Купить
 
 
Жанр: Электронное издание

ryaz-el1

страница №34

ессин и стал тоже горячо протестовать против смерти одного из
главных героев. Господи, как у нас не лю­били показывать грустное и неприятное!
"Оберегали", "утешали" народ! Это был тот самый пункт, который мы с Гориным
уступить никак не могли. Мы переглянулись, напряглись и приготовились к
очередному отпору. Семен Михайлович Марьяхин занервничал, предугадывая схватку.
Он был нашим союзником, но при этом чи­новником. Ему было предписано послушание.
Но вдруг случилось непредвиденное! Стелла Ивановна Жданова - заместитель
мини­стра телевидения - сыграла благородную роль. Она выступила в защиту
печального финала. Она умно и резонно сказала о жанре трагикомедии, о том, что
иначе разрушится авторский замысел, что фильм превратится в безделицу. Это было
спасение! Сизов пожал плечами и не стал спорить - ведь фильм снимался по заказу
телеви­дения, а Жданова была авторитетным представителем заказчика.
Мосфильмовская хата Сизова в этом случае была с краю. Замолчал и изумленный
Хессин, ибо он подчинялся Ждановой по служебной субординации. В общем, нам
неслыханно повезло! Правда, под это дело у нас еще оттяпали несколько острых
фраз, но все равно мы были рады - удалось сберечь главное, на что все время
покуша­лись.

Нам дали разрешение - печатать копию на одну пленку. После этого оставалась
последняя инстанция - просмотр фильма Мамедовым, первым грозным замом Лапина.
Сам министр, как правило, не смотрел развлекательные передачи и фильмы. Он
держал руку на пульсе высокой политики - трансляции правительственных
меро­приятий. К примеру, вручения членами Политбюро орденов друг Другу, которые
сопровождались сочными поцелуями и благодарст­венными речами, прочитанными по
бумажке.

В начале декабря мы - Марьяхин, Горин и я - прибыли в про­смотровый зал
Гостелерадио. Вскоре в зал вошел Мамедов. Об этом просмотре, к сожалению, не
могу рассказать, так как время подоб­ной откровенности еще не настало. После
того как картина кончи­лась, Мамедов буркнул что-то невнятное, причем не в
переносном смысле, а в прямом, - что мы предпочли трактовать как одобрение. При
этом присутствовал Хессин и сразу же, как опытный царедво­рец, поволок меня
одного к Лапину - сообщить о том, что фильм готов и принят. Меня, усталого,
опустошенного, ввели в кабинет министра, и я должен был там что-то изображать.
Хессин в беседе ввер­нул шефу, что картина "О бедном гусаре..." закончена.

- Мамедов смотрел? - поинтересовался Лапин. Я утвердительно кивнул.

- Мамедов смотрел? - еще раз спросил Лапин у Хессина, и я понял, что он мнению
Мамедова придавал большое значение.

- Мы только что из зала, - доложили мы вместе с Хессиным.

- Что он сказал? - осведомился министр.

Я пробормотал нечто нечленораздельное, ибо объяснить мнение Мамедова оказалось
нелегко, но Хессин меня "перевел" как надо, сказав, что у Мамедова хорошее
впечатление. Эта странная, бессмысленная, с моей точки зрения, и необходимая, по
суждению Хес­сина, аудиенция была закончена. Мы вышли, и Борис Михайлович,
отирая пот со лба, поздравил меня с окончанием картины. Он был рад, что сумел
помочь приему подозрительного для начальства фильма. Но я радости не чувствовал,
душа напоминала выжженную, мертвую землю, как будто я перенес атомную
бомбардировку. Но оказалось, что и это был, как говорится, "еще не вечер". На
этом наши мытарства не кончились.

