Жанр: Электронное издание
Ivan_Groznyy-3
...м быть готов, да и на плаху готов.
Иван Васильевич позвал Поливанова, приказал снять с Гавриила кандалы.
Велел накормить чернеца и поместить на жительство в Кремле, а затем
привести его к присяге на верную службу царю.
Оставшись один, Иван Васильевич помолился на иконы, подошел к окну,
довольный, успокоенный. Доброе дело освежило душу его.
Светало. Перекликались петухи. На площади были видны одинокие
богомольцы, пробиравшиеся в Успенский собор к утрене. Кое-где сторожевые
всадники дремали на конях, утомленные ночными объездами.
Царь отправился в свою опочивальню. Хотя он всю ночь и не спал, но
чувствовал себя бодрым и сильным. «Можно привлечь на свою сторону и малых,
черных, людей, — подумал он, — можно!.. И не слишком ли строптив и
немилосерден я к моим людям?..»
IV
Никита Васильевич Годунов сидел под широким кленом на скамье около
дома и, насупившись, усердно чистил песком лезвие сабли, подаренной ему
государем некогда, в годы ливонских походов. Никита влез тогда на стену
крепости Витгенштейн вслед за уже изрубленным немцами Малютой Скуратовым и
сбросил со стены в ров Малютиных убийц. Государь пожаловал ему дорогую
саблю в украшенных золотом ножнах.
Со двора было видно Москву-реку, пышные заливные луга на том берегу.
Все это, освещенное розовым предзакатным небом, навевало на душу Никиты
мирное, спокойное, семейное настроение.
Пора заняться и домом, и огородами, и почистить висевшее в
бездействии оружие.
Правда, время далеко не мирное, и много тревог и забот окружают
служилого государева человека. Особенно его, Никиту Годунова. Государь
поручил ему охрану Москвы от разбойников, смутьянов и иных лихих людей. Но
бывают же такие минуты у каждого государева слуги, когда он вдруг
вырывается душою из плена хлопотливой служебной суеты и, словно человек,
погружающий свое истомленное зноем тело в воду, уходит в тихую
повседневность домашнего очага. И тогда его радует всякое, даже самое
маленькое, ничтожное дело, которое он делает на пользу своей семьи. Вот и
Никитина сабля могла бы висеть и дольше на стене, украшая ее богатыми
ножнами, а почему-то понадобилось ее почистить, хотя ее никогда и не
приходится на себе носить, и было приятно заниматься этим делом.
Супруга Никиты Годунова, Феоктиста Ивановна, высокая стройная
сорокалетняя женщина, суетилась в девичьем терему, прихорашивая дочь Анну.
Обе они были довольны тем, что Никита Васильевич дома.
В пышные косы дочери мать вплетала голубые шелковые ленты, напевая
что-то про себя. А на столе уже лежал белоснежный, вышитый мелким жемчугом
кокошник.
Феоктиста Ивановна выглядела много моложе своих лет. Матовый румянец
на ее щеках и живой, подвижный взгляд темных глаз говорили об ее здоровье
и довольстве своей жизнью.
Анна, пятнадцатилетняя девица, сидела тихо, послушно нагибая голову,
которой с такою ловкостью распоряжалась ее мать.
Анна — невеста, на выданьи, сватаются к ней женихи, да только Никита
Годунов не склонен торопиться отдавать в чужие люди свое единственное
любимое дите.
Хорошо помнит Никита Годунов, какое испытание выпало на долю его жены
Феоктисты Ивановны, когда находилась она в первом своем замужестве с
Василием Грязным. И еще лучше то знает сама Феоктиста. Много слез, много
мук выпало на ее долю в те времена. Да и не только она, но и покойный отец
ее и покойная матушка немало горя и унижений перенесли, когда, в нарушение
всех уставов божьих и государевых, пришлось ей, Феоктисте, бежать от
ненавистного мужа под родительский кров.
