Купить
 
 
Жанр: Электронное издание

voynov7

страница №31

Нюра, сама себе составила извещение, что он
погиб.
- В каком году ты это написал?
- В 1958 году. Написал и задумался: а какой же он был на самом деле? Он же у
меня не был
описан - лишь тот солдат, которого сочинила Нюра. И я думал-думал-думал, какой
же он был, и
решил написать второй рассказ об этом человеке. Я догадывался, что "герой"
должен быть
написан по контрасту с тем, кого представляла себе Нюра, - простой и
придурковатый. Но образа
не было. Я и так и сяк, нет образа, и все. И вдруг я вспомнил - так ярко! - один
момент своей
службы в армии. Это было в Польше, в закрытом военном городке, на бывшей
немецкой
территории. Иду я солнечным днем и вижу: движется большая немецкая телега с
надувными
шинами. Смотрю, лошадь идет, а никакого седока в телеге нету. Я слегка удивился,
но глянул под
телегу, а там какой-то солдат зацепился ногой за вожжу. Лошадь идет, его тащит,
а он, насколько
я помню, даже не пытается решить эту ситуацию. Через пару дней я увидел того же
солдата, уже
сидящим на облучке, - он сидел такой веселый, разухабистый и погонял лошадь. А
голова у него
была перевязана бинтами. Я спросил: "Кто это?" и мне ответили: "Да это же
Чонкин!"
Все. И больше ничего. На этом восклицании сложился образ. А настоящий Чонкин,
кстати, вскоре
погиб на охоте, его там убили вместо оленя... О Чонкине долго оставались
воспоминания.
Например, был у меня командир, майор Догадкин, который, когда особенно сердился,
топал ногами
и кричал мне: "Я тебя вместо Чонкина пошлю на конюшню". Так вот и остался на
задворках памяти
образ человека, которому самое место только на конюшне. И однажды я вспомнил
этот образ
зрительно и понял, кем был на самом деле воображаемый Нюрин полковник.
- Какая непокорная вещь - прозаический замысел! Со своими зигзагами и боковыми
побегами...
- Замысел замыслом, а потом начались проблемы. Как только я написал первый
большой кусок
"Чонкина", то понес его в "Новый мир". Твардовский отнесся к этому критически и
сказал: "Что за
герой? Таких героев было много: Бровкин, Травкин..." Потом, подумав, говорит:
"Теркин..."
- Обиделся?
- Не знаю, обиделся ли он, не обиделся... Но мне в ту пору многие люди это
говорили (и твой отец
тоже). Сейчас уже совсем не говорят, поскольку Чонкин стал образом
самостоятельным, а. пока я
это писал, многие меня "ловили" на перекличке с Теркиным. Причем одни считали,
что Чонкин
просто идет от Теркина, другие же полагали, что это полемика,
противопоставление, даже
нарочитое снижение предшествующего образа. Хотя утверждаю: у меня не было и нет
ни того, ни
другого, ни третьего.
Меня, признаюсь, удручали эти постоянные сопоставления, и я даже хотел сменить
герою
фамилию. Придумывал и такую, и этакую, по-всякому с фамилией вертелся, но
чувствую, ничего
ему не подходит. Только Чонкин! Есть у меня рассказ "Путем взаимной переписки",
там герой
сержант Алтынник...
- А я всегда считала, что Алтынник как бы литературный брат Чонкина, его
самоценный
эскиз что ли. (Оба они солдаты, оба простодушные и беззащитные... Да и зовут их
обоих,
кстати говоря, Иванами.)
- Да, братья. Но все же двоюродные. Я даже пытался переименовать Чонкина в
Алтынника - нет,
не идет ему это имя. Алтыннику идет, а Чонкину нет.
- Смотри, ты у нас, получается, писатель армейский. Как опубликовался впервые в
военной
газете, так и пишешь всю жизнь об армии. Но думаю, в военно-художественную
секцию (есть
такая замечательная секция в Союзе писателей СССР) тебя бы вряд ли приняли. Ох,
не
любят тебя генералы — что с ними было, когда "Юность" опубликовала "Чонкина"!