Через несколько дней было еще какое-то совещание у Ждановой, где присутствовали
Марьяхин, Горин и я. Оговаривались на нем еще какие-то коррективы, толком уже не
помню. Но один разговор из той встречи сохранился в памяти. Шла речь о том,
когда показывать картину, в какой из дней новогодних праздников? Я было
заикнулся, что фильм сложный и печальный, что ставить его на 1 января -
неуместно. Но Марьяхин и Горин замахали на меня - 1 января, мол, самый лучший,
самый престижный день. Мое смутное ощущение, что это неправильно, было побеждено
- увы! - тщеславием, и я, к сожалению, не воспротивился...

Вскоре пришел еженедельник "Говорит и показывает Москва", где черным по белому
было напечатано, что 1 января после програм­мы "Время" будет демонстрироваться
двухсерийный фильм "О бед­ном гусаре замолвите слово".

И вот тут я наконец-то успокоился. Конечно, фильм в результате понес урон,
немало утрат случилось по дороге к экрану, и тем не менее, несмотря на ущерб, мы
все-таки сделали картину о том, о чем намеревались. Ее направленность читалась
ясно. То, что мы на самом деле рассказывали не о николаевской России, а о наших
днях, угадывалось невооруженным глазом. В ленте осталось немало едких реплик,
многие сцены вызывали ассоциации с современностью. Фильм был пронизан горечью
авторов, ненавистью к тоталитарному режиму, к произволу, к безнаказанности
властей. Наша неприязнь к тайным методам, к провокациям, к слежке и стукачеству
выпирала из всех пор фильма, можно сказать, из каждой перфорации. Наря­женное
для "проходимости" в песни, шутки, фарсовые эпизоды со­держание ленты было в
конечном счете мрачным и представляло собой обвинение против всего того, на чем
держалась и держится российская империя. Ибо мы - верные наследники всего
плохого, что было у царизма.


В оставшиеся дни до Нового года я порой не верил самому себе - неужели это
покажут по нашему телевидению? Я предвкушал реакцию, - она, по моему мнению,
должна была быть оглушитель­ной - ведь так откровенно о больных вопросах в ту
пору никто не говорил. Но действительность превзошла все мои ожидания. Однако об
этом после.

Публикация в телепрограмме, видно, вызвала очередной приступ активности, свежий
пароксизм ярости у деятелей Госкино. Не буду врать, не знаю, на каком именно
уровне был сделан новый донос в ЦК КПСС, но он был сделан. Естественно, я в
ожидании премьеры нашей ленты ничего не подозревал о бумажных и телефонных
про­цессах, бурливших в бюрократических недрах. Оказывается, в ре­зультате
интриг 31 декабря, в 9 часов утра, накануне объявленной в программе демонстрации
нашей ленты, собрались все руководители телевидения, чтобы самолично убедиться в
ее вредной направлен­ности. Сам Лапин, его заместители Мамедов, Попов и Жданова,
ди­ректор "Экрана" Хессин, заведующий сектором телевидения в ЦК КПСС Оганов,
инструкторы ЦК, курирующие телевидение, встретились вместе в просмотровом зале.
Авторов ленты, разумеет­ся, на секретный просмотр не позвали. Не могу
пересказать, какова была их реакция, о чем они говорили между собой. Поведаю о
том, как я был посвящен в курс событий.

Между семью и восемью часами вечера 31 декабря 1980 года на даче, которую мы с
Ниной снимали и где мы с друзьями собирались встретить Новый год, раздался
телефонный звонок.

- То, что я вам сейчас скажу, - произнес знакомый мне по встречам на телевидении
женский голос, - должно остаться между нами. Если вы начнете принимать меры,
куда-то звонить, ехать, хлопотать, то я могу после новогодних праздников уже не
выходить на работу. Я не имею права сообщать вам то, что сейчас сообщу.

- Я обещаю вам, Стелла Ивановна, - холодея, ответил я, пони­мая по преамбуле,
что новости будут неприятные.

- Сегодня в девять утра все руководство телевидения смотрело "Гусара"... - Голос
Ждановой перечислил тех, кого я упомянул выше.

- Чем это было вызвано? - спросил я.

- Я вам потом расскажу, - уклонилась от ответа Стелла Ивановна. - Завтра показ
состоится, хотя не скрою, все это висело на волоске. Правда, Председатель (так
на телевидении называли Лапи­на) предложил сделать две купюры...

