Купить
 
 
Жанр: Электронное издание

ryaz-el1

страница №33

одолюбием, заложенным в каждом нормальном человеке, посте­пенно
слабеет, и в мозг вползают мысли иные. Человек, как никто, способен выстроить в
сознании оправдательную систему для любого неблаговидного и даже подлого
поступка. Становится жалко большого труда, безмерной затраты сил. Поскольку
фильм - создание не единоличное, начинаешь думать об операторе, художнике,
акте­рах, чья работа не увидит света, думаешь, а имеешь ли ты право брать
ответственность и за их труд. Начинаешь думать и о том, что, мол, кое-какие
вырезки, вивисекции, переозвучания, если вдуматься, не так уж исказят твой
замысел. Конечно, эмоциональное воздейст­вие кое-где ослабнет, острота мысли
пропадет, но все-таки в целом твою пьесу, книгу или картину увидят, прочитают.
Всегда существу­ет необъяснимая надежда, что умный, внимательный читатель или
зритель поймет, догадается, что именно в твоем произведении выре­зано или
выброшено. Откуда появляется это идиотское предположе­ние в мозгах, в общем-то,
неглупых людей? А там и мыслишка о том, что если вещь выйдет в свет, то ведь и
деньги за нее заплатят. И чего греха таить, в расчете на эти будущие деньги и
долги кое-какие сде­ланы, и надежды связаны с предстоящими тратами. И так
постепен­но, шаг за шагом приходишь к выводу, что лучше все-таки поправки
сделать, а не ерепениться попусту. Тем более, беззащитен ты, как младенец.
Жаловаться некуда и бессмысленно. Можно, конечно, об­ратиться к иностранным
корреспондентам, те организуют шум в за­падных газетах. Но после этого один путь
- в диссидентство, в эми­грацию. А этого не всякий захочет, ибо не намерен
покидать Родину, а иной не решится из чувства страха.

И вот, испытывая гадливость к самому себе, окружив себя оправ­дательными
аргументами, приступаешь к выполнению поправок. Послушание - это, пожалуй,
главная добродетель творческого работника в глазах руководства. За покорность,
за демонстрацию ло­яльности отменно ублажали, и не только денежно, но и разными
на­градами и поощрениями.

А в результате из твоей руки выходит ублюдочное, искорежен­ное, странное
произведение, где порой рвутся сюжетные и смысло­вые связи, не сходятся концы с
концами. И это не беспокоит тех, кто поставлен верховодить искусством. Лишь бы
не было "крамолы"... Почему-то считается, что люди, руководящие культурой,
большие патриоты страны, нежели художники, хотя это отнюдь не так. Ибо каждый
чиновник при искусстве заботится о собственном кресле, о привилегиях, дарованных
должностью, бескорыстие ему чуждо. Его заботит польза не страны, а собственная.
Но облекается это в идео­логическую демагогию, в рассуждения о любви к Родине, о
благе со­ветского человека, о верности высоким идеям, а стрит за всем
эле­ментарная мелочная боязнь, чтоб не сняли, чтоб не лишили благ, - обычные
трусость и перестраховка. Непогрешимость чиновников от литературы и искусства
зиждется на том, что культивируется подозрительность к творцам - к создателям
книг, картин, симфоний, фильмов. Мол, они - люди эмоциональные, их может
"занести" в творчестве, им легко впасть в идеологические ошибки, тогда как люди,
поставленные над ними, безгрешны, эдакие безупречные идео­логические роботы. А
на самом деле в большинстве своем - это мелкие, завистливые, озлобленные
людишки, считающие чужие деньги, упивающиеся безнаказанностью, завидующие
успехам и мстящие за неповиновение.

И если подумать, что так было всегда с тех пор, как началась со­ветская власть,
то становится страшно. Сколько я себя помню и где бы я ни работал - в кино, на
театре, издавал ли книги, делал ли телевизионные передачи, преподавал ли, -
всегда и всюду цензоры под разными служебными псевдонимами истребляли все живое,
шер­шавое, необычное, неприглаженное, нерегламентированное, не укла­дывающееся в
привычные штампы...

