Жанр: Электронное издание
CHONKIN
...по две руки", - бойко
сказала Люшка и выставила вперед собственные ладони. "Правильно", -
улыбнулся товарищ Сталин и кивнул головой. С тех пор уже и вовсе не видели
Люшку в родном колхозе. То она заседает в Верховном Совете, то
присутствует на совещании, то принимает английских докеров, то беседует с
писателем Лионом Фейхтвангером, то получает орден в Кремле. Пришла к Люшке
большая слава. Газеты пишут про Люшку. Радио говорит про Люшку.
Кинохорникеры снимают фильмы про Люшку. Журнал "Огонек" печатает на
обложке Люшкин портрет. Красноармейцы пишут, хотят жениться.
Совсем замоталась Люшка. Прискачет на день-другой в родную деревню,
подергает корову за соски перед фотоаппаратом и дальше. Сессия в
сельхозакадемии, встреча с писателями, выступление перед ветеранами
революции... И от журналистов никакого спасения. Куда Люшка, туда и они.
Для них сама Люшка стала уже не хуже дойной коровы. Строчат про нее
статьи, очерки, песни слагают. Да и сама она, совсем ошалев, поверила уже,
что эти все журналисты только для того и созданы, чтобы готовить ей
доклады, описывать ее жизнь и фотографировать.
Возникло и ширилось так называемое мякишевское движение. Мякишевки
(появилось такое название) брали обязательства, заполонили верховные
органы, делились опытом через газеты и красовались на киноэкранах. Коров
доить стало совсем некому.
14
- Ну что с вами делать! - с досадой обратился к народу парторг. - Вы
вот собрались и стоите. И думаете, что организованно стоите. А я отселя,
сверху, что-то никакой организованности не замечаю. Я замечаю только, что
каждый норовитнстать взад, чтобы потом первым бечь к магазину. И вам
никому не стыдно. Хоть бы землячку свою постеснялись. Ведь она у нас
легендарная. Лично с товарищем Сталиным. неоднократно встречалась. А с ней
корреспонденты. Они ведь могут про все написать. Я вас, товарищ
корреспондент, - обратился он к одному из приехавших, - лично прошу,
пропишите и пропечатайте на весь Советский Союз. Пропишите, что в нашем
колхозе народ несознательный. Везде сознательный, а здесьснет. Пускай
станет им стыдно. Разбрелись, растянулись, как стадо, честное слово. А
ну-ка давайте все в кучу, да потеснее. И ежели вы не умеете сами по себе
стоять, как положено, то я вам скажу так: мужики все возьмитесь за руки, а
бабы в середку. Вот и стойте. Хотя так тоже плохо. А хлопать кто будет?
Под руки беритесь. Теперь другое дело.
Наведя таким образом порядок, Килин предоставил слово Люшке. Люшка
вышла вперед, помолчала немного и начала тихо и по-домашнему.
- Бабы и мужики! - сказала она. - Тяжелое горе обрушилось на нас с
вами. Коварный враг напал на нашу страну без объявления войны. А ведь еще
надавно притворялись друзьями. Будучи в Москве два года назад, мне
довелось видеть ихнего Риббентропа. Правду скажу, не произвел он на меня
впечатления. Мужичонка невидный, ну навроде нашего, допустим... - она
поискала глазами, с кем сравнить, хотя сравнение заготовила загодя... - да
навроде Степки Фролова, ну, конечно, побашковитей. Улыбается, все на своем
шпрехен зи дейч тосты провозглашает, однако и тогда еще мне Климент
Ефремович Ворошилов сказал на ухо: "Ты, Люша, не смотри, что он такой
приветливый, на самом деле камень за пазухой ох какой держит". И теперь
часто вспоминаю я слова Климента Ефремовича и думаю, да, действительно,
камень, булыжник держали эти господа за пазухой. Бабы и мужики! Теперь,
когда случилось такое несчастье, нам больше и делать ничего не остается,
как сплотиться вокруг нашей родной партии, вокруг лично товарища Сталина.