- Какие? - перебил я.

- Одна вырезка - это реплика: "Тема хорошая..."

(В сцене пикника в саду губернаторского дворца Настенька Бубенцова объявляет
собравшимся гусарам, дамам и городской знати:

- Я спою вам песню, посвященную героям войны 1812 года. На что Мерзляев роняет
цензорским тоном:

- Тема хорошая...

Так вот, эта реплика почему-то попала под топор министра. По­чему именно эта? В
фильме было полно куда более острых фраз...)

- Вторая купюра, - продолжала Стелла Ивановна, - это облет вокруг церкви, сцена
похорон. Председатель сказал: "Это очень мрачно, не надо огорчать зрителей в
новогодний праздник". И отдал распоряжение Хессину, чтобы после эфира этот кадр
вставили об­ратно, так что это вырезается не навсегда. И когда будет повтор
ленты, она пойдет с кадром облета церкви.

Меня начала бить дрожь, внутри что-то оборвалось.

- И потом председатель добавил, - заканчивала свое невеселое повествование
Жданова: - "Я прошу не говорить об этом Рязанову. Не надо портить ему встречу
Нового года". Но при мысли, что будет с вами, когда вы завтра, сидя у
телевизора, не увидите этих двух мест в фильме, мне стало ясно, что надо
обязательно вам сказать. Иначе это может скверно кончиться. Чего доброго, еще
инфаркт случится.

- А кто же конкретно это вырезал? - мертвым голосом спро­сил я.

- Не волнуйтесь, все уже сделано, и сделано аккуратно! Хессин сам за этим
проследил. Вырезали в его присутствии.


- Спасибо, - машинально сказал я.

- Извините, новогодний праздник вам, конечно, испортили, - сказала в заключение
Стелла Ивановна, - но мне казалось, что будет лучше, если вы узнаете обо всем
заранее и от меня. Не огорчайтесь. Это еще минимальные потери. Если бы вы знали,
почему все это случилось, вы бы поняли...

И мы распрощались.

Я повесил трубку и погрузился во мрак. Я снова и снова переби­рал в памяти
разговор. Первым побуждением было куда-то звонить, протестовать, хлопотать,
остановить, но было поздно: восемь часов вечера 31 декабря. Нигде уже никого
нет, все разбежались с работы, готовятся к встрече Нового года. Звонок раздался
не зря вечером, после того, как кончился рабочий день, когда сделать уже ничего
нельзя. Да и не мог я закладывать Стеллу Ивановну. Это был редкий по
благородству поступок, особенно немыслимый для человека, слу­жащего в советском
аппарате. И если я начну действовать, обнару­жу, что знаю ситуацию, докопаются,
кто сообщил, и действительно сотрут в порошок порядочного человека. Так что я
был связан по рукам и ногам, был лишен возможности что-либо предпринять!

Вторая поправка была для меня особенно болезненной. Сцена "расстрела" кончалась
тем, что Бубенцову становится плохо с серд­цем, полковник посылает в казарму за
доктором, Плетнев стреляет в Мерзляева, но, схваченный в этот момент жандармами,
промахива­ется. Самого мгновения смерти Бубенцова в кадре не было. А вслед за
этим под скорбную музыку реквиема, сочиненного Андреем Петровым, показывалась,
снятая сверху, как бы с птичьего полета, ма­ленькая церковка, стоящая на высоком
обрыве над рекой. Около храма кладбище и группа застывших во время похорон
людей. Кадр был пронзительный, горестный. Это был один из главных трагичес­ких
пиков картины, когда зритель душой и сердцем должен был быть захвачен волной
печали и соучастия. Я помню, как трудно да­вался после этой панихиды переход на
следующий эпизод, где полк покидает город. Сколько я возился с этим, монтируя
буквально по клеточкам, искал звуковой стык, подбирал пропорции в изображе­нии,
шумах и музыке. И вот теперь чьей-то чужой, равнодушной рукой все это было
безжалостно смято, разрушено. Зрителю в ре­зультате купюры становилось неясным,
умер ли Бубенцов. Кроме того, убиралась сильная, "козырная" сцена, ослаблялось
зрительское сопереживание. Господи, какой многострадальной оказалась эта
картина! Финал ленты был окончательно испоганен, испорчен, иско­режен. И я
ничего не мог сделать! До сих пор меня охватывает жуть, когда вспоминаю, в каком
настроении я встречал тот Новый год.