Перед Гориным и мной встала странная задача - нам предстоя­ло либо обелить в
нашем сценарии жандармское "третье отделение", либо найти какой-то хитрый выход,
чтобы сюжетная интрига двигалась, но "тайная канцелярия" как бы была ни при чем.

В разгар наших с Гориным поисков, как сделать поправки и по возможности не
ухудшить произведение, состоялась моя встреча с Лапиным.

Сергей Георгиевич встретил меня расспросами о том, что такое я натворил в Киеве,
как я там ругал телевидение, почему я так распо­ясался и т.д.? Я понял, что
доносы пришли и сюда. Я сказал, что о телевидении я не говорил ни одного дурного
слова (что было прав­дой), и подивился тому, как распространено у нас
доносительство, да еще искаженное. Потом был долгий, однообразный, грустный
разговор. "Обстановка сейчас не для комедий, - говорил министр телевидения, - а
комедии острые, гражданские и вовсе ни к чему. Международная обстановка
осложнилась необычайно, в Афганиста­не, по сути, идет война. А зачем нам в
военное время фильм о том, как жандармы проверяют армию?"

Я не знал, что ответить. Я понимал логику рассуждений Сергея Георгиевича. Но я
не мог сказать ему главного. Если бы речь шла о защите Отечества от агрессии,
он, возможно, был бы и прав. Но зачем мы вошли в Афганистан, кому это надо, кто
в этом виноват - вот этих вопросов я не мог задать С. Г. Лапину.


Я сказал, что мы уже перерабатываем сценарий и надеемся найти приемлемое
решение. И действительно, с дурным настроением, с от­вращением к жизни мы
ежедневно встречались с Гориным и ломали головы, пытаясь выбраться из мерзкой
головоломки, в которую нас загнали начальники. А тем временем параллельно
выбирались натурные места для съемок, приглашались артисты для кинопроб,
рисовались эскизы декораций...

Если в первоначальном варианте сценария действовал жандарм­ский майор Мерзляев,
то в новой версии он сменил военный мундир на штатский сюртук и превратился из
профессионального блюстите­ля порядка в любителя этого дела, в добровольца, в
стукача по вдох­новению. Однако этой метаморфозы оказалось мало, чтобы привес­ти
в действие фабулу - ведь те услуги, что оказывались офицеру-жандарму из-за одной
только принадлежности его к специальным войскам, для штатского никто бы делать
не стал. Поэтому мы наде­лили нашего Мерзляева графским титулом и дали ему чин
действительного тайного советника. Мы дали ему и должность "чиновника по особым
поручениям". В фильме он говорил: "Дайте мне поруче­ние, а уж особым я его и сам
сделаю..." Тайного осведомителя "третьего отделения", платного агента Артюхова
(каким он был в первой версии) мы сделали личным камердинером графа, его верной
тенью. Но, чтобы оправдать те подлости, которые совершал Артюхов в качестве
наемного осведомителя, пришлось придумать мотив для аналогичного поведения
слуги, крепостного. Теперь, по сцена­рию, он стал заниматься провокациями и
вообще пускаться во все тяжкие лишь потому, что ему была обещана графом
"вольная".

После замены социальных характеристик действующих лиц сце­нарий затрещал по
швам. Стали казаться неправдоподобными по­ступки персонажей. Пришлось искать
новые мотивировки, по сути, шла кардинальная переработка вещи. Причем все это
происходило на ходу, ибо весь фронт подготовительных работ не прерывался:

Итак, новый вариант был завершен, его напечатали на машинке и отдали на
прочтение в телевизионное объединение "Экран" - Хессину и его подручным...

