Жанр: Электронное издание

Nanosnaya_beda

сторінка №10

песню
девушки, которую он... которая не могла быть... его женою, подругою...
которая, одним словом, пела:

Священники, диаконы
Повелят звонити —
Тоди об нас перестанут
Люди говорити...

— Ну, делайте как знаете, а я распоряжусь по консистории, — сказал
он, наконец, силясь отогнать от себя рой тяжелых и дорогих воспоминаний.
Еропкин уехал. Амвросий остался один с своими думами.
А бесноватая Москва вплоть до ночи продолжала корчиться и тысячеустой
кликушей выкликать: «Порадейте, порадейте, православные, Богородице на
всемирную свечу!»
Наступал вечер. Народ не расходился; бесноватая Москва, по-видимому,
собиралась ночь провести у Богородицы. Литии, моления, возглашения, крики
не переставали оглашать воздух, только голоса стали хрипловатые и еще
страшнее.
— Порадейте, православные. Богородице порадейте!
— Услыши ны. Боже, Спасителю наш, упование всех концов земли и сущих
в море далече!..
— Проклят буди день! Проклята буди ночь! Проклята буди мать моя!
Из-за этих криков раздаются то и дело стоны другого рода, еще
ужаснее. Нет-нет да и волокут из толпы умирающего в корчах старика,
молодого детину или рожающую в муках бабу, или волокут труп уже посинелый,
и к нему с погребецкой фуры протягивается крючковатый багор мортуса и тут
же в виду других смертей, на глазах у обезумевшей толпы, вскидывает его на
свою смертную колесницу.
Но вот сквозь толпу протискивается команда солдат, куда! Это капля
падает в море и исчезает. С солдатами и консисторские чины, канцеляристы,
подьячие. Незаметно дотискиваются они до самых ворот, до лестницы,
подставленной к иконе, к ларю, на котором продолжает сидеть все тот же
чудовидец Илья-фабричный и кричит в истошный, но уже осипший голос:
«Порадейте, православные!» Он весь день тут сидел и кричал, ему есть сюда
приносили, но он и от пищи отказался, а все кричал.
Дотискивается команда с чинами и до Ильи, и до ларя. Чин держит в
руках бумагу и консисторскую печать, с куском воску для печатанья.
Протягивает чин руку к ларю, к казне Богородицы, печатать хочет. Дрожмя
дрожит рука у чина, не от пьянства, а от страха. Дотрагивается до ларя, до
замка.
— Богородицу грабят, православные! — раздается вдруг страшный,
нечеловеческий голос.
Это Илья кричит, чудовидец. Страшно вздрогнула толпа, зашаталась
лестница. «Ох, ворота падают! Богородица падает!»
— Богородицу грабят! — подхватывает толпа. — Батюшки, грабят!
— Православные, братцы! Не давай Богородицу!
— Не давай в обиду Матушку!
— Сюда, кто в Бога верует: Богородицу грабят! Звони сполох! Бей
набат! Эй, православные, не выдайте, голубчики!
Как из земли, вырастают кузнецы с железными клещами, рогатинами,
кузницы тут недалеко.
— Бей их! Вяжи! Не давай Богородицу!
— Звони во все! Звони сполох!
Команда смята, раздавлена, перетерта ногами: куски солдатского и
подьяческого тела разнесены на сапогах, на лаптях и на онучах.
Кровь пролита, первая кровь! Бесноватая Москва понюхала крови, и
теперь нет ей удержу...
Бестолково, испуганно, но как-то страшно, набатно заколотили колокола
у церкви Всех Святых на Куличках. Звонящие рвут за все веревки, дергают
туда и сюда, обрывают их, цепляются руками за колокольные языки и бьют в
края колоколов. Им отвечают таким же набатом у Спасских ворот. Отвечают
еще и еще, во всех концах города.
Наконец заговорила Москва, запели все сорок сороков московской
народный гимн. Испуганная, уже было уснувшая на ночь птица снялась с
места, повылетала из гнезда — и безумно, тучами носится и каркает над
Москвой. Завыли перепуганные собаки — завыла вся Москва.
— Богородицу грабят! Боголюбскую Богородицу грабят!
А колокола-то заливаются, стонут, захлебываются во все сорок сороков!
Это рычит невиданное и неслыханное чудовище, главная пасть которого в
Кремле, на Иване Великом, а сорок сороков других пастей ревут ревмя,
бешено, радостно ревут во всех концах города, от центра до окраин, до
Камер-коллежского вала, до застав, до кладбищ, по всем городским и
загородным монастырям. Как не распадутся церкви, стены Кремля и башни от
этого звона, такого звона и гласа металлического, которого и Иерихон,
падая в прах, не слыхал!