- Ну да, многие советские генералы (не все, впрочем) меня не любят, но не по той
причине,
которая на виду. Они меня не любят не за Чонкина, а вообще за "выход из строя".
За все, что я
пишу. Дело в том, что генералы, которые лезут в литературу, это в большинстве
своем не просто
генералы, а военные аппаратчики, военно-партийная номенклатура, которая от
просто партийной
отличается только формой одежды, да и то условно. Аппаратчик (возьми хотя бы
Брежнева), он то
военный, то штатский - в зависимости от того, куда пошлет его партия. Что
касается литературы,
то он ее никакую не любит, но у него есть представление, какая она должна быть.
А она должна
быть унифицированная, как солдат. За солдата ведь все подсчитано точно, как и
что он должен
носить. Прическа не длиннее двух сантиметров, пилотка набекрень - один палец от
правого уха,
подворотничок выступает на полмиллиметра, ремень затянут так, чтобы можно было
просунуть
только два больших пальца, строевой шаг сорок сантиметров. Все просто, ясно и -
с места с
песней шагом марш. Вот такой, по мнению аппаратчика - хоть военного, .хоть не
военного, -
должна быть литература. Всякая другая литература кажется ему .подрывной. Да она
такая и есть!
Свободная литература и вообще духовность, так же как свободное хлебопашество, с
властью
номенклатуры несовместима.
- Одно из, увы, провидческих мест в твоей антиутопии "Москва 2042", которой мы
уже
касались, это предсказание относительно слияния партийной (и даже армейской)
идеологии с
православием. Чего стоит один только отец Звездоний - священник с генеральским
званием!
Как это ты догадался еще в начале 80-х, когда подобным слиянием и не пахло?
- Когда я писал этот роман, то держал в голове все известные мне тенденции
развития и нашей
страны, и разных иных государственных структур. При работе над романом прогнозы,
предвидения
и соображения возникают не как в застольном разговоре, а через попытку
напряженного анализа.
Ну, и интуиция. Она часто ведет руку пишущего хотя ему самому и непонятным
путем, но как раз
туда, куда надо. Пушкинская Татьяна вышла замуж за генерала неожиданно для
Пушкина, который
умом не мог постичь того, что постиг интуицией. А интуиция (она вид инстинкта)
бывает умнее ума
и подсказывает парадоксальное и самое правильное решение. Такое, какого ум не
придумает.
- А твоей художественной интуиции помогло то, что ты в 70-е годы, работая над
биографией
Веры Фигнер, серьезно занимался историей?
- Помогло, безусловно. Меня еще тогда, в 70-е очень удивляло, что многие люди
совсем не
ощущают, что живут в истории (потому часто и машут рукой на жизнь - мол, как
всегда было, так и
будет). А я, начав работу с историческим материалом, почувствовал это очень
остро. Я увидел,
что одни тенденции разворачиваются, а другие бесконечно повторяются. Есть
твердые законы
исторического движения. (Кстати, знание это помогло мне, когда я писал Чонкина.
Астроном
Шкловский сказал, прочитав "Чонкина", что он служил в армии до войны и удивлен,
как у меня
получилось описать ее, реально не зная. Я говорю: "Очень просто. Я читал
Куприна, который
описывал дореволюционную армию, потом сам служил в армии послевоенной - и если
послевоенная армия так похожа на дореволюционную, то в промежутке, по сути, было
то же
самое").
Итак, есть закономерности, совсем не меняющиеся, и есть закономерности развития.
Это
особенно чувствуешь, погружаясь в историю и видя: все-все было, люди жили,
страдали, и были
среди них диссиденты, и были честолюбцы, и были просто очень хорошие люди. Как и
сейчас. И
ты понимаешь (поскольку смотришь из современности), куда все это шло...