Поразительно, до чего развито чутье у этих "искусствоведов" с мандатами. Они
всегда тыкают пальцем именно в то, что наиболее дорого автору, всегда бьют без
промаха. Причем сопровождается это разговорами, что, мол, вырезаются пустяки,
мелочь, несколько слов или несколько секунд действия. Но оскоплению всегда
подвер­гается самое главное, самое существенное, без чего вещь переходит в
другое качество.

Поначалу фразу Лапина: "Я прошу не говорить об этом Рязано­ву. Не надо портить
ему встречу Нового года!" - я воспринял как своего рода насмешку, как душевную
черствость. А потом, когда немного успокоился, подумал иначе. Ведь для него наша
картина - одна из многих в его большом хозяйстве. Он не сидел, сгорбившись, над
ней, не монтировал ее по кадрикам, он не мог, да и не собирался, смотреть на всю
эту ситуацию глазами авторов ленты. И, вероятно, в его заботе не было
двусмысленности, не было никакого глумления - он действительно хотел смягчить
удар. Думаю даже, что он не плохо ко мне относился.

Я позвонил Горину. Рассказал ему о новогоднем подарке телеви­дения. А потом
добавилось подлинно трагическое известие, рядом с которым вся наша суета с
фильмом - ничто. Директор телевизион­ного объединения "Мосфильма" Семен
Михайлович Марьяхин вече­ром 31 декабря вдруг потерял сознание, его увезли в
больницу, а через два дня, так и не придя в сознание, он умер. Не стало доброго,
веселого, энергичного человека, верного друга. Он вел себя в исто­рии с нашей
картиной просто героически от начала и до конца, стоял стеной в самые трудные
моменты. Но он уже не смог увидеть на телевизионном экране премьеру фильма, для
которого сделал столько доброго и хорошего. Человек, который прошел всю войну,
которого пощадила вражеская пуля, не выдержал нервной, неблаго­дарной, порой
бессмысленной работы. "Проверка - она всем про­верка!" - говорил в картине
Бубенцов. Так вот Марьяхин, занимая должность, где предательство, по сути,
являлось одной из ее состав­ных частей, выдержал экзамен. Он всегда оставался
честным, благо­родным, порядочным, всегда был Человеком. Да, ему приходилось
порой изворачиваться, обходить рифы, но он никогда не переступал грань.
Сохранить в себе подлинные человеческие качества на этой службе - подвиг! Ткань
фильма, где погибали прекрасные люди, и страшная жизненная реальность, где
случилось то же самое, перепле­тались, образуя какую-то кошмарную, чудовищную
картину...