Кто еще оставался по домам, и те бегут на набатный звон. В руках
топоры, вилы, багры, дубье, запоры от ворот, железные болты со ставень.
Ночь опустилась на Москву. Тьма кромешная. А Москва мечется, ищет еще
кого-то: той крови мало, та вся осталась на лаптях да на онучах — и не
попахло. Надо новой крови.
— Богородицу грабят! — не умолкают возгласы.
— В Кремль, православные! Грабителей сыскивать!
— В Чудов, братцы! По архиерея! Он грабитель, он Богородицу велит
грабить! По архиерея! — кричит Савелий Бяков, солдатина саженный с седою,
как у бабы, косою.
— В Чудов! В Чудов! По грабителя Матушкина!
Толпы повалили в Кремль, к Чудову. «Долой шапки!» — это в Спасских
воротах. Впереди всех саженный солдатина Бяков с седою косой. На плече у
него целая рогатка от плац-парада. Лица у толпы безумные, еще страшнее,
чем были... Бегут, спотыкаются, падают.
Тут же и собачонка, знакомая, маленькая, кудлатая, Маланья. Куда ты,
несчастная! Да как же ей-то не бежать, коли вся Москва бежит. Вон и ее
краснобровый приятель тут же: тоже спешит Богородицу защищать — он тоже
русский человек, православный, ему также Богородицу жалко... Он из
усердия.
Налегли на Чудов, высадили железные ворота и на себе их, как щит, как
трофей, внесли в ограду.
Высадили разом несколько дверей и окон с железными решетками. Все
повалилось внутрь, и люди валятся друг на дружку...
— По кельям, братцы, по всем ищи! — гудит толпа, толкаясь лбами в
темноте.
— Ищи, шарь по всем норкам! — командует седая солдатская коса.
— Не видать ничего, братцы! Огня давай! Зажигай свечи! Ищи! Норы
перерывай!
И пошли перерывать норы, опрокидывают и вдребезги разбивают столы,
мебель, конторки, аналои. Нету грабителя! Книги летят вместе с шкапами,
книги рвутся, топчутся ногами, летят в окна. «Катай все книжное! Катай
еретическое!» Нету грабителя! Печи еще везде целы. «Ломи, братцы, сади в
печи, може, там!» И печи все разбиты, развалены, растрощены, самые кирпичи
и изразцы перетираются в порошок лаптями да сапогами. В крестовую
ввалились: утварь церковная загремела, сосуды, кресты, евангелия,
антиминс, всё на полу, по всему топчутся окровавленные онучи. «Еретицкое
все топчи!» Один дом со всеми кельями разнесли, другой разнесли, еще
какой-то разносят. «Это казенная палата! Там гербова бумага, с орлом, не
трожь!» — «Катай и ее! Катай бумагу! По бумаге Богородицу грабили». И
«катают» казенную палату, разносят и ее, разносят на лаптях да в корявых
лапищах дела, книги, перья топчут: «Ишь, дьяволы, пишут ими приговоры!» —
и топчут, трощат все. «Рви орлину бумагу, гербову, рви ее! Богородицу
грабят!»
Врываются в келью Амвросия, нет его! Только ладаном пахнет. На столе
развернутая книга: Pestis indica, так и чернеется на заголовке. Тут и
крест, и Евангелие.
Раньше всех сюда ворвался наш знакомый краснобровый солдат со своей
собачонкой, и... обомлел! У киоты горят восковые свечи, а из киоты кто-то
смотрит, да такой добрый-добрый. Смотрит прямо в глаза солдату,
кротко-кротко смотрит — и у солдата сердце упало! Он смотрит и... качает
головой!
Окаменел солдат; глядя на него, и собачка хвост поджала, жмется к
ногам солдата.
Топот ног, сапог, шмыганье лаптей, онуч. Врываются.
— Стой! — кричит не своим голосом солдат.
— Чего стой! Эко дьявол! Катай!
— Стой! Говорят вам, стой! Ни-ни! Не трожь! (Солдат дрожит.)
— Что ты? Али очумел!
— Нет, братцы. Он... Он смотрит — головой качает, — говорит рыжий,
протягивая трепетную руку к киоте.
Толпа притаила дыхание, онемела, слышен только рев извне, это там
идет работа защитников Богородицы. А эти онемели.
— Смотрит... Он смотрит...
— Глядит и впрямь, братцы! Ох! Глядит...
— Батюшка! Это сам Бог глядит...
— Назад, братцы! Назад! Тут Бог глазами смотрит.
— Назад! Назад, православные! Бог там!
Толпа с ужасом отвалила от кроткого лика Спасителя и скоро забыла о
нем.
Одна часть толпы, опустошив кельи экономические, консисторские и
монашеские, из которых монахи успели бежать, не оставив доски на доске в
нижних архиерейских, кроме той, где безумцев напугал кроткий лик
Спасителя, ринулись в верхние кельи, где светился огонек в крайнем окошке.
Звери бросились на огонь, ворвались в келью и остановились в немом
изумлении: в углу, у иконы Богородицы с Предвечным Младенцем на руках,
теплилась лампада, а на полу кто-то лежал распростертый и молился.