Об этом не раз рассказывала она своей дочери Анне. Та всегда слушала
мать со слезами. Ведь она уже и сама теперь стала большая. Не видит она
радости и в доме родителей. Любит она отца и мать, но появилось внутри
какое-то иное чувство, которое толкает ее куда-то прочь от домашней жизни.
Грешно думать об этом, грешно и скучать в родительском гнезде, но...
тяжко, ах как тяжко постоянно находиться взаперти! Хороши отцовские
хоромы, есть в них уютные горенки с многоцветными оконцами, с
позолоченными скамьями и узорчато расписанными потолками, с высокими
пуховыми постелями и шелковыми покрывалами. Но все это с каждым годом в
глазах Анны становится менее привлекательным и не оберегает ее от
сокровенных беспокойных желаний, закравшихся как-то незаметно в ее душу.
Из дома выходить отец разрешает только в церковь да в сад, что вокруг
хором, да и то под присмотром старой няньки или матери. Чужим людям на
глаза показываться тоже не велено, да и смотреть ни на кого не положено.
Самое матушку, Феоктисту Ивановну, отец прячет от всех глаз в четырех
стенах своих покоев. И ей, как и ее дочери, приходится убивать время
только в шитье, вышиваньи, пряденьи и вязаньи.
И матери и дочери от скуки доставляет удовольствие, сидя перед
зеркалом, натирать свои лица белилами, а щеки и губы красить румянами.
Тогда все-таки как-то веселее бывает на душе. Но зачем? Для чего?
Отец строг. Даже в церковь входить он разрешает им в особую дверь со
стороны безлюдного погоста, а в церкви становиться на отгороженное место
за решеткой на левой стороне, укрытой от глаз мужчин.
И хотя Анна горячо любит отца, но никак не может примириться с этим
затворничеством. Она ведь знает, что в простом народе девушки и женщины
свободно ходят туда, куда им хочется, и часто слышит Анна их веселый смех
и песни, что раздаются в роще за оградою отцовской усадьбы. Коровницы и те
лучше, свободнее живут, чем она.
Диву дается Анна, глядя на свою мать. Та спокойно и с видом полного
довольства соблюдает всю строгость обычая в доме и не тяготится своей
теремной жизнью. Во всем она послушна своему супругу, и опускает покорно
взгляд при его появлении, и краснеет, как девица, которая впервые видит
своего суженого-ряженого. Она не смеет при нем громко говорить и смеяться
прежде, нежели засмеется он сам.
Анна понимает, что грех осуждать родителей даже в мыслях, и она не
раз со слезами просила бога о прощении ей грешных мыслей, однако от этого
ей не было легче: грешные мысли не покидали ее.
Сегодня с утра матушка проводит с ней время, поучает ее, как надо
быть в доме порядливой хозяйкой и как богоугодно себя содержать в своем
девстве. Косы были заплетены. Феоктиста Ивановна вместе с дочерью вышла на
красное крыльцо, чтобы покормить ягодами маленького медвежонка,
привязанного к старому развесистому дубу, украшавшему двор годуновской
усадьбы. Медвежонок, увидев их, поднялся на задние лапы, часто моргая
слезливыми глазками.
Но только они успели сойти с лестницы на землю, как услыхали топот
многих коней, приближавшихся к усадьбе.
Тут же они увидели Никиту Васильевича, подбежавшего к воротам, а с
ним двух привратников. Вскоре ворота были открыты, и во двор въехало
несколько стремянных стрельцов, окружавших повозку Бориса Федоровича
Годунова.
— Рад видеть тебя, племянничек! — низко поклонившись гостю, крикнул
Никита Васильевич.
— Принимай, дядюшка, гостей! — вылезая из повозки, промолвил,
улыбаясь, Борис Годунов.
Облобызались. Вслед за Борисом из повозки вышел незнакомый Никите
молодой человек.
— Привез тебе по государеву приказу юнца... Вот он, прозывается
Игнатием, а по отчеству Никитичем Хвостовым. Люби и жалуй.
Никита Годунов от неожиданности опешил, оглянулся — увидел жену с
дочерью, — и совсем растерялся.
