Жанр: Философия

Статьи

сторінка №6

ь Петр сажал своих врагов
на кол, еще бироновские палачи вздергивали на дыбу всех
заподозренных в антинемецких чувствах, а во дворце, на
царских пирах и ассамблеях, устанавливался новый
светский тип обхождения, почти уравнивающий вчерашнего
холопа с его повелителем. Петербургский двор хотел
равняться на Потсдам и Версаль, и вчерашний царь
московский, наследник ханов и василевсов, чувствовал
себя европейским государем - абсолютным, как большинство
государей Запада, но связанным новым кодексом морали и
приличий. Мы как-то не отдавали себе отчета в том,
почему русский император, который имел полное
<божественное> право казнить без суда и вины, жечь или
сечь любого из своих подданных, отнять его состояние,
его жену, не пользовался этим правом. Да и невозможно
себе представить, чтобы он им воспользовался - даже
самый деспотичный из Романовых, как Павел или Николай I.
Русский народ, вероятно, стерпел бы, как терпел при
Иване IV и Петре I, - может быть, по-прежнему находил бы
удовольствие в казнях ненавистных господ; были же
попытки народной канонизации Павла. Но петербургский
император постоянно оглядывался на своих немецких
кузенов; он был воспитан в их идеях и традициях. Если
народ кланялся ему в ноги или лез целовать его самого,
это ему, вероятно, не доставляло никакого удовольствия.
Если же он забывался, увлекаясь соблазном самовластия,
дворянство напоминало ему о необходимости приличного
обращения. Дворянство, возводя на трон одних государей
или убивая других, добилось того, что император стал
называть себя первым дворянином.
Агенты власти, сами принадлежали к тому же кругу,
следовали примеру свыше. Дворянин был свободен по закону
от телесных наказаний; по жизненному, неписаному уставу
он был свободен и от личных оскорблений. Его могли
сослать в Сибирь, но не могли ударить или обругать.
Дворянин развивает в себе чувство личной чести,
совершенно отличное от московского понятия родовой чести
и восходящее к средневековому рыцарству.
Указ о <вольности дворянства> освободил его от
обязательной службы государству. Отныне он может
посвящать свои досуги литературе, искусству, науке. Его
участие в этих профессиях освобождает и их; они
действительно становятся свободными профессиями - и
тогда, когда пополняются плебеями, разночинцами,
преимущественно из духовного сословия. Из дворянского
ядра вырастает русская интеллигенция - до конца
{12} связанная с этим сословием своими добродетелями и
пороками. Россия (кроме Китая) была единственной
страной, в которой дворянство давалось образованием.
Окончание средней и даже полусредней школы превращало
человека из мужика в барина - то есть в свободного,
защищало до известной степени его личность от произвола
властей, гарантировало ему вежливое обращение и в
участке, и в тюрьме. Городовой отдавал честь студенту,
которого мог избивать лишь в особо редкие дни - бунтов.
Эта бытовая свобода в России была, конечно, привилегией,
как везде в начальную пору свободы. То был остров
петербургской России среди московского моря. Но этот
остров беспрерывно расширялся, особенно после
освобождения крестьян. Его населяли тысячи в XVIII веке,
миллионы - в начале ХХ-го. В сущности, это бытовая
свобода была самым реальным и значительным культурным
завоеванием Империи, и это завоевание было явным плодом
европеизации. Оно совершалось при постоянном и упорном
противодействии <темного царства>, то есть старой
Московской Руси.
Гораздо печальнее была судьба политической свободы. Она
виделась столь близкой и осуществимой в XVIII, особенно
в начале XIX века. Потом она стала отдаляться и казалась
уже химерой, <бессмысленными мечтаниями> при Александре
III и даже Николае II. Она пришла слишком поздно, когда
авторитет монархии был подорван во всех классах нации, а
еще углубившаяся классовая рознь делала необычайно
трудной перестройку государства на демократических
началах.