Как я угадал относительно слияния православия с официальной идеологией?
Православие
православию рознь. Есть идеологическое православие. Я уже в 70-е годы заметил,
"то многие
полагают: мы отошли от идеология, придя в религию. На самом деле они сменили
одну идеологию
на другую, воображая при этом, что совершают героический, поступок (чем питались
их
честолюбие и гордыня). Это все говорит как раз об идеологизации подобной "веры",
ибо для
человека, верующего органически, - не важно, есть ли в его вере героизм,
"подвиг" или нет.
- На секунду перебью тебя. Послушай, какие хорошие слова об этом одного
московского
священника прочла я недавно в газете: "Обращение к религии в качестве смены
идеологии -
это тягчайший грех! Нельзя заменить Маркса на Христа. Вера - это не идеология.
Это жизнь
и смерть. Она стоит у колыбели и у гроба..."
- Точно- сказано. В 70-е годы эти самые герои веры утверждали, что
коммунистическая партия и
религия - антонимы, что партия ни за что не признает православия: "Вот уж чего
она никогда не
допустит..." А я тогда же понял, что обязательно признает, непременно допустит,
более того: с ее
партии, стороны будет очень глупо не овладеть этой выгодной силой. Я знал, что
так оно
произойдет: обязательно и неизбежно.
- Нет, но все же в те годы религия преследовалась действительно. Людей вызывали,
мучили,
сажали. Я знаю одну учительницу, которую как раз в 70-е годы выгнали с работы из
подмосковной школы только за то, что она крестила в церкви своего младенца... Об
этом
забывать нельзя.
- А кто ж забывает? И сейчас религия может преследоваться - зависит от ее формы.
Вроде бы
религиозной свободы прибавилось...
- А неугодных священников почему-то убивают и преступление все расследуют и
расследуют.
- Да-да-да. Православие хотят приручить сверху и приручаемое православие
ласкают, не
убивают. Но есть православие другое, независимое - оно-то и неугодно. Однако в
моем романе
описан итог этого слияния, а мы сейчас свидетели лишь процесса. Мой роман,
повторяю,
предупреждение, и я не хотел бы подобного итога, но уверен, что коммунистическая
партия желает
именно такого результата - приручения и подчинения столь мощной силы, как
религия.
- Скажи прямо, ты считаешь, что демократия в нашем обществе обречена на неуспех?
- Нет же. Я предупреждаю о худших вариантах. Но шанс демократического развития
остается, он
есть. Более того, в перспективе или обязательно демократия победит, или весь мир
погибнет.
Часто люди с наивностью говорят: "Ну, демократия, а дальше что?" Неверная
постановка вопроса.
А дальше - ничего! Демократия в отличие от коммунизма не цель, а способ
существования, и при
демократии разные социальные, национальные, классовые ли группы (как и отдельный
человек)
могут иметь свои цели или никаких целей не иметь. Она просто создает нормальные
условия для
развития общества и личности. Демократия - это способ естественного
существования, и поэтому
Советский Союз, как и все другие страны, рано или поздно к этому придет. Если не
погибнет.
- Ты приехал восемь лет спустя после того, как тебя с семьей отсюда выперли, а
теперь
(уже спустя десять лет) вернулся на родину основательно, получил здесь жилье,
включился в
нашу жизнь. Что приобрело советское бытие за минувшие годы, а в чем, возможно,
деградировало?
- Правду сказать, я еще не включился, а включаюсь - и с большим трудом. А что
касается бытия,
то вначале было впечатление, что советское общество проснулось, и это
чрезвычайно
обнадеживало, но когда оно, как ребенок, заговорило, язык его оказался "весьма
удручающ.