Там ознакомились с нашим новым вариантом. Авторов пригла­сили на обсуждение.
Началось очередное выламывание рук. Приди­рались к репликам. Потом было
приказано выбросить четверости­шие М. Ю. Лермонтова. Поясню: в эпизоде "Выбор
натуры" Мерз­ляев с приспешниками и актер Бубенцов искали в окрестностях
Губернска место, где надо будет произвести фальшивый расстрел мни­мого
заговорщика, которого изобразит провинциальный трагик. Цитирую текст сцены:

- Ага... значит, партнеров ставим там... кстати, сколько их? - спросил артист.

- Пять гусар и офицер, - подсказал Артюхов.

- Извините, господин граф, я просто хочу понять мизансцену... Ага... так... они
стоят там, я выхожу, гордо оборачиваюсь... кричу... Кстати, если рублик
накинете, я могу и стихами: "Прощай, немытая Россия, страна рабов, страна
господ, и вы, мундиры голубые, и ты, им преданный народ..."

- Стихами не надо, - жестко пресек декламацию Мерзляев. - Ваши выкрики мы уже
оговорили..."

Хессин, буквально повторяя Мерзляева, сказал:

- Стихов не надо! Во всяком случае, этих!

- Но это же Лермонтов! - взъерепенился я. - Это классика! Мы эти стихи в третьем
классе проходили!.. Это ведь...

- Не надо! - перебил меня Борис Михайлович. - И сами пони­маете почему.

И в фильме Евгений Леонов декламировал другие строчки: "Сижу за решеткой в
темнице сырой. Вскормленный в неволе орел молодой..."

Мы с Гориным вернулись с этого обсуждения убитые. Когда уро­довали наш текст,
коверкали наши мысли, мы еще как-то смирялись. Но когда велели выбросить
Лермонтова, это, как ни странно, переполнило чашу терпения. Меня охватило какоето
истерическое от­чаяние, и я решил отказаться от картины. Я сказал об этом
жене:

- Понимаешь, очевидно, мы в этом сценарии перешли какую-то грань дозволенного,
замахнулись на что-то такое, о чем даже упоми­нать не положено. Вроде всего
этого у нас в стране не существует и не существовало. Это как постыдная болезнь.
Они все равно не дадут сделать картину, будут все время мучить. Лучше уж самим
за­крыть картину.


Решение это во мне крепло с каждым днем. Оно не было вызвано мгновенным
импульсивным взрывом, а созревало от безнадежности, от понимания ситуации. Я
поделился с Гришей. Горин, тоже изму­ченный, издерганный замечаниями, после
небольшого колебания, согласился со мной, и мы постановили - отказываемся от
картины. Не ради благородного жеста - вот, мол, какие мы принципиальные, а
просто потому, что не было больше сил выносить придирки, подо­зрительность,
бесконечные поправки. Надо было подумать, как ак­куратно произвести эту
болезненную операцию. Мы понимали, что на телевидении только обрадуются нашему
решению. Но помимо этого существует план студии, затрачены средства и так далее.
Так что надо было разработать тактику закрытия, чтобы потом на нас же не вешали
собак. Никому в съемочной группе мы пока не сказали о том, что вынесли нашему
фильму смертный приговор. А вечером того дня была назначена кинопроба с Гафтом
на роль полковника Покровского. Ее, конечно, надо было отменить, но как-то не
на­шлось благовидного предлога, и я поплелся на ненужную, бессмыс­ленную съемку.
Это было жуткое самоистязание. Я чувствовал себя будто на похоронах, но
старался, чтобы этого никто не заметил. Настроение было катастрофическое. Я
видел, с каким воодушевлением оператор Владимир Нахабцев ставил свет и кадр, -
он был безза­ветно влюблен в сценарий и предвкушал радость даже от кинопро­бы. Я
репетировал с увлеченным Гафтом, который сыграл пробу так, что у меня захватило
дыхание. На экране действовал живой, прекрасный, обаятельный герой, в котором
пульсировала горячая кровь, герой, полный гражданских чувств, идеальный
исполнитель нашего замысла.