— По государеву приказу?! — смущенно и с робостью в голосе
переспросил он.
— Да, так угодно батюшке Ивану Васильевичу.
— Как же... это... так?! — совершенно сбитый с толку, развел руками
Никита.
— Дядюшка, послушание паче молитвы и поста. Смирись!
С лица Бориса сбежала улыбка. Оно стало строгим.
Никита тяжело вздохнул, недоуменно покачав головою.
— Да что же это ты гостей-то на дворе держишь? Так ли ты должен
принимать царского боярина?!
Никита засуетился.
— Бог спасет! Прости, Борис Федорович, своего дядьку. Вот уж истинно:
ум без догадки и гроша не стоит. Изволь, боярин, на красное крыльцо
жаловать.
Борис Годунов осмотрел сопровождавших его всадников и сказал Никите,
чтоб отвели их на дворню и угостили квасом, да накормили бы их без обиды.
Никита приказал воротнику отвести стрельцов на усадебное подворье,
затем повел Бориса Федоровича и Хвостова к красному крыльцу. Там уже ни
Феоктисты Ивановны, ни Анны не было. Они стыдливо удалились в дом.
— Бог спасет, родной мой Борис Федорович, не ждал я и не гадал, чтобы
его царской милости, Ивану Васильевичу, охота припала обо мне вспомнить...
— говорил взволнованно по дороге во внутренние покои Никита Годунов. — Да
и как понять волю государеву, чтоб мне молодца сего в жильцы поместить?
— Воля государя не судима, — нахмурившись, ответил Борис Федорович. —
Воля царя — воля божья. К тому же, — ты гордиться должен, что государь
изволил вспомнить о тебе. А ты, — произнес Годунов, обратившись к
Хвостову, — бога вечно повинен благодарить, что царь вырвал тебя из омута
житейского бездорожья, да в добрую, христианскую, верную государю, семью
вселяет. Считай моего дядюшку Никиту своим отцом и повинуйся ему во всем
неукоснительно. Коли будешь учиться доброму, худое и на ум не пойдет.
Скупо говори, щедро слушай. Много всего повидал дядя Никита, и не худо бы
тебе его послушать. На святой Руси он честно послужил государю: двум
господам не служил, не уподобился той птице, что свое гнездо марает, — а
посему и голову свою сохранил.
Войдя в столовую горницу, все трое помолились на образа святых
угодников. Никита и Борис Годуновы еще раз облобызались, стали друг против
друга, с поклоном сказав: «дай бог здоровья, спаси Христос!» Хвостов
обернулся к Годуновым и почтительно приветствовал поясным поклоном сначала
Бориса Федоровича, затем Никиту Васильевича. После этого скромно отошел в
сторону.
Никита Годунов отвел Бориса в соседнюю горницу и там тихо, дрожащим
голосом сказал:
— Как же так? Ведь у меня дочь — девица на выданьи... Непригоже ей,
будто бы, с парнем-то встречаться под отцовской кровлей... Я ото всех ее
хороню... помилуй, батюшка боярин!.. Не обессудь!
Борис рассмеялся.
— Бедная память у тебя, дядюшка, убогая! Уж не такой же ты дряхлый,
не такой старый, чтоб забывать... Не видать пока ни единого седого волоска
в голове твоей, да и в бороде тож... Забыл ты, как ходил сам к сотнику
стрелецкому, да тайком любовался на его дочку Феоктисту, на чужую в те
поры жену, да как отбил ты ее грешным обычаем у Васьки Грязного. Помнишь,
чай?! А что, кабы в те поры тебя не пускали в дом сотника, — была бы твоею
женою Феоктиста Ивановна? Стало быть, выходит, — что в юности просишь, то
в старости бросишь. Так, что ли? Не дело скопидомничать, Никита! Превыше
всего — праведное выполнение указов царских. И не думай, Никита, что сие —
блажь государева. Скажу прямо: по душе пришелся государю парень и хочет он
в нем слугу верного найти, а тому ты должен всемерно помочь. Да от
колычевского гнезда надобно его подальше отвести. Идем! Угощай нас! Полно
чваниться!..