...А потом был показ фильма по телевидению, в неуместное время, в неуместный
день. И вот здесь произошло, пожалуй, еще одно непоправимое событие в судьбе
ленты. Ее практически не заме­тили. Возможно, я немного сгущаю краски, но,
честно говоря, не очень. Небольшая часть интеллигенции, обратившая на фильм
вни­мание, раскололась на два лагеря, кое-кто фильм принял восторжен­но,
некоторые плевались. Но народ безмолвствовал. Огромная граж­данская пассивность,
охватившая в те годы массы, поглотила нашу картину бесследно. Люди, благодушно
чокавшиеся и закусывавшие, были далеки от нашей боли, от нашего страдания. Мы не
смогли силой своего искусства оторвать людей от накрытых столов, не смогли
заставить их погрузиться в нестерпимую горечь. Нам остава­лось успокоить себя
тем, что, если бы показ ленты случился в обыч­ный, а не праздничный день, это
погружение произошло бы. И тем не менее факт оставался фактом: зрителю картина
была, что называ­ется, "до лампочки". Нет, были прекрасные отзывы, письма,
теле­граммы, звонки с восторгами и благодарностью, добрые отклики людей, чье
мнение нам неимоверно дорого: Булат Окуджава, Люд­мила Петрушевская, Борис
Васильев, Станислав Рассадин, Игорь Ильинский, Андрей Вознесенский. Но
господствовало, пожалуй, иное суждение. Чиновничьи инстанции недружелюбно
затаились, га­зеты практически промолчали. Да и что писать? Умные журналисты и
критики, конечно, видели второй план фильма, понимали намеки, аллюзии,
ассоциации, да вслух об этом говорить было опасно, а вер­нее, вовсе исключено.
Это в равной мере относилось и к тем, кто принял нашу ленту, и к тем, кому она
не приглянулась. Так что фильма нашего как бы не существовало. Мы надеялись на
повтор­ный показ. Надеялись, что тогда фильм родится. Но шли годы, я
не­однократно предпринимал попытки в этом направлении, однако Гостелерадио
стояло насмерть. Все мои поползновения, чтобы пока­зать, причем по любой
программе, еще раз нашу картину, терпели фиаско. И без объяснения причин. По
предложению телевидения мы сделали еще одну редакцию картины, более короткую. Но
и этому варианту тоже не удалось просочиться на "голубой экран". Мы би­лись в
догадках, но стена гигантского управленческого аппарата за­гадочно молчала. Мы
понимали, картина кому-то не понравилась, кому-то из больших людей, но чем и
кому - так и не знали. Во время моей последней встречи с Лапиным, когда я опять
унижался, прося показать "Гусара", он намекнул мне, что фильм в свое время не
понравился Андропову, который тогда возглавлял КГБ.

Лапин намекнул также, что шеф Госбезопасности усмотрел в кар­тине камешки в
огород своего комитета. Было ли это правдой? Вы­сказывался ли в этом роде
Андропов? Не сочинил ли версию сам Лапин? Не знаю. Проверить этого я уже,
вероятно, не смогу. Андро­пов казался мне умным человеком. Я думаю, что у него
должно было хватить соображения не ассоциировать себя с Бенкендорфом, а
собственное ведомство с "третьим отделением". Умнее было бы не заме­тить
сходства, а сделать вид, что события фильма рассказывают о давно прошедших
временах. Но если даже он и произнес нечто в этом роде, его уже не было.
Руководил страной другой лидер - Чер­ненко. Поэтому такая немыслимая верность
частному высказыва­нию прошлого вождя представлялась странной. Правда, у нас в
стра­не заклятия, как правило, переживают того, кто их произнес. Сколь­ко я знаю
случаев в нашей истории, когда фильм или книгу, запре­щенные каким-либо
руководителем, продолжали скрывать от наро­да, несмотря на то, что запрещающий
давно был снят с работы, до­живал свои дни в безвестности или же умер и забыт.
Однако их за­преты неукоснительно действовали. На кладбище неизданных книг, не
выпущенных спектаклей, не пошедших фильмов становилось все более тесно...

Мерзляев и Бубенцов находились в тюремной карете, которая везла артиста на
расстрел.

Вот что сказал Мерзляев:

"Господи! Как это получается? Обыкновеннейшие мещане, обы­ватели, вдруг
становятся врагами Отечества".

И вот что ответил ему Бубенцов:

"А вы от имени Отечества не выступайте. Оно само разберется, кто ему враг, а кто
друг. Со временем..."

Глава "...замолвите слово..." была написана в 1984 году. А 4 ян­варя 1986 года


фильм "О бедном гусаре замолвите слово..." показали по телевидению по первой
программе. Произошло это само собой, без моих хлопот и пробивания. Наступило
другое время в стране, пришли другие люди. И то, что казалось невозможным, стало
легко и просто. Искусство, которое преследовалось, начало легко находить путь к
народу. Гражданская пассивность нации благодаря про­возглашенной перестройке
сменилась активностью, энергией, ини­циативой. Пять лет наш фильм провел, по
сути дела, в тюрьме. А моя жизнь, как и жизнь всего поколения, практически
целиком прошла в условиях несвободы...