Я поймал себя на том, что не могу сказать этим чистым людям о нашем убийственном
решении. У меня было ощущение, что я собст­венноручно сверну шею чему-то
беззащитному, трепетному. Меня окружали друзья - светлые, прекрасные, и я не мог
нанести им травму. Я решил: самому превращаться в злодея не надо. Если так
случится, то душегубы найдутся. Горин одобрил меня и тут. И здесь не было
никакой нашей беспринципности или гибкости. Просто мы оба очень страдали и
мучились. Принять резко негативное решение было нестерпимо больно, и не надо
упрекать нас за "хамелеонство". Мы были живыми людьми, любили то, что хотели
делать, и горько терзались от того, что с нами вытворяли.

Ко второй половине марта 1980 года пробы были в основном за­кончены, не было
артиста только на роль молодого гусара Плетнева. Дня за два до срока сдачи
кинопроб телевизионному руководству я познакомился с молодым артистом из
"Современника" Станисла­вом Садальским и предложил ему попробоваться на роль
Плетнева. Мы сделали ему грим, я порепетировал с ним, и мне показалось, что
артист годится. На следующее утро мы должны были поехать в Ос­танкино показать
пробы и утвердить их, а вечером на "Мосфильме" должна была состояться съемка с
Садальским. А еще через две неде­ли - 10 апреля - группа намеревалась выехать в
длительную двух­месячную экспедицию в Ленинград. Подготовка велась лихорадоч­но.
В Ленинград должны были переправить пятьдесят лошадей с солдатами-кавалеристами,
и администрация обеспечивала место для солдатского жилья, корма для лошадей,
конюшни и т.д. Заказыва­лись железнодорожные платформы для отправки лихтвагена,
камервагена, карет, реквизита, оружия, костюмов. Одежды и наряды в авральном
порядке дошивались в пошивочном цехе студии. С боль­шим трудом съемочная группа
получила разрешение на гостиницу в Ленинграде - наступил год Олимпиады и были
введены строгие ог­раничения. Гримеры, бутафоры, реквизиторы, костюмеры
упаковы­вали вещи в огромные ящики. Элементы декораций отправлялись в гигантских
фурах, и эти грузовики, как челноки, начали свои рейсы между Москвой и
Ленинградом. И вот в этих условиях привычной для России штурмовщины я и
отправился показывать кинопробы. Казалось, это будет, по сути дела,
формальность, ибо актеры подобрались первоклассные, а мо­лодого героя я покажу
через несколько дней. Я не подозревал, что над картиной снова сгустились тучи, -
все держалось в тайне. Заместитель Лапина С. И. Жданова, обычно приветливая, на
этот раз держалась странно, не смотрела мне в глаза, говорила отрывисто и
уклончиво, явно испытывая неловкость. Хессин тоже вел себя как-то необычно -
много и беспрерывно высказывался на посторонние темы. Молчаливая редактура
держалась на расстоянии. Честно при­знаюсь, ни я, ни Горин, ни директор
объединения телефильмов С. М. Марьяхин не обратили внимания на неординарность их
пове­дения. Мы поняли это только задним числом.

Вся компания отправилась в специальное просмотровое помеще­ние - эдакий
маленький зальчик, где вместо киноэкрана стоял теле­визионный монитор,
окруженный модерновыми креслами.

Видеокассета была уже заряжена. Начался просмотр. Он прошел в полном молчании.
Никто ни разу не улыбнулся, не хихикнул, хотя на экране игралось несколько
смешных и, по-моему, удавшихся сцен. Когда демонстрация пленки кончилась, С. И.
Жданова сказала мрачно:

- Ну что ж, поднимемся ко мне, поговорим.

Поражаюсь своей твердолобости: я по-прежнему не понимал гро­зовой ситуации. Мы
расселись в кабинете Стеллы Ивановны, и я, пытаясь развеселить аудиторию,
рассказал свежий анекдот. Это, как вскоре выяснилось, оказалось совсем
неуместным, так как я только усугубил всеобщую неловкость. Надо сказать, что
Стелла Ивановна выполняла предназначенную ей палаческую роль с видимой неохо­той
и стыдом.