Молящийся встал и оборотил лицо к толпе, безмолвно остановившейся у
дверей.
— Он, братцы! Нашли грабителя! Нашли! — дико закричал стоявший
впереди всех гигант с седою косою. — Вот кто грабит Богородицу!
— Архиерея нашли! Сюда, братцы! Сюда, православные! — подхватила
толпа.
Да, это был... он. Черные вьющиеся волосы, рассыпавшиеся по плечам,
черная окладистая борода, смело вскинутые над черными мягкими глазами
брови, южный орлиный нос.
Гигант с косой выступил вперед, держа в руках огромную рогатку.
— Говори, архиерей, для чего ты велел грабить Богородицу? — спросил
он хрипло, угрожающе.
— Я не архиерей, — тихо отвечал тот.
— Как не архиерей! Сказывай! Кайся! — и страшная рогатка поднялась
над головою несчастного.
— Я не архиерей, — отвечал тот во второй раз.
— А! Он запирается! Так молись же Богу! Молись в последний раз! Вот
тебе за Богородицу! — и рогатина поднялась еще страшнее: вот-вот громом
упадет на голову. — Молись! Исповедовайся!
Тот упал на колени и беспомощно поднял руки к небу.
— Господи! Ты видишь...
Вот-вот ринется на голову ужасная рогатина. Ручные мускулы гиганта
напряглись, как стальные веревки...
— Господи! Ты веси...
— Капут! Раз... два...
— Стой! Стой! Разбойник! Что ты делаешь? — неистово раздался крик в
толпе.
Руки гиганта дрогнули. Рогатина замерла в воздухе. Из толпы выскочил
Фролка — приказная строка.
— Что ты делаешь, душегуб? — хрипит Фролка.
— А тебе какое дело, приказная строка? Архиерея учу, чтоб не грабил
Богородицу.
— Да это не архиерей! Это брат его, Никон, архимандрит Воскресенский.
— Это Никон, точно, Никон! — раздался голос в толпе.
Гигант отступил в смущении. «Промахнулись, братцы», — бормотал он.
Никон с теми же поднятыми к потолку руками продолжал стоять на коленях и
тоже бормотал что-то.
— Ваше высокопреподобие! Благословите меня! — подошел к нему Фролка.
Несчастный архимандрит бессвязно бормотал:
— Ты веси. Господи... Я умираю. Ой, умру, я умру та й буду
дивиться... Ой, чи буде моя мати за мною журиться... Ой, умру я, умру...
Фролка взглянул в глаза несчастного и с ужасом отступил: архимандрит
Никон перестал быть человеком, он потерял рассудок навсегда... Впрочем,
ненадолго: через четырнадцать дней он умер.