Вот буду в Москве, увижу его, родного, разрешите сказать от вашего имени,
что все труженики нашего хозяйства все силы отдадут... да не лезь ты в
глаза со своим аппаратом, - неожиданно, и ко всеобщему удовольствию
повернулась она к корреспонденту, снимавшему ее, вися на перилах, - сбоку
сымай. Все силы отдадут делу повышения урожайности. Все для фронта, все
для победы! - Она помолчала, помедлила, собираясь с мыслями. И тихо
продолжила: - К вам, бабы, обращение особое. Не сегодня завтра мужики
наши, наши отцы, наши мужья, наши братья уйдут защищать свободу. Война
есть война, может, и не кажному удастся вернуться. Но пока они будут там,
мы здесь одни останемся. Трудно придется. И робята малые, и в избе надо
прибрать, и сготовить, и постирать, и за своим огородом приглядеть, и о
колхозном деле не забывать. Хотим мы того или нет, а теперича кажной за
двоих, за троих придется работать. И за себя, и за мужиков. И мы это
должны выдюжить и выдюжим. Мужики! Идите на фронт, выполняйте свой
мужеский долг, защищайте нашу Родину от супостатов до последнего. А насчет
нас не беспокойтесь. Мы вас заменим...
Люшка говорила просто, доходчиво, и стоявшие внизу то плакали, то
улыбались сквозь слезы. Да и сама Люшка несколько раз приложила платочек к
глазам. А потом вместе со своими корреспондентами села в "эмку" и, подняв
пыль столбом, укатила в свои высокие сферы.
После митинга, как было обещено, поделили соль, спички и мыло. Своя
доля досталась и Нюре: полкуска мыла, кулек соли да спичек два коробка.
Домой она вернулась - уже вечерело. Чонкин сидел у окна и при помощи шила
и суровой нитки (дратвы не было) пытался привести в порядок ботинки.
- Вот, - Нюра выложила на стол свою добычу. - Дали.
Чонкин взглянул без интереса.
- Может, завтра все же приедут, - сказал он со вздохом.
- Кто? - спросила Нюра.
- Кто, кто, - рассердился Чонкин. - Война идет, а я тут... Нюра
ничего не сказала. Достала из печки гороховый суп, донесла до стола и
расплакалась.
- Ты чего? - удивился Чонкин.
- Что ж это ты так на войну-то рвешься? - сквозь слезы сказала Нюра.
- Да неужто ж тебе там будет лучше, чем у меня?
Гладышеву не спалось. Он таращил во тьму глаза, вздыхал, охал и ловил
на себе клопов. Но не клопы ему спать мешали, а мысли. Они вертелись
вокруг одного. Своим глупым вопросом на митинге Чонкин смутил его душу,
пошатнул его, казалось бы незыблемую веру в науку и научные авторитеты.
"Почему лошадь не становится человеком?" А в самом деле, почему?
Прижатый Афродитой к стене, он лежал, думал. Действительно, каждая
лошадь работает много, побольше любой обезьяны. На ней ездят верхом, на
ней пашут, возят всевозможные грузы. Лошадь работает летом и зимой по
многу часов, не зная ни выходных, ни отпусков. Животное, конечно, не самое
глупое, но все же ни одна из всех лошадей, которых знал Гладышев, не стала
еще человеком. Не находя сколь-нибудь удобного объяснения такой загадке
природы, Гладышев шумно вздохнул.
- Ты не спишь? - громким шепотом спросила Афродита.
- Сплю, - сердито ответил Гладышев и отвернулся к стене.
Только стал одолевать его сон, как проснулся и заплакал Геракл.
- Ш-ш-ш-шшш-шш, - зашикала на него Афродита и, не вставая, стала
качать с грохотом люльку. Геракл не унимался. Афродита спустила ноги с
кровати, вынула Геракла из люльки и дала ему грудь. Ребенок успокоился и
зачмокал губами. Кормя его, Афродита одной рукой возилась в люльке, должно
быть, меняя пеленки. Но когда она опять положила его в люльку, Геракл
снова заплакал. Афродита трясла люльку и напевала:
Баю-баюшки-баю
Спи, Геруша, на краю...