- Ребенок, похоже, "дебильный"?
- Дебильный, это уж, наверное, слишком, но достойный внимания дефектолога. И
когда началась
перестройка, кое-кто утверждал: "Ну, сатирику теперь в СССР делать нечего". А
выяснилось, что
тут как раз для сатирика открылось множество новых объектов.
- Почему ты все-таки сюда приехал и не смог бы всей нашей "деградации" жить?
- Вдали от всего от этого я живу как на пенсии, тут я хотел бы "в одну
человеческую силу" хоть
немного способствовать возможным позитивным переменам, в которые все равно верю.
Только не
подумай, что я считаю: вот напечатаю книгу - и все поймут, что они неправильно
жили. А все-таки
вода камень точит. Главное, обществу {и каждому из нас отдельно) нельзя
пребывать в унынии,
складывать руки, полагая: все равно потонем."..
- Если бы просто - складывать руки. Хуже: тонуть махая друг на друга рукамикулаками.
Как
ты думаешь почему в наши дни в нашей стране так называемый национальный вопрос
принял
столь острые, страшные, уродливые, агрессивные формы?
А если уж говорить о русской литературе, то почему "деревенская проза",
зарождавшаяся как
честное и совестливое течение, выродилась в явление, отравление имперскими
амбициями?
Спрашиваю об этом тебя, поскольку считаю, что ты как раз - да простят меня
Pacпутин с
Беловым - был и останешься в лучших своих вещах настоящим писателемдеревенщиком...

- Я вообще думаю, что национальные амбиции всегда возникают в среде
закомплексованной и
ощущающей неполноценность. Те, кого называют "деревенщиками?", — люди
литературно
одаренные, но с ними случилось все что. "Перестройка" подорвала их литературное
владычество,
когда они на Олимпе царили, когда у них не было нормальной конкуренции, а
напротив,
секретарская литература возвышала их репутацию, выгодно ее оттеняя... И вдруг
возникает некое
брожение, некое движение, среди которого они могли бы и в нынешние годы занять
достойное
место, если бы не искажающее личность тщеславие. (Кстати, нормальный человек,
если на него
свалилась даже всемирная слава, не теряет голову и относится к этому скорее как
к преходящему
недоразумению. Только так: не терять голову при большом успехе и не терять
достоинства, если
тебя не замечают.) Эти, и национальные и имперские, амбиции литрусофилов - от
нынешнего
комплекса неполноценности. И тоже, надо сказать, от номенклатурного
"генеральского" мышления.
- Вспомнила сейчас, что в повести "Шапка" выведен, такой персонаж - поэт Василий
Трешкин,
"решивший изучить и понять загадочное поведение сионистов". Этот трагикомический
шарж -
лучший ответ на мой предыдущий вопрос. А вообще откуда взялась твоя повесть
"Шапка"?
- К ее первой публикации в журнале "Континент" есть эпиграф: "Эта шапка сшита из
шинели
Гоголя".
- А почему ты потом эпиграф снял?
- Скажу, почему. Мне очень важен эффект достоверности, а такой эпиграф сразу
настраивает
читателя на сочинение- это как бы литературно-ассоциативная игра.
- Вот-вот. У тебя вообще репутация писателя абсолютно не филологического, сугубо
жизненного, далекого от литературных реминисценций. Впечатление обманчивое (и,
как я
теперь вижу, сознательно тобою поддерживаемое) - на самом деле ты отнюдь не
"дитя
природы" и в каждой своей новой вещи полемически шьешь новую прозу из материала
мировой
культуры. Тут и фольклор, и Рабле, и Салтыков-Щедрин, и Гоголь. Но это к слову,
извини,
что перебиваю.
- Ничего, перебивай! Я действительно прячу концы в воду, у читателя пусть
возникают всякие
ассоциации, но - помимо меня. Я уже говорил, что мои духовные учителя - это в
первую очередь
Гоголь и Чехов, я всю жизнь колеблюсь между ними. В "Шапке" я максимально для
меня
приблизился к Гоголю, причем не конкретно к "Шинели" - глубже. Гоголь сказал
как-то, что всех
своих героев со всеми их недостатками он списывает с себя. Так вот, в связи с
"Шапкой" тоже
искали прототипов, Дескать, я с того-то или с того-то пишу. Нет. В данном
случае, хотя никто об
этом не догадывается, главный прототип Ефима - я сам. Самоирония помогает
держать
дистанцию и скрывать даже от себя самого, что я, как Ефим, тоже хочу получить
шапку получше,
которая бы меня отличала от тех, у кого ее нет. Все эти мелкие амбиции во мне
есть, но я их,
естественно, сам в себе давлю. И страхи я часто испытываю те же, что и мои
герои.