Никита в глубоком раздумьи повел под руку Бориса Годунова в столовую
горницу.
V
Зарево не сходит с небес.
У польско-литовских рубежей русские жгут свои деревни, бегут в леса,
собираются скопом, нападают на королевские отряды. По пятам преследуют
чужеземцев. Белорусские леса стали могилою для многих врагов.
На пустынных пепелищах воют голодные псы; суетятся около тлеющего
мусора опьяненные войною вороны.
И нечем тут поживиться немецким и угорским наемникам воинственного
короля Стефана Батория.
В растерянности, тупо созерцают они обуглившиеся останки деревень,
подозрительно озираясь по сторонам. Обманулись в своих надеждах! Трудно им
удержаться от глухого ропота, клянут польских вельмож: обещали поживу, а
где она?!
В московском Кремле царь Иван с ближними боярами обсуждает меры
борьбы с врагами.
Захвачено Польшею и Швецией в Лифляндии многое, за что двадцать
четыре года боролся царь Иван; враги на этом не останавливаются. Прут
дальше. Им мало, что в жестокой сече пало множество русских воинов!..
Давай еще крови!
По-великопостному уныло звучат колокола, зовущие в московские храмы
богомольцев к поминовению павших. Реки слез пролиты под церковными
сводами.
При известиях о взятии поляками и шведами то того, то другого
ливонского города проливал слезы и сам царь, уединившись, не желая, чтобы
его видели слабым.
И вот, наконец, ему захотелось увидеть около себя близкого его душе
царедворца, и он приказал позвать Бориса Годунова.
Первые слова царя были:
— Франк, наемник свейского короля, Делагард, без корысти, знатно
послужил своему хозяину, а мои воеводы, русские, наши люди, опозорили
своего государя... Не измена ли тут?! Борис, разогнал я опричнину — не
напрасно ли?
Годунов ответил, после минутного раздумья, спокойно, кротко:
— Не гневайся, государь! Силы неравные! Против нас ополчились все!
Наше славное войско притомилось в ратных делах... Отдохнуть Руси наступило
время... Воеводы неповинны в том злосчастии. Пути господни неисповедимы.
Испытания, ниспосланные нам господом богом, быть может, и во благо нашим
людям. Темная ночь сменяется ясным утром. Такая же смена бывает и в жизни
царств.
Иван Васильевич нахмурился.
— Но как быть царю? Что скажешь о царе?
— Премудрыми делами ты, государь, на все времена прославил имя свое,
— ответил Годунов, повторив то, что почти каждый день приходилось говорить
царю в ответ на его вопросы.
— Однако царь сгубил ради моря столь великое множество народа и не
добился ничего...
И эти слова уже не впервые произносит царь.
— Неправда, батюшка Иван Васильевич! Не прошли те годы нарвского
плавания государству без пользы. Народы аглицкие, дацкие, гишпанские и все
другие, латынской веры, побывали у нас, и многие товары незнаемые возили к
нам и наши товары прославили на весь мир. Поистине, великое дело ты
совершил, государь! К тому же, у тебя, государь, как о том ты говорил,
есть Студеное море! К нему привычны мы с давних пор, и народы Запада
глядят сюда издавна... Торговые люди, государь, не спесивятся, — помимо
Нарвы, плавают по Студеному морю из года в год с великою охотою.
И об этом разговор шел уже не раз.
Царь Иван поднялся; ласково улыбнувшись, покачал головою:
— Спасибо тебе, Борис! Ты с усердием доброго слуги утешаешь меня.
Добро! Похвально. Мне это нужно. Сам господь бог вразумляет тебя говорить
мне приветливые слова в моем несчастье...
Иван Васильевич обнял и облобызал Бориса.
— Вижу в тебе твердого мужа. Будь поближе к моим царевичам...
Особливо — к Ивану. Внуши им, что не всуе их отец бился за Варяжское море.