III. УБИЕНИЕ АМВРОСИЯ

Где же был тот, которого искала московская бесноватая чернь?
Когда раздался первый набатный сполох у церкви Всех Святых на
Куличках, Амвросий вместе с приехавшим к нему в тот вечер племянником,
Бантыш-Каменским, с отцом известного историка, просматривал то место
Фукидида, где он описывает свирепствовавшую в Аттике, во время персидских
войн, страшную моровую язву, занесенную в Грецию с Востока, и обратил
внимание на то обстоятельство, что бич этот, по-видимому, поражал
преимущественно илотов и рабов.
— Так и у нас, — заметил Бантыш.
— Да, но илоты потом поразили метиков, метики — дальше...
В это время набат раздался у Спасских ворот. Затем еще где-то, а там
еще, еще...
— Боже! Что это значит?
— Пожар, должно быть, дядюшка.
Подошли к окнам, но зарева нигде не видать — везде мрак. Послали
служку к Спасским воротам узнать от звонаря.
А набат усиливается.
— Не доброе, не доброе что-то, — шепчет Амвросий, невольно бросая
взор на лик Спасителя...
Вбегает запорожец-служка, такой веселый, стучит чаботищами, и слышно
было даже, как на дворе еще он что-то хохотал сам с собой. Стоит, прехитро
улыбается.
— Ну, что там? — беспокойно спрашивает Амвросий.
Молчит запорожец, зажимает нос кулачищем, чтобы не фыркнуть.
— Да говори же, дурный! Что ты! — прикрикивает на него Бантыш, но и
сам улыбается. — Чего тебе весело?
— Та сором и сказати!
— Ну? Да ну же, дурак!