- Видите ли, - помявшись, сказала Жданова, - принято реше­ние о закрытии вашей
картины.

Наступила долгая, долгая, очень долгая пауза.

- Зачем же вы тогда, - наконец произнес я, - устроили всю эту комедию с
просмотром кинопроб? Сказать нам о закрытии можно было и без этого спектакля.
Это же садизм...

- Верно, - согласилась Жданова. - Но у нас как-то не хватало решимости, мы
оттягивали...

- А какие мотивы? - поинтересовался Гриша.

- Это распоряжение Председателя, - пояснил Хессин.

- Что можно сделать? - спросил ошарашенный Марьяхин. В ответ была пауза и
пожатие плеч.

Еще две недели назад мы сами решили закрыть свою картину, сами решили не снимать
ее. Правда, не привели приговор в исполне­ние. Казалось, то, что происходило
сейчас в ждановском кабинете, не должно было причинить нам боли. Однако стресс
случился чудо­вищный. Не стану описывать то, что мы тогда испытали, чтобы не
травить душу... Мы вернулись на "Мосфильм". В моей комнате ждал Станислав
Садальский, загримированный и одетый в гусарский кос­тюм. Я сказал ему:

- Все, Стасик, этого фильма не будет. Его закрыли. Так что встретимся на другой
картине. Иди разгримировывайся...

На глазах Садальского появились слезы. Он не мог прийти в себя и плакал.

Сразу же последовали распоряжения об остановке работ. Первая забота
администрации в подобных ситуациях - прекратить даль­нейшие траты. А я побежал в
кабинет директора "Мосфильма" Си­зова.

Я рассказал Николаю Трофимовичу о том, что произошло. Рас­сказал также, что мы
месяц назад переделали сценарий, учтя главное замечание Гостелерадио. И тут
обычно спокойный Сизов взбеленился:

- Что же они со студией-то делают! Это значит, у меня вылетают из плана две
единицы (двухсерийная картина засчитывается как две). Чем я их заменю? Сейчас
конец марта, до конца года я не успею сде­лать ничего другого. Куда они
смотрели? Они просто ставят на коле­ни коллектив. Надо им было раньше думать,
теперь поздно.

И Сизов сказал, что завтра утром он ложится в кремлевскую больницу -
подлечиваться, а в той же больнице сейчас находится Лапин. И он, Сизов, с ним
поговорит, что так, мол, со студией не по­ступают и что он заставит их открыть
картину снова. Честно говоря, я не очень-то поверил в такую возможность; тем
более, Сизов по должности был ниже Лапина, и тот вовсе не обязан прислушиваться
к мнению заместителя Ермаша.

Прошли два-три дня, в течение которых было остановлено все: дальнейший пошив
костюмов, укладка вещей в экспедицию, отказа­лись от железнодорожных платформ,
от многого, чего долго и упорно добивались. Начали открепление от картины
работников съемоч­ной группы.

Я приходил каждый день на студию - деваться мне было неку­да - и тупо сидел в
своей комнате, пока расфррмировывалось и уничтожалось все, что мы успели
сделать.

На третий день в группу прибежал взволнованный Марьяхин: картину снова
возвращали в производство!

Какой разговор сложился у Сизова с Лапиным, как он смог его убедить, что там
произошло, почему Лапин изменил свое решение, так я и не узнал! Мы уехали в
экспедицию, когда Сизов еще находил­ся в больнице, а через несколько месяцев,
после возвращения группы из Ленинграда, это уже все было историей. Да и не
думаю, чтобы Сизов стал со мной на эти темы откровенничать.


После реанимации фильма с большим трудом мы снова закрути­ли все дела. Сняли
также пробу с Садальским. Его кандидатуру в этой суматохе с картиной мы уже на
утверждение в Останкино не во­зили. И в середине апреля, залечивая раны,
залатывая дыры, затыкая бреши, с трудом отойдя от бесстыдных игрищ телевидения,
мы уеха­ли в Ленинград - снимать нашу многострадальную ленту.