- Страх есть внутри каждой личности, он закодирован в человеческой природе, но
одни
борются с ним, а другие не считают это нужным.
- А я бы сказал иначе. Во мне есть два страха - страх совершить некий поступок и
страх не
совершить его: тогда всю жизнь буду ощущать себя подлецом. И страх перед вторым
делает
меня бесстрашным в первом (хотя я вовсе не бесстрашен). Как всякий человек, я
боюсь смерти,
но еще больше, гораздо больше, я боюсь бояться.
- "Боязнь страха" - есть такое малоизвестное стихотворение Бориса Слуцкого.
Послушай:
До износу - как сам я рубаху,
до износу - как сам я штаны,
износили меня мои страхи,
те, что смолоду были страшны.

...Как бы до смерти мне не сорваться,
до конца бы себя соблюсть
и не выдать, как я бояться,
до чего же
бояться
боюсь.
Так о страхе перед страхом, никто еще не сказал, да?, А если вернуться
непосредственно к
"Шапке", то интересно, сравнить ее с "Иванькиадой"; два опять же боковых,
двоюродных
ростка из одного материала, из одной темы. Росток документальный и росток
художественно-беллетристический. Тема: борьба за материальные блага как борьба
скрытых и явных амбиций.
- Я хочу подчеркнуть, что эти вещи, и впрямь родственные, не о Союзе советских
писателей, как
полагают многие, а о человеке в обществе. Такие истории могут произойти где
угодно, в любом
обществе, даже в американском, например, университете, где вполне по-нашему
борются за
место. Это общечеловеческие страсти, а не просто страсти советских литераторов.
- Среди написанного тобой за всю жизнь накопилось немало вещей документального
толка -
от той же "Иванькиады" до очерков "Антисоветский Советский Союз" и писем
правительству.
Эта приверженность документу идет, думаю, от того, что ты живешь, .не разделяя
свою
ежедневную жизнь и искусство. Правильно?
- Вообще-то говоря, когда я начинал писать, я меньше всего собирался стать
документалистом.
Просто жизнь слишком грубо вторгалась в мои общие планы. Я обратился к документу
(и к иронии
тоже) как к спасению, когда уже не до художеств. Возьмем "Иванькиаду". Я сидел и
писал своего
"Чонкина", но эпопея с квартирой и с товарищем Иванько навалилась и стала мешать
мне
работать. Тогда я и решил воспринимать свои перипетии как творческий
документальный
материал. Как человек я еще переживал то да се и хотел определенного развития
событий, но
когда я стал глядеть на это, как писатель, собирающий материал, - мне сделалось
все равно,
отнимет у меня Иванько квартиру или нет. Как писателя меня уже удовлетворяло
любое развитие
сюжета.
То же самое - книга "Антисоветский Советский Союз". Меня слишком много
спрашивали, когда я
попал на Запад, а что там такое, а как это выглядит. Я стал рассказывать про
разные стороны
советской жизни - так получилась серия очерков. Но, повторяю, у меня произошло
вынужденное
обращение к документальному жанру как спасительная акция в ответ на жестокий
напор жизни,
что ли. Если бы моя жизнь сложилась благополучнее и спокойнее, вполне возможно,
я никогда не
обратился бы к документу. А впрочем, не знаю. Не знаю.
- Расскажи, если можно, о мемуарно-автобиографическом повествовании, над которым
сейчас
работаешь.