— А со Стефаном Баторием, государь, — прости меня, — пришло время
заключить мир... О том, как то сделать, надо подумать особо. Велики обиды,
государь, что нанес тот Стефан чести и вере нашей. Но Русь в долгу не
обвыкла оставаться... Светил бы месяц и звезды, согревало бы нас красное
солнышко, а русская сила расти будет... Она еще свое слово скажет!
Вырастет вот какая!
Годунов широко раскинул руки. Молодое мужественное лицо его
раскраснелось.
Иван Васильевич с удивлением следил за Годуновым.
— Говоришь, вырастет?! — прошептал царь. — Вон ты какой!
— Вырастет! — убежденно ответил Борис, отирая пот на лбу, выступивший
от чрезмерного волнения. — Вижу, государь, вижу славу нашу!
Иван Васильевич порывисто схватил его за руку:
— Тише!.. Молодой ты! Горячий! Не просто достичь того! Думаю, и
впрямь, помиримся пока со Стефаном... помиримся... Надо думать, — как?
«Слава!» Чудно ты сказал!.. Кругом беда, а ты... «слава»! Ты не сильный, а
властвовать можешь... Твои честные глаза обманут хоть кого. А меня не
обманешь! Нет! Какая «слава»! Не сделал я того, что заповедано мне! Мой
отец, дед осудят меня там, в вышнем мире. Однако спасибо тебе! Ты веришь,
ты ждешь славы, ты не склонил головы перед несчастьем. И не склоняй! Мне
такой нужен! Царству нашему такие нужны. Мой царевич Иван не таков... И
Федор не таков... в одном бушует страсть властолюбия и самодовольства, а
любви к труду не вижу, в другом — слабодушие смешалось со страхом и
тоской... Он только молится о счастье, не добиваясь его. И не ведая, — в
чем оно... Не радуют они меня.
— Государь, не мне судить о том. Твои дети — мои владыки; в них твоя
царственная кровь. Это ставит их выше нас!
— Они выросли! И чем старше становятся, тем все более я их опасаюсь.
Иван вкусил яд властолюбия. Он честолюбец, он избалован мною. И матерью!
Моя юница, мой ангел-хранитель, покойная Анастасьюшка, любила его. Она
пророчила ему счастливую жизнь без страха, без тоски, без сомнений... Она
просила тогда подарить ему шлем и доспехи. Детский его шлем я берегу.
Смотрю на шлем и вспоминаю Анастасию. Нередко и по ночам любуюсь им.
Бедная моя, святая моя, царица Анастасия!.. Моя гордая, прекрасная жена!
О, сколь много я согрешил перед тобой и ныне грешу! Окаянный я мытарь!
Тяжело дыша, Иван Васильевич вновь сел в кресло. Голова его устало
опустилась на грудь. Едва слышно он прошептал:
— Перемирие! Так ли это?!
Годунов отошел к окну, отвернулся, услыхав прерывистый шепот царя.
За окном тихий отдаленный благовест. Наступали сумерки. Кремлевский
двор опустел. Вчера один мужик говорил на царевом дворе, что в деревнях
хлебами довольны. Годунов вспомнил об этом. Такой невзрачный, маленький,
общипанный какой-то мужичонко, а говорит с таким достоинством об урожае.
Урожай! Его с трепетом ждет вся Русь. Истомился народ от голода и мора.
Обнищал от войны.
— Ты о чем при царе задумался, Борис? — раздался тихий, прозвучавший
подозрительно голос Ивана Васильевича.
— Думаю о хлебе... Народ ждет урожая...
— И я жду его...
Царь, как бы ухватившись за какую-то сокровенную мысль, воскликнул
торжествующим голосом:
— Хлеб сильнее всех владык в мире! Чудно!
Помолчав некоторое время, он усмехнулся:
— Мы по вся дни чего-то ждем... Вон мои бояре, почитай, два десятка
лет с лишком ждали, когда я умру, а я все жив, пережил многих
ожидальщиков. Я тоже ждал, когда же буду править царством... как хочу! А
вот видишь... До сей поры жмут меня бояре. Они переживут еще многих царей.