— От же Москва! От дурный москаль, такий дурный, ще Мати Божа!
— Да что же такое? Говори наконец!
— Он теперь там вона сказилась, Москва каже, що Богородицю
граблять...
И запорожец добродушно и укоризненно засмеялся. Амвросий и Бантыш
переглянулись... Последнему показалось, что у архиепископа волосы на
бровях и на голове дыбом становились.
— От дурни москали! Богородицю, бачь, граблять. А хиба им можно
грабити, коли вона на неби! — мудрствовал запорожец. — Вона на неби —
Богородицю не можно грабити...
А набат уже ревел по всей Москве. Несколько сот квадратных верст
кругом залито было звоном страшного сполоха, земля и весь Кремль, и стены
Чудова дрожали от ужасных звуковых волн.
Амвросий, казалось, раздумывал. Глаза его с невыразимой мольбой упали
на лик Спасителя, освещенный лампадою и большими восковыми свечами. «Сад
Гефсиманский... моление о чаше... Какой тогда у него был лик?» — невольно
вопрошалось где-то глубоко в душе.
— Ты в карете приехал? — быстро спросил Амвросий племянника.
— В карете, дядюшка.
— Так я еду с тобой.
— И я, владыко? — поторопился запорожец-служка.
Амвросий задумался было немного. «Да, да... и ты... теперь темно...
ты, у тебя сердце лучше головы», — торопливо сказал архиеписком своему
служке.
А набат ревет. Уже слышен издали ропот голосов, но такой глухой,
стонущий, как спор моря с ветром.
Амвросий надел клобук, взял в руку посох и упал перед ликом
Спасителя.
— Благослови странника, распятый за ны! — сказал он громко. — Камо
иду, не вем. Ты един веси... А призовешь к себе... иду... готов есмь,
готово сердце мое.
И он бодро вышел из кельи, громко стуча посохом и невольно еще раз
оглянулся на Спасителя.
Карета стояла у крыльца. Амвросий, осенив ее и монастырь крестным
знамением, поместился внутри ее вместе с племянником, а служке велел сесть
рядом с кучером. Кучер тронул. Когда карета выезжала из ворот монастыря,
архиепископу почему-то вспомнился тот момент из его детства, когда мать,
благословляя его перед проводами в бурсу, сказала: «Не забувай, сынку,
коли й попом будешь, а може, и архиреем, як тебе мати провожала и
головоньку тоби чесала...» И почему это теперь именно вспомнилось, как
мать курчавую головку расчесывала? А сколько прошло потом через эту голову
дум, сколько в ней накопилось воспоминаний, которых не вместить в себе
никаким «пишемым книгам...». И не легче от этого стало многодумной голове,
не стало архиепископское сердце счастливее того, которое билось когда-то в
груди ребенка.
Карета проехала Спасскими воротами, а там, на Красной площади, валили
уже народные волны с ревом, заглушавшим набатный гул колоколов. В темноте
двигавшиеся нестройные массы казались каким-то разорванным на огромные
куски тысяченогим и тысячеголосным чудовищем.
— Богородицу грабят! — выделялись из этого рева страшные слова, как
выделяется из рева морской бури отчаянный выстрел потопающего корабля.
Амвросий невольно вздрогнул и прижался в угол кареты.
— Боголюбскую Богородицу грабят! — ближе и явственнее зеванула чья-то
широкая глотка.
— Тю-тю, дурни, — огрызнулся неугомонный служка, сидя на козлах.
— Давай грабителя! Давай еретика!
— Давай им! Кого там? Овеча порода! — ворчал служка.
«Разнесем!» — «Мы ему покажем, как козам рога правят!» — «Мы ему
дадим Кузькину мать!» — «Стой, братцы, за Богородицу!»
В окне кареты показалась белая нежная рука и крестила толпу.
— Ишь, матушка-игуменья из кареты нам ручкой делает, — закричал
кто-то, завидев в темноте каретного окна бледную руку архиепископа.
— Благослови, матушка! — закричал другой голос. — За Богородицу
стоять идем.
Толпы ринулись дальше, и карета продолжала свой путь.
Страшен был этот путь по мрачным улицам беснующейся Москвы. Кругом
тьма кромешная, и в этой тьме еще диче раздавался крик людей, звон
колоколов и отчаянный вой собак. К этому присоединялось карканье птиц,
которые метались по темному небу, боясь опуститься на Москву, сесть на
крыши домов и на городские стены, которые тоже, казалось, взбесились и
кричали.
Карета мчалась к Донскому монастырю. И в дальних кварталах слышались
те же крики, отворялись и затворялись ворота, гремели запоры, стучали
ставни, кричали и плакали люди.
— Богородицу грабят! — раздавались женские и детские голоса по глухим
переулкам. — Турка грабит!