Дальше слов она не знала и до бесконечности повторяла одно и то же:
Баю-баюшки-баю
Спи, Геруша, на краю...
Наконец ребенок уснул. Затихла Афродита, стал засыпать и хозяин дома.
Но только он закрыл глаза, как совершенно явственно услышал, как открылась
наружная дверь. Гладышев удивился. Неужто он, ложась спать, не запер ее? А
если даже и так, то кто бы это мог в столь поздний час, видя, что в окнах
нет света, беспокоить людей? Гладышев насторожился. Может, померещилось?
Нет. Кто-то прошел через сени, теперь впотьмах шарил по коридору. Шаги
приближались, и вот уже со скрипом растворилась и дверь в комнату.
Гладышев приподнялся на локте, напряженно вглядываясь в темноту, и, к
своему великому удивлению, узнал в вошедшем мерина по кличке Осоавиахим.
Гладышев потряс головой, чтобы прийти в себя и убедиться, что все это ему
не чудится, но все было действительно так, и Осоавиахим, который был был
хорошо знаком Гладышеву, ибо именно на нем Кузьма Матвеевич обычно возил
на склад продукты, собственной персоной стоял посреди комнаты и шумно
дышал.
- Здравствуйте, Кузьма Матвеич, - неожиданно сказал он человеческим
голосом.
- Здравствуй, здравствуй, - сознавая странность происходящего,
сдержанно ответил Гладышев.
- Вот пришел к тебе, Кузьма Матвеич, сообщить, что теперя стал я уже
человеком и продукты более возить не буду.
Мерин почему-то вздохнул и, преступая с ноги на ногу, стукнул копытом
об пол.
- Тише, тише, - зашикал Гладышев, - робенка разбудишь. - Пододвинув
слегка Афродиту, он сел на кровати и, чувствуя необыкновенную радость от
того, что ему, может быть, первому из людей, пришлось стать свидетелем
такого замечательного феномена, нетерпеливо спросил:
- Как же тебе удалось-то стать человеком, Ося?
- Да оно вишь как получилось, - задумчиво сказал Осоавиахим, - я в
последнее время много работал. Сам знаешь, и продукты возил со склада, и
навозом не брезговал, и пахать приходилось - ни от чего не отказывался, и
вот в результате кропотливого труда превратился я, наконец, в человека.
- Интересно, - сказал Гладышев, - это очень интересно, только на ком
я теперь буду продукты возить?
- Ну уж это дело твое, Кузьма Матвеич, - покачал головой мерин, -
придется подыскать замену. Возьми хотя бы тюльпана, он еще человеком не
скоро станет.
- Почему ж так? - удивился Гладышев.
- Ленивый потому что, все норовит из-под палки. Пока его не ударишь,
с места не стронется. А чтоб человеком стать, надо бегать, знаешь, как?
Ого-го-го! - он вдруг заржал, но сразу спохватился. - Извини, Кузьма
Матвеич, дают еще себя знать лошадиные пережитки.
- Ничего, бывает, - простил Кузьма Матвеевич. - Ну, а интересно мне
знать, что ты теперь предполагаешь делать? В колхозе останешься или как?
- Навряд, - вздохнул Осоавиахим. - Мне тут теперь с моим талантом
далать нечего. Подамся, пожалуй, в Москву, профессорам покажусь. Может, с
лекциями буду выступать. Эх, Кузьма Матвеич, жизнь для меня теперя только
лишь начинается, женился бы, детишек нарожал для дальнейшего прогресса
науки, да вот не могу.
- Почему же?
- Еще спрашиваешь, - горько усмехнулся Осоавиахим. - Ты же сам восемь
лет назад мне чего сделал? Лишил необходимых для продолжения рода частей
организма.
Неудобно стало Гладышеву. Он смутился и даже как будто бы покраснел,
хорошо, что темно и не видно.
- Извини, друг, Ося, - сказал он искренне. - Если б же ж я знал, что
ты человеком станешь, да нешто я бы позволил. Я-то думал, конь он и есть
конь. А кабы ж я знал...