Носителем политического либерализма у нас долго, едва ли
не до самого 1905 года, было дворянство. Вопреки
марксистской схеме, не буржуазия была застрельщицей
освобождения: оставшись культурно в допетровской Руси,
она была главной опорой реакции; вплоть до появления, в
конце XIX века. нового тина европейски образованного
(фабриканта и банковского деятеля. Но дворянство если не
в массе своей, костной и малокультурной, то в европейски
образованных верхушках долгое время одно представляло в
России свободолюбие. Более того, в течение всего XVIII
века и в начале XIX русские конституционалисты почти
исключительно вельможи: члены Верховного тайного совета
при Анне, граф Панин при Екатерине, при Александре -
Мордвинов, Сперанский, кружок интимных друзей
императора. Долгое время Швеция со своей
аристократической конституцией вдохновляла русскую
знать; потом пришла пора французских и английских
политических идей. Если бы вся Европа в XVIII веке жила
в форме конституционной монархии, то весьма вероятно,
что и Россия заимствовала бы ее вместе с остальными
реквизитами культуры. После французской революции это
стало затруднительным. Европейский политический ветер
подул реакцией, да и русские императоры не имели охоты
восходить па эшафот, повторяя европейские жесты.
Но пересадка политических убеждений - конечно, возможная
(ср. Турцию и Японию) - гораздо труднее и опаснее, чем
заимствование паук и искусств. Это показал неудачный
<замысел верховников>. Анализ событий 1730 года
показывает, во-первых, что большинство столичного
{13} дворянства желало ограничения самодержавия; во-вторых,
что оно недостаточно этого желало, чтобы преодолеть свою
собственную неорганизованность и рознь. В итоге
предпочли привилегиям верховников общее равенство
бесправия. Таков смысл событий 1730 года, и он весьма
пахнет Московией. Шляхетство того времени, в сущности,
разделяет крестьянскую подозрительность к свободе
господ. Вместо того чтобы утвердить ее для немногих (для
вельмож) и потом бороться за ее расширение на все
сословия, в пределе - на всю нацию, - единственно
возможный исторический путь, - предпочитают рабство для
всех. Так велика власть Москвы в сознании культурных или
полукультурных потомков опричного дворянства.
Весь драматизм российской политической ситуации
выражается в следующей формуле: политическая свобода в
России может быть только привилегией дворянства и
европеизированных слоев (интеллигенции). Народ в ней не
нуждается, более того, ее боится, ибо видит в
самодержавии лучшую защиту от притеснений господ.
Освобождение крестьян само по себе не решало вопроса,
ибо миллионы безграмотных, живущих в средневековом быте
и сознании граждан не могли строить новую
европеизированную Россию. Их политическая воля, будь она
только выражена, привела бы к ликвидации Петербурга
(школ, больниц, агрономии, фабрик и т. н.) и к
возвращению в Москву: то есть теперь уже к превращению
России в колонию иностранцев. Сговор монархии с
дворянством представлял единственную возможность
ограниченной политической свободы. Французская революция
с ее политическим отражением 14 декабря 1825 года делала
этот сговор невозможным. Оставалось управлять Россией с
помощью бюрократии, которая и становится новой силой, по
идеям Сперанского, при Николае I.
Со времени декабристов, отчасти еще в их поколении,
освободительные идеи усваиваются и развиваются людьми,
оттиснутыми или добровольно отошедшими от
государственной деятельности. Это совершенно меняет их
характер: из практических программ они становятся
идеологиями. С 30-х годов они выращиваются в теплицах
немецкой философии, потом - естественных и экономических
наук. Но источник их неизменно западный; русской
либерализм, как и социализм, имеет свои духовные корни в
Европе: или в английской политической традиции, или во
французской идеологии - теперь уже Франции 40-х годов, -
или в марксизме. Русский социализм уже с Герцена может
окрашиваться в цвета русской общины или артели, он
остается европейским по основам своего миросозерцания.

Либерализму эта национальная мимикрия совсем не удалась.

