и все время требовала, чтобы я тоже ел их с
нею: ей нравилось разговаривать об их вкусе. У меня от них болели зубы, но
я все равно покупал их, хотя тогда я ненавидел зубную боль так же, как и
сладости. Потом я попросил ее погулять со мной. Она охотно согласилась, и
для меня это было нечто совершенно новое. На самом деле, пожалуй, даже
восхитительное. После того раза мы гуляли вместе часто, и иногда встречали
людей, которых я знал, молодых людей с моей службы и из других учреждений.
Я смущался, когда, здороваясь со мною, иные подмигивали. Мне было приятно
рассказывать девушке, кто они такие, чем занимаются и сколько получают:
ведь я мало о ком чего-то не знал. Я рассказывал ей о собственном
положении на службе и о том, что говорил мне начальник днем. Иногда мы
разговаривали о том, что писали в вечерних газетах. Убийство, какая-нибудь
деталь бракоразводного процесса, речь, произнесенная каким-нибудь
политиком, или цены на бирже. Ей было интересно все, о чем можно было
поговорить. И ее участие в разговоре было приятно. Шляпка каждой дамы,
проходившей мимо, доводила ее до вершин восхищения или ввергала в бездны
презрения. Она рассказывала мне, кто из этих леди - карга, а кто -
гусыня. С ее не умолкавшего язычка я стал узнавать кое-что о человечестве,
и, несмотря на то, что большинство людей казались ей забавными паяцами или
великолепными, царственными принцами, я заметил, что она никогда не
говорила ни о ком худого слова, хотя многие из тех, на которых она клала
глаз, были совершенно обыденными людьми. Пока я не начал гулять с нею, я
не знал, что такое витрина магазина. Особенно витрина ювелирного магазина:
в ней содержались прелюбопытнейшие вещи. Она рассказывала мне, как носить
тиару и подвески
...Поділитися у соцмережах