- Кабы знал, - передразнил Осоавиахим. - А конь-то что? Разве ж не
живое существо? Разве ж у него можно отнимать последнюю радость? Мы ж в
кино не ходим, книжек не читаем, только одно и остается, а ты ножом...
Насторожился Гладышев. Что-то не то говорит этот Осоавиахим. Еще не
успел человеком стать, а уже критикует. Достижение, конечно, значительное
с биологической точки зрения, но если придать этому делу политическую
окраску, то превратиться лошади в человека еще полдела. Главное, в какого
человека - в нашего или не нашего? И, проявив должную бдительность, задал
Гладышев мерину вопрос, что называется, "на засыпку":
- А вот ты мне скажи, Ося, ежели тебя, к примеру, на фронт возьмут,
ты за кого воевать будешь - за наших или за немцев?
- Мне, Кузьма Матвеич, на фронт идтить никак невозможно.
- Почему же это тебе невозможно? - вкрадчиво спросил Гладышев.
- А потому, - рассердился мерин, - что мне на спусковой курок
нажимать нечем. У меня пальцев нет.
- Вот оно что! - хлопнул себя по лбу Гладышев и проснулся.
Открыл глаза, никак не может понять, куда же девался мерин.
Обстановка в комнате прежняя, и он, Гладышев, лежи на своей кровати на
пуховой перине, придавленный Афродитой к самой стене. Навалилась она на
него всей тяжестью, причмокивает, посвистывает во сне, да с таким
аппетитом, что даже противно. Жарко, душно. Гладышев двинул жену плечом -
не сдвинул. Двинул второй раз - с тем же успехом. Рассердился, уперся в
стену руками и ногами и так толкнул Афродиту задом, так она чуть с кровати
не свалилась вскочила.
- А? Что? - ничего не может понять.
- Слышь, Афродита? - шепотом спросил Гладышев, - а куды мерин-то
подевался?
- Какой мерин? - Афродита трясла головой, пытаясь прийти в себя.
- Да мерин же, Осоавиахим, - досадовал Гладышев на непонятливость
супруги.
- О, господи! - пробормотала Афродита. - Болтает бог знает что.
Мерина какого-то выдумал. Спи себе.
Она перевернулась на живот, уткнулась в подушку и тут же уснула
снова.
Гладышев лежал, тараща глаза в потолок. Сознание постепенно
возвращалось к нему, и наконец, он понял, что мерин приходил к нему во
сне. Гладышев был грамотным человеком. Он читал книгу "Сон и сновидения",
которая помогла ему дать его сегодняшнему сну правильную оценку. "Вчера
наслушался от Чонкина глупостей, вот и приснилось", - думал он про себя.
Но какая-то странная мысль, не выражавшаяся словами, сверлила его и
мучила, он никак не мог понять, что это значит. Заснуть больше не мог.
Лежал, ворочался, а как только за окном едва забрезжило, перелез через
Афродиту и задумчиво стал натягивать на себя кавалерийские галифе.
В это утро Нюра проснулась раньше Ивана, еще затемно. Поворочалась,
поворочалась, делать нечего, решила вставать. Корову доить было рано,
надумала до свету сходить на речку за водой. Взяла ведра и коромысло,
открыла дверь и обмерла - на крыльце кто-то сидит.
- Кто это? - спросила она с испугом и дверь на всякий случай
притянула к себе.
- Не бойся, Анна, это я, Гладышев.
Нюра удивилась, приоткрыла дверь снова.
- Чего это ты сидишь тут?
- Да так, - неопределенно ответил Гладышев. - Твой еще не проснулся?
- Куды там, - засмеялась Нюра, - спит, как сурок. А чего?
- Дело есть. - Гладышев уклонился от прямого ответа.
- Может, разбудить? - Нюра уважала соседа, как ученого человека, и
считала, что он по зряшному делу беспокоить не станет.
- Да нет, не стоит.
- А чего ж не стстоит? Я разбужу. Пущай встает. А то как ночь, так на
войну рвется, а как утро - не добудишься.