Есть два кажущихся исключения. Славянофильство 40-х
годов было, несомненно, движением либеральным и
претендовало быть национально-почвенным. Но при
ближайшем рассмотрении оказывается, что источник его
свободолюбия все в той же Германии, а русское прошлое
ему плохо известно; русские учреждения (земский собор,
община) идеализированы и имеют мало общего с
действительностью. Неудивительно, что, пустив корни в
России, славянофильство скоро утратило либеральное
{14} содержание. Когда же оно победило и взошло на трон в
лице Александра III (с Победоносцевым), оно оказалось
реакционным тупиком в явно московском направлении.
В 60-х годах оно, довольно широкое, но политически не
оформленное течение (не-нигилисты), носит определенную
национальную окраску. Я имею в виду молодую русскую
этнографию, сливающуюся с народничеством, историков типа
Костомарова, Пыпина, Щапова, Аристова; к ним примыкает
кружок национальных композиторов - прежде всего,
конечно, Мусоргский - и передвижники в живописи: Репин и
Суриков. Одни из них, как Костомаров, правильно ищут
русских корней в далеком, замосковском прошлом. К
сожалению, они не приобрели большого влияния в русском
обществе. Костомаров защищал побежденных (Новгород,
феодальную Русь). Русская интеллигенция предпочла
усвоить московскую историческую традицию митрополита
Макария и Степенной Книги, пропущенную сквозь Гегеля. С
необычайной легкостью, без ощущения всего трагизма
русской истории она - вслед за Соловьевым и Ключевским -
приняла как нечто нормальное (вроде европейского
абсолютизма) московско-татарское поглощение Руси, с
непонятным оптимизмом ожидая всходов западной свободы на
этой почве. Другие из радикалов увлекались стихией
бунта, открывая ее в костной тяжести Москвы. С тех пор
студенчество не перестает петь разбойничьи песни, и
<Дубинушка> делается чуть ли не русским национальным
гимном. Но мы видели, как мало общего разбойная воля
имеет со свободой. Мусоргский, Суриков, идеализация
казачества, раскола и разинщины несомненно воодушевляли
революционную армию. Однако если бы эта идеология
направила революцию, она сообщила бы ей
национально-черносотенный характер.
60-е годы, сделавшие так много для раскрепощения России,
нанесли политическому освободительному движению тяжелый
удар. Они направили значительную, и самую энергичную
часть его - все революционное движение, - по
антилиберальному руслу. Разночинцы, которые начинают
вливаться широкой волной в дворянскую интеллигенцию, не
находят политическую свободу достаточно привлекательным
идеалом. Они желают революции, которая немедленно
осуществила бы в России всеобщее равенство - хотя бы
ценой уничтожения привилегированных классов (знаменитые
3 миллиона голов). Против дворянского либерализма - даже
либерального социализма Герцена - они начинают
ожесточенную борьбу. Раннее народничество 60-70-х годов
считает даже вредной конституцию в России как
укрепляющую позиции буржуазных классов. Многое можно
было привести в обяснение этой поразительной абберации:
погоню за последним криком западной политической моды,
чрезвычайный примитивизм мысли, оторванной от
действительности, максимализм, свойственный русской
мечтательности. Но есть один, более серьезный и роковой,
мотив, уже знакомый нам. Разночинцы стояли ближе к
народу, чем либералы. Они знали, что народу свобода не
говорит ничего; что его легче поднять против бар, чем
против царя. Впрочем, их собственное сердце билось в
такт с народом; равенство говорило им больше свободы.
Конечно, и здесь сказалось все то же московское
{15} наследие.
Потом они поумнели. Уже народовольцы признали борьбу за
политическое освобождение. В конце века обе
господствующие социалистические партии недвусмысленно
ведут борьбу за демократию. Правда, марксизм понимал
свою свободу инструментально, как средство в борьбе за
диктатуру пролетариата: вскрывая <буржуазную подоплеку>
освободительного движения, он унижал и обессмысливал
свободу в глазах неискушенных в тактических тонкостях
масс. Но здесь уже веял не старый <русский дух>, а новый
западный душок, или сквозняк, который дул от
утопического коммунизма 40-х годов в еще неведомое и
негаданное царство фашизма.