— Матушки! Страшный суд пришел! Звезды померкли, солнышко потухло.
Турка идет на Москву!
— Помогите, православные, помогите! Умираю... ох, смертушка моя...
Это была действительно ночь смерти, как бы завершавшая собою тот
страшный чумной цикл, чрез который, как чрез трисорокадневные мытарства,
прошла Москва, чтобы вступить с плачем и скрежетом зубов в самый ад. И она
вступала теперь в эту адскую область.
Амвросий ехал молча. В ушах его стоял набатный звон, и словно
разрывались в мозгу и в сердце страшные людские крики, возвращавшие его
сюда, в эту адскую область, в эту кромешную тьму, между тем как перед
глазами его проносились какие-то яркие, разорванные и разметанные в
пространстве и во времени обрывки, клочки из всей его жизни: то стены
бурсы, облитые ярким светом месяца в тихую лунную ночь; то массивная
греческая книга, из-за которой выступали строгие лица подвижников; то лицо
матери, стоящей у ворот и махающей белою хусткою вслед фуры, которая
увозила куда-то далеко черноголового мальчика; то момент пострижения в
монашенство, когда откуда-то, словно с купола лавры, неслось пение —
«аксиос, аксиос, аксиос!» и когда чья-то рука холодными ножницами
прикасалась к его голове, а потом эти ножницы звякали об пол, и раздавался
голос: «Подаждь ми ножницы сия...» И ножницы опять прикасаются к голове, с
визгом отрезают прядь волос, и холодно-холодно становится голове и сердцу.
И теперь холодно голове. Что-то как будто ходит под волосами,
поднимает их, шевелит ими, и дрожь пробегает по всему телу. Да, шевелятся
волосы, они ожили, они ходят по голове... Клобук поднимают ожившие волосы.
Амвросий снимает с головы клобук.
— Далеко еще до монастыря? — спрашивает он. — Я ничего не вижу.
— Нет, дядюшка, недалеко уж, — отвечает Бантыш-Каменский.
— А мы точно целую вечность проехали.
— Да, долго. Вы правы, илоты пошли на Афины, — задумчиво поясняет
Бантыш.
Наконец, карета подъехала к Донскому монастырю. Там, по-видимому,
никто еще не спал, везде виднелись огни. У ворот стоял привратник. Карету
окликнули: «Кто идет?»
— Я, архиерейский племянник, — поспешил ответить Бантыш, высунувшись
из окна кареты.
Карету впустили в ворота. Незамеченный никем, Амвросий быстро прошел
вместе с племянником в настоятельские кельи, неся клобук в руке. В
образной они увидели, что кто-то стоит у аналоя и читает: «Царь бо
царствующих и господь господствующих приходит заклатися и дадися в снед
верным. Предходят же сему лица ангельстии со всяким началом и властию,
многоочитии херувимы и шестокрылатии серафимы, лица закрывающе и вопиюще
песнь: аллилуия, аллилуия, аллилуия».
— Мир ти! — раздался вдруг тихий голос.
Тот, что стоял у аналоя и читал, высокий белокурый монах с наперстным
крестом, с удивлением поднял голову и отступил от аналоя.
— Мир ти! — повторил тот же голос.
— И духови твоему, — отвечал читавший нерешительно.
— Епифаний, друг мой искренний, ты не узнаешь меня? — продолжал
Амвросий (это говорил он).
— Владыко! Боже мой!
И тот, кого Амвросий назвал другом своим, Епифанием, с ужасом
попятился назад. От изумления или от страха он, по-видимому, окаменел.
— Епифаний!
— Владыко! Что с тобою! Что случилось?
— В Москве чернью овладело безумие. Мор и страх лишили народ
последнего рассудка. Теперь они кричат, якобы я велел ограбить Богоматерь
Боголюбскую, и ищут главы моей.
Он тихо опустился на складное сиденье, поставил клобук на стол и
перекрестился. Высокий монах упал на колени и со слезами припал к рукам
архиепископа.
— Не сетуй, друг мой! Судьбы Господни неисповедимы...
— Но, Боже мой! Ты взгляни на себя, владыко! — вскричал монах,
всплеснув руками.
— Что же, друже мой! Страх смерти пройде сквозь душу мою, — тихо
отвечал Амвросий.
— Нет! Нет! Я боюсь сказать тебе! — с прежним отчаянием повторял
Епифаний.
— Да что же? Я ко всему готов...
— Ты не видел себя... ты... — Епифаний остановился.
— Что же я, друг мой?
— Взгляни на свои волосы, владыко. Еще утром они были черны, как
крила ворона, а теперь они седы, как у ветхого старца!
Амвросий, закинув руку за плечо, взял прядь своих густых волос и
поднес к глазам: они действительно поседели.
Как-то странно дрогнула при этом бледная рука архиепископа, которая
за час до этого благословляла безумную толпу, жаждавшую его крови. Но
кроткая улыбка осветила его лицо.