Гладышев особо не возражал, потому что соображение, которое он хотел
сообщить своему другу, хотя и не носило важного характера, однако было
таким, которое трудно держать при себе.
Через минуту на крыльцо вышел Чонкин в кальсонах.
- Звал, что ли? - спросил он, почесываясь и зевая.
Гладышев медлил. Он подождал, пока Нюра возьмет ведра и отойдет на
приличное расстояние, и только после этого, смущаясь, что поднял человека
из-за такой малости, неуверенно заговорил:
- Вот ты вчерась насчет лошади спрашивал.
- Насчет какой лошади? - не понял Иван.
- Ну вообще, почему, мол, она человеком не стала.
- А-а, - Иван вспомнил, что в самом деле вчера был какойто такой
разговор.
- Так вот, - с гордостью сообщил Гладышев. - Я понял, почему лошадь
не становится человеком. Она не становится человеком, потому что у ней
пальцев нет.
- Эка, удивил, - сказал Чонкин. - Это я с малых лет знаю, что у
лошади нет пальцев.
- Да я тебе не о том. Я говорю не то, что у ней нет пальцев, а то,
что она не становится человеком, потому что у нее нет пальцев.
- А я тебе говорю - это всем известно, что у лошади нет пальцев.
Тут они заспорили, как часто люди спорят между собой, доказывая один
одно, а другой другое, не пытаясь понять собеседника, и чуть было даже не
разругались, но на крыльцо своей избы вышла в нижнем белье Афродита и
позвала мужа завтракать. Не доспорив, Кузьма Матвеевич пошел домой. На
столе стояла шипящая еще только с жару яичница с салом. Гладышев придвинул
к себе сковородку, сел на лавку и тут же почувствовал под задом что-то не
то чтобы острое, но твердое и неровное. Он вскочил и обернулся. На лавке
лежала лошадиная подкова.
- Что это? - строго спросил он, показывая подкову жене.
- А откуль мне знать? - она пожала плечами. - Вон у порога валялась.
Я сперва хотела выбросить, а потом подумала, может, нужна...
Договорить ей не удалось. Гладышев схватил подкову, выскочил из-за
стола и как был в расхристанной рубашке кинулся вон из дома.
Еще издалека заметил он возле конюшни скопление народа, здесь в числе
прочих были председатель Голубев, парторг Килин, оба бригадира и конюх
Егор Мякишев.
- Что тут происходит? - поинтересовался Гладышев.
- Лошадь убегла, - пояснил Мякишев.
- Какая лошадь? - похолодел в догадке Гладышев.
- Осоавиахим. - Конюх досадливо сплюнул. - Мы тут наметили, каких
лошадей в армию сдавать и его тоже, а он ночью сломал загородку и ушел. А
может, цыгане украли.
- Может быть, - поспешил согласиться Гладышев.
Подполковник Опаликов стоял, разведя в стороны руки и ноги, в
ожидании, пока инженер полка Кудлай и два старших техника наденут на него
парашют. Опаликов хмурился. Через несколько минут ему предстоит поднять
полк в воздух и направить в район Тирасполя согласно приказу. Маршрут
выверен, вычерчен, инструктаж с летным составом проведен. Командиры
эскадрилий доложили о готовности к взлету. Тирасполь так Тирасполь, думал
Опаликов. Какая разница, где тебя собьют? А ведь собьют, никуда не
денешься. Не нашим "ишакам" с "мессерами" тягаться. Ладно, говорил он
самому себе, дело не в этом. Тридцать четыре года прожил, и хватит.
Некоторым и столько не удается. Кое-что повидал. Но Надька, Надька... При
мысли о жене настроение еще больше испортилось. "Я тебя буду ждать", -
сказала она. Как бы не так. Будет ждать в чужой постели. Сука! Другие
бабы, когда услышали о войне, рыдали. А она хоть бы одну слезинку из себя
выдавила. Небось даже рада. Муж на фронт, ей - полная свобода. Да у нее и
раньше этой свободы хватало. Перетаскала на себя всех, кого только могла.