Боярская Дума — сила! Разве ее переживешь?! Но то, чего я жду, — будет,
будет!
И опять шепотом, едва слышно произнес:
— Боярской Думе я вынужден пока поклониться... Вяземский, Басмановы,
Грязные, Малюта!.. Царство небесное! Нет уж их! Да и помогли ли бы они
царю ныне? Не то время. Их время ушло.
Царь приподнялся и помолился на икону.
— Да. Нагрешила вдосталь моя опричная дружина. Бог с ней! Жаль
Малюту, храбрый и верный был рыцарь. Такие люди на своем куту не умирают.
Изрубили его проклятые немцы.
С мягкой грустью в голосе Годунов ответил:
— Позорят его, сыроядцем величают, а того не возьмут в толк, что
своею смертью Григорий Лукьяныч пример любви к родине показал... Первый
взошел на немецкую крепостную стену, бился до последней капли крови...
Пал, как честный, бесстрашный воин. Его смерть охрабрила войско, и
крепость была взята... Я слышал злоречие и хихикание даже по сему случаю.
— А ежели божья воля явится убрать и меня? То-то шуму будет! И многие
из моих ближних вельмож отрекутся от меня... И, как сказано у пророка
Ездры: «возгласят «аминь!», и поднявши руки кверху, припадут к земле и
поклонятся господу!» Будут благодарить его, что убрал неугодного им царя.
Подойди!
Годунов приблизился к царю.
Царь притянул его за руку к себе:
— Наклонись!.. А царевич Иван как?! — прошептал он ему на ухо. — Не
замечал ли чего? Не шатается ли?!
Годунов ответил не сразу. Задумался.
— Ну, ну! — нетерпеливо дернул его за рукав царь. Щеки Бориса
коснулось горячее дыхание царя.
— Нет, великий государь, ничего не замечал. Я — малый чин перед лицом
государевой семьи. Мне ли судить?! И думать я боюсь о том. Молю тебя,
великий государь, не спрашивай меня о детях своих.
— Полно! Не хитри! Ты что-то знаешь? А?!
— Ничего, милостивый батюшка государь, не ведаю.
— А я слышал, будто и он против меня... И будто осуждает меня за
неудачи в Литве. Так ли это?
— Не слыхал я того... Мню я — умышление то злых, неверных людей. У
многих на языке мед, а под языком лед. Прости меня, великий государь, не
пытай! — Годунов опустился на колени. — Мне ли судить о том?..
— Так вот я тебе скажу: молод еще царевич, слушает людей. Вон около
него Щенятев Петька крутит, как пес хвостом. Нашептывает ему. Опасный
человек. Хотел я Петьку удалить от него — не дает, сердится. Пожалел я
его. Да! Жалость моя не в пользу ему. Увы! Не пришлось мне обучить детей
своих, как бы хотел я. Император Феодосий Великий искал наставника для
сыновей своих Аркадия и Гонория. Он желал найти человека ученого и
благочестивого. Ему указали на Арсения. Император принял его с величайшим
почетом. Он призвал сыновей и, передавая их Арсению, сказал: «Будь им
более отец, нежели я, — ибо важнее дать детям разум, нежели жизнь, —
сделай их добродетельными и мудрыми, сохрани их от соблазнов юности, и бог
воздаст тебе за труды свои. Не смотри на то, что они — сыновья царя,
требуй от них полной покорности!» Мои же монахи многое истолковали Ивану и
Феодору в ущерб правде и не на пользу нашему царству. Не учителями они
были, а льстецами и ласкателями, покорными холопами царевых детей. Шли на
поводу у самих же учеников.