И все же пятидесятилетие, протекшее со времени
Освобождения, изменило весь облик России. Интеллигенция
выросла в десятки, согни раз. Уж ей навстречу
поднималась новая рабоче-крестьянская интеллигенция,
которая, случалось) выносила на гребне волны такие яркие
имена русской культуры, как Максим Горький и Шаляпин. В
1905 году, казалось, исчезла вековая грань между народом
и интеллигенцией: народ, утратив веру в царя, доверил
интеллигенции водительство в борьбе за свободу. Переход
дворянства в лагерь реакции искупался развитием новой
либеральной буржуазии. Старое земство, великолепная
школа свободной общественности, работало превосходно в
ожидании своей демократизации. Профессиональное и
кооперативное движение воспитывало общественно-трудовую
демократию. Народная школа, уже выработавшая план
всеобщего обучения, быстро разлагала московскую формацию
поверхностным просвещением. Уже любителям русского
фольклора приходилось ездить за остатками его на Печору.
Еще пятьдесят лет, и окончательная европеизация России -
вплоть до самых глубоких слоев ее - стала бы фактом.
Могло ли быть иначе? Ведь <народ> ее был из того же
самого этнографического и культурного теста, что и
дворянство, с успехом проходившее ту же школу в XVIII
веке. Только этих пятидесяти лет России не было дано.
Первое прикосновение московской души к западной культуре
почти всегда скидывается нигилизмом; разрушение старых
устоев опережает положительные плоды воспитания.
Человек, потерявший веру в Бога и царя, утрачивает и все
основы личной и социальной этики. О хулиганстве в
деревне заговорили с началом столетия. Учитель делается
первым обектом дерзких шуток, интеллигенция как класс -
обектом ненависти. После крушения революции 1905 года -
и слишком поспешного отхода от народа ведущих слоев
русской культуры - намечается новая рознь. В своих,
почти пророческих, статьях Блок слушал нарастающий гул
народной ненависти, грозившей поглотить блестящую, но
хрупкую нашу культуру. Порою тот или иной выходец из
новой народной интеллигенции (Карпов в своей книге
<Пламя>) бросал страстный вызов старой <буржуазной>
интеллигенции, с которой он не успел еще слиться, Как
слились (или почти слились) Горький или Шаляпин. В этой
перспективе все новейшее развитие России представляется
опасным бегом на скорость: что упредит - освободительная
европеизация или московский бунт, который затопит и
смоет молодую свободу волной народного гнева?
{16} Читая Блока, мы чувствуем, что России грозит не
революция просто, а революция черносотенная. Здесь, на
пороге катастрофы, стоит вглядеться в эту последнюю,
антилиберальную реакцию Москвы, которая сама себя
назвала по-московски Черной Сотней. В свое время
недооценили это политическое образование из-за
варварства и дикости ее идеологии и политических
средств. В нем собрано было самое дикое и некультурное в
старой России, но ведь с ним связано большинство
епископата. Его благословлял Иоанн Кронштадтский, и царь
Николай II доверял ему больше, чем своим министрам.
Наконец, есть основание полагать, что его идеи победили
в ходе русской революции и что, пожалуй, оно переживет
нас всех.
За православием и самодержавием, то есть за московским
символом веры, легко различаются две основные традиции:
острый национализм, оборачивающийся ненавистью ко всем
инородцам - евреям, полякам, немцам и т.д., и столь же
острая ненависть к интеллигентам, в самом широком смысле
слова, обединяющем все высшие классы России. Ненависть
к западному просвещению сливалась с классовой ненавистью
к барину, дворянину, капиталисту, к чиновнику - ко всему
средостению между царем и народом. Самый термин <черная
сотня> взят из московского словаря, где он означает
организацию (гильдию) низового беднейшего торгового
класса; для московского уха он должен был звучать как
для Токвиля <демократия>. Словом, Черная Сотня есть
русское издание или первый вариант национал-социализма.
При фанатической ненависти, при насильственности
действий, принимавших легко характер погрома и бунта,
движение таило в себе потенции разинщины. Власть,
дворянство вскармливали его - но на свою голову.