— Да... Они седы стали... Скоро в час един...
И он задумчиво и грустно перебирал рукой эти седые волосы, чужие, не
его. Его волосы еще днем сегодня отливали на солнце, как вороново крыло, а
теперь они белые, незнакомые какие-то волосы.
— Да, да, белы, аки снег... чище стали, очистились. Окропил их
Господь иссопом страха смертного, и паче снега убелилися они, — тихо,
качая головой, говорил он.
А Епифаний, безмолвно стоя на коленях перед ним, беззвучно плакал,
закрыв лицо руками.
— Да, да, да. Скоро убелил Господь. Тысящи лет пред очима Его яко
день един.
Набатный звон, однако, доносился все слабее и слабее.
Вошел и племянник Амвросия и также с ужасом отступил, увидев, что
несчастный спутник его поседел на пути от Чудова монастыря к Донскому, вот
почему так долог казался им этот роковой путь! Да, он очень долог: в
продолжении его человек прожил лет двадцать, дожил до седых волос, которых
у него еще не было.
— Господи! Что же это такое! — с отчаянием вскричал Бантыш.
— Ничего, друг мой, это Бог, — спокойно отвечал архиепископ. — Тысящи
лет пред очима Его яко день един. Что ж стоило Ему превратить для меня час
един в тридцать лет!
А время между тем шло своим чередом, и ночь эта страшная шла своим
чередом: для счастливых пролетала как один сладкий миг, как вздох
переполненной блаженством души, как опьяняющий поцелуй; для несчастных и
страдающих — как вечность, как тысячи лет и тьмы тем мучительных часов.
Пропустим же эту страшную ночь, вычеркнем ее из нашего повествования,
потому что она была слишком долга для несчастного.
Он молился почти всю ночь, и Епифаний не отходил от него, Епифаний
Могилеанский, киевской архимандрит, его школьный товарищ и друг. Он
приехал в Москву навестить этого друга и дать ход некоторым делам своего
монастыря, но чума захватила его тут, и он не мог выехать вовремя.
Когда Амвросий на минуту переставал молиться, Епифаний старался
навести его на лучшие, менее мрачные мысли, и они вспоминали свою
молодость, академические годы, Украину, Киев.
— И по сей час растет та верба, которую ты посадил, помнишь, в
лавре, — вспоминал Епифаний.
— Помню. Я тогда переходил на курс элоквенции. Как это давно и в то
же время как это, сдается, недавно было, — грустно качая головой, уже
седой теперь, говорил Амвросий.
— Да, и как слепо и пышно растет.
— Так, так и перерастет нас.
— А на передней парте, в философском классе, все еще цела надпись,
что ты вырезал, помнишь?
— Какая? Много я их резывал когда-то.
— А твой девиз: aut omnia aut nihil*.
_______________
* либо все, либо ничего (лат.).

— Да, да. Мое отта уже проходит, а идет nihil.
— Для чего же так думать? Ты еще не стар...
— А Господь на что? Сегодня Он состарил меня на тридцать лет, а
заутра... Э! Заутра, друже, может быть, помнишь?

Священники, диаконы
Повелят звонити —
Тоди об нас перестанут
Люди говорити...

И архиепископ горько улыбнулся.
— Да, помню, только зачем же так думать? — успокаивал Епифаний.
— Я и не думаю, друг, а душа моя слышит, что там ищут моей смерти.
— Э! Помилуй, теперь там тихо. Они спят... давно.
Нет, они не спали. Устав бесполезно ломать, разбивать, крошить в
щепки и в мусор печи, полы, двери, окна, мебель, посуду, сами стены и не
находя того, кого искали, они бросились в монастырские подвалы и погреба,
вышибли в них железные двери и добрались до бочек с водками, винами,
спиртом, разными питиями и маслами. И тогда потекло пьяное море: черпали
из бочек пригоршнями, шапками, сапогами, лаптями и пили, до осатанения
пили. Кто выкатывал сорокоуши на двор, кто вышибал из них днища, кто лез
головой прямо туда, в источник опьянения, и опять все пило и кричало, что
«Богородицу грабят». Слышались крики, что «турка идет на Москву», что сам
«мор ходит по Кремлю в виде бабы простоволосой»...
— Ходит, ребятушки, и по-турецки разговаривает.
— А ты что же ее не за косы?
— Э! Поди-тко, сунься, не велено.

— Кто не велит? Бей ее, суку!
Все, что желало пить, забыться, все пило с отчаяния, пило с
проклятиями, с кр

Список сторінок

Поділитися у соцмережах

☏ Замовлення реклами: +3805044-68-872

© Асоціація електронних бібліотек України

☝ Усі матеріали сайту (зокрема статті, зображення, рекламні оголошення тощо) призначені лише для попереднього ознайомлення. Усі права на публікації, представлені на сайті, належать їхнім законним власникам. Просимо Вас не зберігати копії інформації.