Другой раз идешь по городку, и стыдно. Кажется, все на тебя пальцем
указывают. Вот он идет, командир полка. Взялся полком командовать, а со
своей собственной женой не может управиться. В армии все на виду. Хуже,
чем в деревне. Все все про всех знают. И про тот случай, когда она с
интендантом на складе вещевого снабжения, на старых шинелях... До чего
опуститься! Ведь хотел ее тогда застрелить, пистолет из кобуры вынул...
Рука не послушалась. Хотя, конечно, сам во всем виноват. Как говорит
Кудлай, "бачилы очи, шо купувалы"... Видно, уж такая у нее натура.
Ненасытная тварь. Ну и задерись она в доску, думал подполковник Опаликов,
когда в мотоциклетной коляске подъехал Пахомов.
- Товарищ подполковник... - Пахомов, выскочив из коляски, кинул руку
к виску.
- Ну что у тебя? - перебил Опаликов, приподымая ногу, чтобы Кудлаю
было удобнее продеть и обернуть лямку парашюта.
- Погрузка аэродромного оборудования в эшелон закончена. - доложил
Пахомов. - Дня через четыре, думаю, и мы до Тирасполя доберемся.
- Ну-ну, - сказал Опаликов и, подсаживаемый инженером, полез на
крыло. - Так мы тебя там и будем дожидаться в Тирасполе.
Он сел в кабину, поерзал, устраиваясь поудобней. Положил планшет на
колени, еще раз мысленно прошел первую часть маршрута. Взлет. Сбор в зоне
ожидания. Затем курс двести пятьдесят семь и четыре градуса поправки на
ветер. После прохождения контрольного пункта на двенадцать градусов
поворот влево. Все нормально, все правильно, только вот Надька... Опаликов
поднял голову.
Пахомов все еще стоял возле самолета, переминался с ноги на ногу.
- Ну что еще, Пахомов? - обратил на него внимание командир полка.
- Да вот не знаю, как с Чонкиным быть, - неуверенно сказал комбат.
- С каким еще Чонкиным? - недоуменно поднял брови Опаликов.
- С красноармейцем, который у аварийной машины.
- А-а. - Опаликов поставил ноги на педали, проверил легкость хода
рулей и элеронов, включил тумблер зажигания. - Его разве до сих пор не
сменили?
- Да нет же, - сказал Пахомов. - И машина там.
- Это не машина, - махнул рукой Опаликов, - это гроб. А Чонкин этот
что там делает?
- Стоит, - пожал плечами Пахомов. - Говорят, вроде даже женился.
Он улыбнулся, не зная, как выразить свое отношение к поступку бойца.
- Женился? - ахнул Опаликов. Это в мозгу его никак не укладывалось.
Тут с женой, которая есть, не знаешь что делать.
- Ну, раз женился, пусть живет, - решил он. - Не до него. Кудлай! -
закричал он инженеру. - Передай по полку, чтоб запускали моторы.
Судьба Чонкина была решена.
- Я щи поставлю варить, а ты поди пригони корову. - Сунув голову в
печь, Нюра шумно раздувала огонь.
- Сейчас. - Чонкин драил зубным порошком пуговицы на гимнастерке, и
идти ему никуда не хотелось.
- Русский час - шестьдесят минут, - заметила Нюра. - Пуговицы можно
опосля почистить.
Она только что с полной сумкой притащилась из Долгова, разнесла
почту, устала и теперь была недовольна тем, что Чонкин не приготовил обед.
Чонкин отложил в сторону гимнастерку и щетку, подошел к Нюре сзади и
ухватился за нее сразу двумя руками.
- Иди, иди, - Нюра недовольно вильнула задом.
Некоторое время они препирались. Чонкин ссылался на раннее время, на
боль в пояснице, ничего ему не помогло - пришлось в конце концов уступить.
Во дворе он поиграл с Борькой, на улице поговорил с бабой Дуней,
затем с сидевшим на завалинке дедом Шапкиным и наконец добрался до
конторы, где увидел большую толпу, состоящую в основном из баб. Мужиков
было всего-то Плечевой, счетовод Волков и еще один, Чонкину не знакомый.