Губернатор не всегда мог справиться с ним, и пример
Илиодора в Царицине показывает, как легко черносотенный-
демагог становится демагогом революционным. Не мешает
остановиться на этой неприглядной реакции побежденной
Москвы в те роковые годы, когда недаром вспомнили старое
пророчество: Петербургу быть пусту.

6


Русская революция за 28 лет ее победоносного, хоть и
тяжкого бытия пережила огромную эволюцию, проделала
немало зигзагов, сменила немало вождей. Но одно в ней
осталось неизменным: постоянное, из года в год, умаление
и удушение свободы. Казалось, что дальше ленинской
тоталитарной диктатуры идти некуда. Но при Ленине
меньшевики вели легальную борьбу в Советах существовала
свобода политической дискуссии в партии, литература,
искусство мало страдали. Об этом так странно вспоминать
теперь. Дело не в том, конечно, что Ленин, в отличие от
Сталина, был другом свободы. Но для человека, дышавшего
воздухом XIX века, хотя и в меньшей степени, чем для
русского самодержца, существовали какие-то неписаные
границы деспотизма, хотя бы в виде привычек, стеснений,
ингибиций. Их приходилось преодолевать шаг за шагом. Так
и до сих пор в тоталитарных режимах, введя пытку, еще не
дошли - до квалифицированных публичных казней.
Иностранцы, посещающие Россию через промежуток
{17} нескольких лет, отмечали сгущение неволи в последних,
убежищах вольного творчества - в театре, в музыке, в
синематографе. В то время как русская эмиграция ликовала
по поводу национального перерождения большевиков, Россия
переживала один из самых страшных этапов своей Голгофы.
Миллионы замученных жертв отмечают новый поворот
диктаторского руля. На последнем <национальном> этапе -
а, казалось бы, он должен был вдохновлять художника -
русская литература дошла до пределов наивной
беспомощности и дидактизма; следствие утраты последних
остатков свободы.
Второе, и еще более грозное явление. По мере убыли
свободы прекращается и борьба за нее. С тех пор как
замерли отголоски гражданской войны, свобода исчезла из
программы оппозиционных движений - пока эти движения еще
существовали. Немало советских людей повидали мы за
границей - студентов, военных, эмигрантов новой
формации. Почти ни у кого мы не замечаем тоски по
свободе, радости дышать ею. Большинство даже болезненно
ощущает свободу западного мира как беспорядок, хаос,
анархию. Их неприятно удивляет хаос мнений на столбцах
прессы: разве истина не одна? Их шокирует свобода
рабочих, стачки, легкий темп труда. <У нас мы прогнали
миллионы через концлагеря, чтобы научить их работать> -
такова реакция советского инженера при знакомстве с
беспорядками на американских заводах; а ведь он сам от
станка - сын рабочего или крестьянина. В России щенят
дисциплину и принуждение и не верят в значение личного
почина - не только партия не верит, но и вся огромная ею
созданная новая интеллигенция.
Не одна система тоталитарного воспитания ответственна за
создание этого антилиберального человека, хотя мы и
знаем страшную мощь современного технического аппарата
социальной перековки. Тут действовал и другой
социально-демографический фактор. Русская революция была
еще невиданной в истории мясорубкой, сквозь которую были
пропущены десятки миллионов людей. Громадное большинство

Список сторінок

Поділитися у соцмережах

☏ Замовлення реклами: +3805044-68-872

© Асоціація електронних бібліотек України

☝ Усі матеріали сайту (зокрема статті, зображення, рекламні оголошення тощо) призначені лише для попереднього ознайомлення. Усі права на публікації, представлені на сайті, належать їхнім законним власникам. Просимо Вас не зберігати копії інформації.