О ВАЛЕНТИНЕ ГАФТЕ

Когда еще писался сценарий "О бедном гусаре замолвите слово...", мне было ясно,
что роль полковника Покровского предназначается для Валентина Гафта. Почему я
видел в этой роли именно Гафта, я объяснить бы не смог. Чувствовал, что лучше
его эту роль никто не сыграет. Отец-командир, беззаветный храбрец, благородный
пол­ковник, покоривший немало городов и женщин, одичавший от казарменной жизни,
но с обостренным чувством чести, одинокий, без семьи и домашнего очага, вояка,
который не кланяется ни пулям, ни начальству, лихой кавалерист, гусар, преданный
Отчизне и отдав­ший за нее жизнь, - вот кто такой Покровский в сценарии.

Благодаря искусству Татьяны Ковригиной, которая нашла удач­ный грим Гафту, лицо
полковника, покрытое сабельными шрамами, сразу же, с первого взгляда, говорило о
доблестной биографии героя. Гусарский мундир как влитой облегал сухопарую, но
мощную фигуру актера. Оставалось только передать рыцарскую натуру гу­сарского
полковника. А это уже зависело во многом от личности ис­полнителя.

После совместной нашей работы над "Гаражом" я хорошо понял индивидуальность и
характер Валентина Иосифовича. Я разделял актеров, участвующих в съемках
"Гаража", на "идеалистов" и "ци­ников". Так вот, Гафт принадлежал к идеалистам,
более того, возглавлял их. Гафт с трепетом относится к своей актерской
профессии, в нем нет ни грамма цинизма. Слова "Искусство", "Театр",
"Кине­матограф" он произносит всегда с большой буквы. Бескорыстное,
самоотверженное служение искусству - его призвание, крест. От­дать себя
спектаклю или фильму целиком, без остатка - для него как для любого человека
дышать. Для Гафта театр - это храм. Он подлинный фанатик сцены. Я еще никогда ни
в ком не встречал та­кого восторженного и бурного отношения к своей профессии,
рабо­те.

А как увлеченно Гафт помогал во время съемок партнерам, а сле­довательно, и мне!
В частности, он нежно относился к Лии Ахеджаковой и, отведя ее в угол декорации,
объяснял сцены, репетировал, показывал. Как он одергивал хамство и пренебрежение
к коллегам, свойственное некоторым артистам, участвовавшим в съемках "Гара­жа"!
Как язвительно указывал отдельным исполнителям, которые в ущерб картине, вопреки
ансамблю старались вылезти на первый план!

Именно Гафт своей серьезностью, невероятно развитым в нем чувством
ответственности задал точную интонацию всему фильму. Ведь съемки начались с
эпизода первой речи председателя Сидорина, обращенной к пайщикам гаражиостроительного
кооператива. Здесь было очень легко впасть в балаганно-иронический
стиль, ув­лечь этой внешней манерой игры и других участников актерского
ансамбля. Но гражданское и художническое чутье Гафта сразу на­строило его на
правдивый лад и помогло мне повести фильм в нуж­ном, реалистическом русле.

Работая над "Гаражом", я обнаружил в Гафте нежную, легкора­нимую душу, что вроде
бы не вязалось с его едкими, беспощадными эпиграммами и образами злодеев,
которых он немало сыграл на сцене и на экране. Оказалось, что Гафт - добрый,
душевный, от­крытый человек. При этом невероятно застенчивый. Но у него взрывной
характер. И при встрече с подлостью, грубостью, хамст­вом он преображается и
готов убить, причем не только в переносном смысле, бестактного человека,
посягнувшего на чистоту и святость искусства.