Другие - на фронте. В первую же неделю войны чуть не всех загребли
подчистую. Собравшиеся молча смотрели на громкоговоритель, в котором
что-то потрескивало.
- Чего стоите? - спросил Иван Нинку Курзову.
Но Нинка ничего не ответила, только приложила палец к губам. И тут же
в динамике кто-то покашлял, и голос с заметным грузинским акцентом тихо
сказал:
- Товарищи! Граждане! Братья и сестры! Бойцы нашей армии и флота! К
вам обращаюсь я, друзья мои!
Чонкин вздохнул и замер, не спуская с динамика глаз. Динамик снова
покашлял, потом в нем что-то забулькало, как будто тот, кто стоял где-то у
микрофона, лил воду или давился в рыданиях. Это бульканье длилось долго и
произвело на слушателей гнетущее впечатление. Но вот оно кончилось, и тот
же голос с акцентом негромко и рассудительно продолжал:
- Вероломное военное нападение гитлеровской Германии на нашу Родину,
начатое 22 июня, продолжается. Несмотря на героическое сопротивление
Красной Армии, несмотря на то, что лучшие дивизии врага и лучшие части его
авиации уже разбиты и нашли себе могилу на полях сражения, враг продолжает
лезть вперед, бросая на фронт новые силы. Гитлеровским войскам удалось
захватить Литву, значительную часть Латвии, западную часть Белоруссии,
часть Западной Украины. Фашистская авиация расширяет районы действия своих
бомбардировщиков, подвергая бомбардировкам Мурманск, Оршу, Могилев,
Смоленск, Киев, Одессу, Севастополь. Над нашей Родиной нависла серьезная
опасность...
Баба Дуня, стоявшая позади Чонкина, всхлипнула. Задергала губами
Нинка Курзова, несколько дней назад отправившая мужа на фронт.
Зашевелились, зашмыгали носами и остальные.
Чонкин слушал слова, произносимые с заметным грузинским акцентом,
глубоко верил в них, но не все мог понять. Если лучшие дивизии врага и
лучшие части его авиации разбиты и нашли себе могилу, то стоит ли так
беспокоиться? Худшие части и дивизии разбить еще легче. Кроме того,
непонятно было выражение "нашли себе могилу на полях сражений". Почему они
не искали ее в другом месте? И кто эту могилу для них вырыл? И Чонкину
представилось огромное количество людей, которые в поисках могилы ходят по
неизвестным полям. Ему на какое-то мгновение даже стало жалко этих людей,
хотя он хорошо знал, что жалеть их нельзя. Размышляя таким образом,
пропустил он многое из того, что говорил оратор, и теперь поднял голову,
чтобы уловить нить.
- Красная Армия, Красный Флот и все граждане Советского Союза должны
отстаивать каждую пядь советской земли, драться до последней капли крови
за наши города и села, проявлять смелость, инициативу и сметку,
свойственные нашему народу...
Все слушали, качали головами, и Чонкин тоже качал. Он готов был
драться, но не знал, с кем и как. Когда забирали на фронт мужиков,
военкоматский капитан сидел на крыльце конторы, разговаривал с
председателем. Чонкин подошел к нему, обратился по всей форме, так, мол, и
так, а тот не дослушал толком, да как гаркнет: "Вы на посту стоите? А кто
давал вам право покидать пост? Кругом! На пост бегом марш!" Вот и весь
разговор. А Сталин, он бы так не сказал, он умный, может понять и войти в
положение. Не зря народ его любит. И поет хорошо. "Валенки, валенки".
Только почему женским голосом? Песня кончилась, раздались аплодисменты.
- Вот здорово! - услыхал Чонкин сзади. Он вздрогнул и обернулся.
Тайка Горшкова, поигрывая бичом и раскрыв рот, смотрела на радио. Теперь
она была пастухом после того, как Лешку Жарова забрали на фронт.
Чонкин осмотрелся и, не увидев больше никого, снова уставился на
Тайку.
- Здорово, говорю, Русланова поет, - повторила Тайка.
-
...Закладка в соц.сетях