- Об этом я буду говорить условно, поскольку не уверен, удастся ли мне
осуществить замысел
книги, которую я хотел бы назвать "Замысел". Книга и мемуарная, и - в то же
время - основанная
на вымысле: эти куски будут переплетаться и сливаться до неразличения грани.
Будет она, книга,
и философской, и литературоведческой, и все вместе. Такой вот смешанный жанр. Я
рассматриваю здесь человека как замысел Божий (я, как ты знаешь, не религиозен,
так что слова
"замысел Божий" я употребляю в широком философском плане). Бог при создании
вложил некую
свою идею и ждет от человека определенного поведения. Но тот, став
самостоятельной единицей,
от Бога отрывается и ведет себя "не так". Человеку невероятно важно понять
замысел Божий в
себе. Гений, я думаю, это тот, кто понял Божий замысел и точно следовал ему. А
часто человек
не знает своего призвания, не смог услышать голоса и терпит фиаско. Есть и такие
люди, которые
вроде бы и слышат голос и призвание свое осознают, но обстоятельства или
соблазны
заставляют их вести себя не вполне в соответствий с замыслом. Тогда даже при
наличии больших
или меньших успехов этот человек не реализуется сполна.
- А как ты рассматриваешь себя?
- Вот и себя - как замысел Божий. Я пытаюсь в этой книге сам себя понять.
Разбираюсь, разгадал
ли я этот Замысел, хорошо ли следовал ему, если же не следовал, то, где и
почему. Это
автобиографическая часть - в ней же я рассматриваю и другой замысел. Замысел
моей книги и
моего героя, по отношению к которому уже я - Бог. Так я, как Бог, создал
Чонкина, и дальнейшее
зависит от того, будет ли он следовать моему замыслу. А он не подчиняется мне и
ведет себя так
же, как я - по отношению к Богу. Я не подчиняюсь, уклоняюсь, не воплощаю того,
что в меня
заложено и мне заповедано, --и у Чонкина та же история... Все это должно
перемежаться
бытовыми подробностями, реальными и вымышленными. На "Чонкине" (а потом и на
"Москве
2042") я убедился, что жизнь и художественный вымысел coвсем не далеки друг от
друга. Одно
влияет на другое. Обстоятельства жизни писателя формируют то, что он пишет, -
это известно,
Но есть и обратная связь: вымысел писателя потом влияет на его жизнь.
- Об этом Арсений Тарковский сказал:

На меня любая строчка
Точит нож в стихах моих...

- Да. Это так. Моя биография легла в основу, скажем, "Чонкина", а "Чонкин",
выйдя из-под пера,
лепил мою биографию дальше. Меня из-за Чонкина выгнали из Союза писателей, из
Советского
Союза и прочее. Жизнь моя благодаря литературному герою круто переменилась, но
это, в свою
очередь, повлияло на ранний замысел. Если бы я оставался в Союзе, то (у меня был
такой план)
я довел бы Чонкина до 1956 года. Он в Германии, он уходит в самоволку, его
ловят, судят,
сажают, дают большой срок, в тюрьме все нагнетается, потом - 56-й год, его, как
и многих других,
освобождают, реабилитируют, и на этом роман заканчивается... Но поскольку из-за
Чонкина я
оказался за границей, возникли новые впечатления, которые замысел изменили. Я
(впрочем, не
сразу) решил, что Чонкин тоже должен оказаться за границей. Я увидел, что там, в
Германии,
живет очень много таких же чонкиных. Мы представляем себе эмиграцию
преимущественно как
военную и интеллектуальную (генералы, художники, музыканты, писатели) и совсем
не знаем
простых людей эмиграции, которые были занесены туда ветром судьбы, войны. Самые
простые
люди после войны оказались в числе так называемых перемещенных лиц. Вот уж ктокто
(какиенибудь
крестьяне, типа того же Платона Каратаева), а они никогда и не помышляли
об эмиграции.

Когда я таких людей узнал, это было столь сильным впечатлением, что мне
захотелось развить
замысел "Чонкииа" именно в данном направлении.
- Да, настоящий узел замыслов. Дай Бог тебе написать эту книгу. Устал? Ну, все,
последний
вопрос. Повесть "Хочу быть честным", напечатанная в "Новом мире" Твардовского в

1963


году, дала название и твоему первому нынешнему сборнику, который вышел здесь
после
огромного перерыва в отечественных публикациях. Стало быть, этот девиз или даже
заклинание стало для тебя важнейшим навсегда. Так? Но есть у этой повести и еще
один
ключ - эпиграф из Генри Лоусона, австралийского поэта:

Мой друг, мой друг надежный,
Тебе ль того не знать:
Всю жизнь я лез из кожи,
Чтобы не стать, о Боже,
Тем, кем я мог бы стать...