Раз уж пошла речь о человеческих качествах Гафта, не могу не упомянуть еще об
одном - очень странном, доходящем до болезнен­ности. В актере чудовищно развито
чувство самооценки. Он всегда недоволен собой, считает, что сыграл
отвратительно. Просит снять еще дубль, в котором он "все сделает замечательно".
И после нового дубля опять нет в Гафте чувства удовлетворения. Самоедство, помоему,
просто сжигает его. Почти не помню, чтобы Гафт был дово­лен собой.
Сначала я прислушивался к его самоанализу, а потом перестал считаться с его
оценками. Они были удивительно однооб­разны и частенько несправедливы. Я уставал
от этого самоуничиже­ния, предпочитал верить себе, своим ощущениям. Начал
отказывать артисту в съемке новых дублей, когда полагал, что сцена удалась.

Я не сомневался, что прекрасные душевные качества артиста на­питают образ
полковника, сделают его таким, каким он задуман. Я был, убежден, что актерская и
человеческая натура Гафта обогатит сценарный персонаж. И, мне думается, не
ошибся. За грубоватой, солдафонской манерой поведения полковника Гафт показал
привле­кательного, тонкого, деликатного, отважного человека - достойно­го
представителя русского офицерства. К нему в первую очередь от­носятся строчки
прекрасного романса на стихи Марины Цветаевой:

Три сотни - побеждали трое!

Лишь мертвый не вставал с земли.

Вы были дети и герои, -

Вы все могли!..

Вы побеждали и любили

Любовь и сабли острие...

И весело переходили

В небытие!..

В том, что фильм "О бедном гусаре замолвите слово..." вообще состоялся, был
снят, большая заслуга Валентина Иосифовича. Во всяком случае, на одном из этапов
этого "бега с препятствиями" он сыграл решающую роль. Но сам он об этом тогда
даже не подозре­вал. Но я об этом рассказывал в предыдущей главе...

Третья наша совместная работа состоялась в кинокартине "Забы­тая мелодия для
флейты", где Валентин Иосифович изобразил чи­новника "Главного управления
свободного времени" Одинкова, которого перебросили на руководство культурой из
армии. Сочно сыг­ранный Гафтом руководящий болван, солдафон, служака внес, как
мне кажется, в нашу сатирическую ленту о бюрократах свою важную краску. А сцена,
где уволенный Одинков поет в электричке нищен­ские частушки, сыграна В. Гафтом с
отменной экспрессией, которую он всегда вкладывает в свои роли.

Сейчас Валентин Гафт - в первой десятке наших лучших акте­ров, он популярен,
любим зрителями. Я видел, как его встречает публика - большой, сердечной
овацией! Он нарасхват! Нет недо­статка в предложениях, ролях, сценариях. А я
помню времена, когда у Валентина Иосифовича была совсем иная репутация.

Впервые я запомнил Валентина Гафта в фильме "Русский суве­нир". Он изображал там
французского шансонье-красавчика. Гафт пел в кадре под чужую фонограмму. Зритель
теперь хорошо знаком с подобным приемом. Гафт произвел на меня впечатление
скорее кра­сивого натурщика, нежели артиста. В искусстве есть два вида разви­тия
таланта. Некоторые - это относится и к актерам, и к режиссе­рам, и к писателям -
формируются рано и врываются в мир сцены, кино, литературы внезапно. Они быстро
входят в моду, становятся известными. Но лишь очень немногим удается удержаться
на высоте всю жизнь. Большинство не выдерживают перегрузок. Марафон ока­зывается
не по силам. А у других - среди них я могу назвать А. Па­панова, О. Басилашвили,
В. Гафта - происходит позднее развитие. Талант крепнет, мужает, растет вместе с
возрастом, опытом. И в по­добных случаях, как правило, остается на всю жизнь, не
изменяет до конца. Так вот, Гафт набирал силу постепенно, но неукротимо.
Блистательный, ироничный Альмавива на сцене Театра сатиры, сви­репый и нежный
Отелло в постановке А. Эфроса, нерешительный интеллигент, испугавшийся любви, в
телефильме "Дневной поезд" режиссера Инессы Селезневой, зловещий, почти
гипнотический шулер, упоенно сыгранный артистом

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +3805044-68-872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.