Экспедиция сложилась неудачно: бездарная администрация, воз­главляемая
директором картины Б. Криштулом, проваливала все. Неквалифицированный второй
режиссер О. Макарихин сбежал самовольно со съемок и поставил меня об этом в
известность теле­фонным звонком с вокзала. Тяжелая полуторамесячная болезнь
Олега Басилашвили - исполнителя центральной роли - заставляла нас снимать
выборочно, с пропусками, работать лихорадочно, не­ритмично. Летели графики,
смещались сроки (а артисты все попа­лись занятые). Это притом, что сама по себе
картина была большой производственной сложности, с массовками, которых
приходилось наряжать в исторические одежды, с кавалерией, оружием,
пиротех­никой, со строительством натурных декораций, с капризной ленин­градской
погодой, с борьбой против примет современности вроде ас­фальта, автомобилей,
телевизионных антенн на крышах и т.д. По­добную ленту можно складно снимать при
высочайшей организа­ции, а это как раз хромало на обе ноги - подобралась слабая
адми­нистративная группа, а после дезертирства второго режиссера, раз­валилась
режиссерская часть.

Но имелась еще одна глобальная трудность: сценарий в результа­те сотворчества
телевизионных насильников в чем-то дал трещину. Во время съемок регулярно
выявлялись огрехи и прорехи, возник­шие из-за навязанных нам поправок и
изменений.

И тут я хочу воздать должное Григорию Горину. Большинство литераторов считают,
что их труд окончен, когда фильм запускается в производство. Максимум их участия
- это раз-другой приехать на студию, просмотреть отснятый материал и высказаться
по этому по­воду. Гриша не покидал меня, я все время ощущал рядом его верный,
дружеский локоть, сочувствие, товарищество. Общий успех, конеч­но, сплачивает
людей. Но, по-моему, еще больше объединяют людей общие горести и испытания,
которые они переносили вместе, рука об руку. Работа над фильмом "О бедном
гусаре..." была не только проверкой профессионализма, она была экзаменом на
честность, по­рядочность, благородство. Содержание картины перекликалось с нашей
жизнью, с нашей работой. Провокации, интриги, гнусности, о которых
рассказывалось в нашем сценарии, мы испытывали на себе, снимая картину.
Деликатность Горина, такт, высокая нравствен­ность, не говоря уже о даровании,
скрашивали каторжную работу, помогали довести дело до конца. Каждая сцена,
которую предстояло снимать завтра, как правило, накануне переделывалась,
уточнялась, дописывалась, что тоже усиливало хаос и неразбериху на съемочной
площадке. Пожалуй, "О бедном гусаре..." была моя самая трудная, самая
непосильная работа. Удары сыпались со всех сторон, извне и изнутри. Любую
элементарную вещь надо было преодолевать, как невозможную.

В Ленинград приезжали с ревизиями и проверками московские эмиссары. Их визиты
дались нам нелегко, это создавало лишнее ду­шевное напряжение, надо было все
время держать ухо востро, какие-то свои истинные намерения скрывать. В общем,
постоянный кон­троль отнюдь не облегчал работу.

Картина создавалась в муках, тягостно, превозмогая какое-то ро­ковое
сопротивление. В конце июня мы вернулись в Москву. Съемки продолжались - такие
же безалаберные, бестолковые, болезненные. Во всей этой сумятице чувств,
конфликтов между людьми, противо­речивых ситуаций мне необходимо было пронести и
сохранить в себе единство ощущения, стиля, хорошее настроение, юмор, лег­кость,
ибо в картине должно было быть немало веселого. Нужно было выдержать физически,
психологически весь этот наворот и обвал, которые ежедневно обрушивались на мою
несчастную голо­ву...

Наконец, в конце августа съемки закончились, я приступил к монтажу и озвучанию
снятого материала. Телевидение постоянно проявляло жгучее нетерпение - жаждали
посмотреть снятое на пленку. И когда в конце сентября первая складка (так
называется черновая сборка всего материала, подложенная в сценарной
после­довательности) была готова, дружки с телевидения немедленно сле­телись на
"Мосфильм". И опять был бой - придирки, наскоки, по­дозрения, намеки лились
рекой.