(Знаю, кстати, что первый вариант твоего названия повести был "Кем я мог бы
стать" - и
мне он нравится куда больше, - но ты сменил его под нажимом редакторов "Нового
мира",
которые вообще почему-то любили менять заголовки, ломая их тайную мистику...)
Так вот:
ты хотел быть честным и - по мере сил - стал. А кем ты не стал из того, "кем мог
бы
стать"?
- Мы об этом уже говорили. Если бы я пошел поперек Божьему замыслу во мне, жизнь
могла бы
сложиться совсем иначе. Первые годы я пробивался очень трудно. Писал, нигде не
служил, жил
на маленькие, нищенские заработки, ходил вечно голодный, в протертых штанах, в
стоптанных
ботинках. И вдруг судьба подкидывает приманку. Я устроился работать на радио и
стал там
получать тыщу (по нынешнему: сто) рублей - тогда для меня огромные деньги. Там
же я стал
писать песни, которые начали приносить мне неслыханные, по моим тогдашним
представлениям,
прибыли, как сочинитель песен я к тому же сразу стал угоден властям, включая
даже Хрущева,
который провыл с трибуны Мавзолея мой "Гимн космонавтов" (после чего редакции
журналов и
издательств, доселе равнодушные, оборвали мне телефоны с феерическими
предложениями).
Когда я увидел, что репутация поэта-песенника становится фактором моей судьбы, я
немедленно
от этого отрешился: я ни за что не хотел славы и благополучия таким путем.
Этот этап я отсек. Но дальше - новые соблазны. Написал и напечатал первую
повесть "Мы здесь
живем" - .успех. И я мог пойти не совсем в свою сторону, причем сместившись
несильно, чутьчуть,
обманывая себя самую малость. (Даже Лев Аннинский написал про меня тогда,
что я
настоящий "почвенник", и мне оставалось слегка этой репутации подыграть, делая
вид, что и
впрямь почвенник). Еще полагалось заботиться, как ты выглядишь в глазах
начальства, -
требовались некие чисто ритуальные действия. Например, хоть иногда появляться на
собраниях,
на выступлениях, немножко хитрить. Без большой подлости, но в подловатом, я бы
сказал,
направлении. При известном политесе я мог бы стать секретарем Союза писателей.
Вот.
Но этому в силу моего характера свершиться было не суждено. Я всегда знал, что у
кого как, а у
меня эти, даже небольшие, компромиссы приведут к разрушению личности. Я знал,
что
сервильное поведение принесет мне бытовые удобства, но исказит мою жизнь, мою
работу, мое
самочувствие. Мне будет тошно. Помнишь пушкинские слова: "Жалок тот, в ком
совесть
нечиста..."? Это очень серьезно. Можно быть царем - и жалким, несчастным
человеком. Итак, я
сознательно уклонялся от "благополучного" хода судьбы (хотя порою нарочно лез на
рожон, чего
теперь в себе не одобряю.)
Вообще о себе я думаю приблизительно так. Божий Замысел в себе, мне кажется, я
более или
менее угадал, хотя и не сразу. Следовал ему не всегда. Иногда мешали объективные
обстоятельства жизни, а чаще препятствия, которые я сам необдуманно воздвигал.

Было много
ошибок, заблуждений, неоправданных страхов, уступок разным силам и условностям.
Слишком
много времени провел в праздности, лени, суете и застольях. В результате жизнь
получилась, как
первый блин - комом, но второго блина спечь, увы, не придется.
Впрочем, я считаю, основа Высшего Замысла в том, что всякая человеческая жизнь
самоценна
независимо от ее практических результатов. И к моей жизни это относится тоже.
Февраль 1991 года.
Москва

У вымени
мертвой коровы

Под недавно опублик

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +3805044-68-872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.