— Одно осмелюсь молвить тебе, батюшка государь. Твое доброе сердце во
зло употребляют. Ты зело печешься о подданных своих, и то во грех иных
вводит и в заблуждение. Многие ни во что сочли твое благорасположение: так
и монахи те, и многие до плахи довели себя в те поры своего распутства. И
позволю себе я сказать: вон Щелкаловы да и Никита Романыч на высокие посты
возведены, обласканы тобою, а с голландцев мзду якобы тянут непомерную и
тем аглицкую страну от нас отталкивают, обижают аглицких гостей... Забыли,
что неправедно нажитая прибыль — огонь. В том огне сгорают государствия
важные дела.
Иван Васильевич вскочил с места, сердито стукнул посохом об пол:
— Что ты сказал? Щелкалов? Никитка?!
— Да, государь.
— А ты почем знаешь? Борис, будь прям! Не хули!
— Писали о том сами аглицкие люди...
— А где то писание? И справедливо ли оно? Чего ради держат его в
ящиках Посольского приказа?! Не все одинаковы и аглицкие люди... Не всем
верить можно!
— Оно у меня.
— Читай, коли так! Читай! — снова раздраженно стукнул об пол посохом
царь Иван.
— Даниил Сильвестр, нелицеприятный толмач твоей, государь, службы,
перевел то и целовал крест, что, де, писание это есть подлинный перевод
письма того аглицкого посла.
— Читай!.. — нетерпеливо крикнул царь Иван.
Борис начал медленно, с расстановкой читать:
«Объявляю, что когда я выехал из Москвы, Никита Романович и Андрей
Щелкалов выдавали себя царями и потому так и назывались многими людьми,
даже многими умнейшими и главнейшими советниками».
Иван Васильевич побледнел.
— Убери бумагу! — махнул он рукой. — После прочтешь. Устал я. А
теперь иди! Оставь меня одного. Постой... дай бумагу! — царь быстро
выхватил ее из рук Годунова. — Однако же помни: царь не отказался и от
своих балтийских берегов... Они — извечная земля наша...
Борис поклонился и вышел.
Царь Иван вынул из ларца зеркало и принялся внимательно рассматривать
свое лицо. Морщинистое. Желтое. Седина в усах, бороде.
«Вот она пришла... старость! За моей спиной даже Щелкаловы воровским
промыслом занялись!»
Он грустно покачал головою.
Не во-время старость, не к делу хворь! Воры торжествуют. Слуги
развращаются, теряют страх.
«Проклятые!» — царь с отвращением плюнул.
Ливонские немцы назло московскому царю распахнули двери Ливонии перед
Польшей, Швецией и Данией, чтобы не покориться Русскому царству: «Пускай,
де, Швеция и Дания захватят нашу землю, только бы не русские!» Четверо
против Руси! Приходится пока уступить. Боярская измена принесла свои
горькие плоды. Согрешили бояре. На веки вечные запятнали себя. Тяжело
бороться царю и с внешними врагами и с внутренними. Тяжело!
«Пятьдесят лет!»
Царь с сердцем бросил на стол зеркало.
VI
Поутру выходит Анна из дома с красного крыльца кормить ягодами
медвежонка. Она с детским восхищением следит за тем, как он день ото дня
делается и ростом больше и бедовее.
Но не только ради медвежонка теперь выходит она во двор. Она узнала,
что из своего уединения, с вышки, за ней в это время тайком смотрит юноша,
тот таинственный Игнатий, которого отец держит отдельно ото всех, не
позволяя ему встречаться ни с матерью, Феоктистой Ивановной, ни с Анной.
Отец и Хвостов верхом на конях, ни свет ни заря, уезжают куда-то, а
возвращаются в полдень, к обеду, причем Игнатий тотчас же запирается в
своей башенке-терему.
Однажды мать проговорилась: отец ездит с парнем на потешные поля,
чтобы приохотить его к воинскому делу и к искусству огневого боя под
присмотром московских пушкарей.
Но как ни оберегали родители Анну от встречи с юношей, все же однажды
они встретились и даже успели перекинуться несколькими словами.
Случилось так.
В субботний день возвращалась Анна с матерью в возке ото всенощной. В
одном овражке возок их застрял, лошади не могли вывезти его из глубокой
грязи, несмотря на все старание возниц
...Закладка в соц.сетях