У меня сохранилось заключение творческого объединения "Экран" по поводу этого
просмотра, подписанное редактором И. Власовой и утвержденное Б. Хессиным. Вот
его текст:

"Гусар" - динамичная, смешная комедия, обладает пафосом притчи о благородстве и
самопожертвовании, утверждает гуманис­тические идеалы. Работу отличает яркий
диалог и юмор авторской речи..."

После вступления, которое было "за здравие", шли замечания, поправки и пожелания
явно "за упокой".

"В стилистической структуре фильма представляется излишней концовка эпизода
расстрела Бубенцова (его смерть)..."

И в устной дискуссии Б. Хессин и его помощники напустились на трагический финал.
Мы сопротивлялись, но чиновников это не оста­новило. Устное замечание еще можно
как-то игнорировать. Но сде­ланное на бумаге, оно обретало силу непреложной
истины. Сделать подобное критическое высказывание было равносильно тому (я не
сравниваю качество произведений и дарования авторов), как если бы Толстому
посоветовали, чтобы Анна не бросалась под поезд, Шекспиру порекомендовали бы
оставить в живых, на его выбор, либо Ромео, либо Джульетту, а Островскому
запретили бы убивать Ларису.

Было еще пятнадцать пунктов замечаний, где требовалось сокра­тить и выбросить
то, что не устраивало телевизионных командиров. Мы устали, больше того,
изнемогали в неравной борьбе. Кое на что мы согласились, ибо сила была не на
нашей стороне. Но оставить Бубенцова в живых для нас было попросту исключено.
Это делало бы нашу картину уязвимой, она превращалась бы в балаган, в ерничество
над святым. Если герой не заплатит жизнью за свое прозре­ние, фильм, по сути, не
состоится.

Обсуждений, пока писался сценарий и снималась картина, было немало. На каждом из
них мы несли потери, теряли реплики, сцены, ситуации, вещь выхолащивалась,
становилась более аморфной, беззубой, упрощенной. Ни на одном из обсуждений мы
ничего не при­обрели, мы только проигрывали. Война велась с неизменным нашим
поражением. У нас оставалось только одно право, к которому, в конце концов, и
свелась вся эта длинная битва с телевидением, - право довести картину до конца.
Мы отдавали многое, лишь бы уце­лела картина. Теперь нас, конечно, легко
осуждать... Картина ухуд­шалась на глазах, но все равно для руководителей
телевидения она оставалась персоной "нон грата"...

Ноябрь 1980 года. Фильм готов на двух пленках, то есть все реп­лики, музыка,
шумы сведены на одну звуковую пленку, а все изобра­жение - кадры, сцены, пейзажи
- смонтировано, склеено в единый, связный рассказ. Картина, по сути, готова, но
существует как бы в макете, сделанном в натуральную величину. Для того чтобы она
стала реально существующей, требуется печатать на одну общую кинопленку
изображение и звук. Тогда-то фильм можно уложить в круглые жестяные коробки, в
каждую из которых умещается рулон длиной в 10 минут или, как у нас говорят,
"часть". И вот тут фильм считается окончательно готовым.

На "Мосфильме" была назначена предварительная сдача нашей картины. Ее принимало
руководство телевидения во главе со С. И. Ждановой и дирекция "Мосфильма". После
просмотра гене­ральный директор студии Н. Т. Сизов, порядочнейший человек, тот
самый, который сумел сделать безнадежное - извлек из небытия, из закрытия нашу
ленту и добился продолжения работы, высказался против трагического финала. Актер
Бубенцов, по его мнению, не должен умирать. Он был искренен, он так считал, ибо
был воспитан по-советски. Кстати, в Сизове никогда не было двуличности. В слова
Сизова вцепился Х

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +3805044-68-872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.