Жанр: Электронное издание
Уильям Фолкнер. Когда я умирала
...м расстаться, а за то, что развязался с
таким дураком, как Анс.
Так я думал тогда. Но это такая чертова порода, люди вроде Анса, что ты
им почему-то начинаешь помогать, хотя знаешь, что будешь проклинать себя
через минуту. И вот наутро, через час после завтрака, приезжает Юстас Грим,
работник Снопса, с ним пара мулов, спрашивает Анса.
— Я думал, они с Ансом не сторговались, — я сказал.
— Ну да, — говорит Юстас. — Да спорили-то за лошадь только. Я говорю
мистеру Снопсу: не уступил бы он свою упряжку за пятьдесят долларов, если бы
его дядя Флем оставил тех техасских лошадок у себя, и Ансу не на что было
бы...
— За лошадь? — спрашиваю. — Сынок Анса удрал вечером с этой лошадью и
сейчас уж, верно, на полпути к Техасу. И Анс, значит...
— Я не знаю, кто ее привел, — говорит Юстас. — Я их не видел. С утра
сегодня пошел кормить, вижу, лошадь в сарае — сказал мистеру Снопсу, а он
велел отвести сюда мулов.
— Да, больше они его не увидят, это точно. На Рождество, может, получат
от него открытку из Техаса. Если б не Джул, так я бы то же самое сделал; я
сам у него вроде должник. Ну прямо заколдовывает этот Анс человека. Ну и
фрукт, черт возьми.
ВАРДАМАН
Теперь их семь, черными кружками.
Я говорю:
— Смотри, Дарл. Видишь?
Он сморит вверх. Видим, ходят в вышине черными кружками, не шевелятся.
Говорю:
— Вчера их было всего четыре.
На сарае было больше четырех.
— Если опять захочет сесть на повозку, знаешь, что я сделаю?
— Что ты сделаешь? — спрашивает Дарл.
— Не дам на нее сесть. И на Кеша сесть не дам.
Кеш хворает. Он хворает на гробе. А моя мама — рыба.
— В Моттсоне, — папа говорит, надо будет купить лекарство. Придется
покупать.
— Как ты себя чувствуешь, Кеш? — спрашивает Дарл.
— Да не беспокоит нисколько, — говорит Кеш.
— Подложить под нее повыше? — спрашивает Дарл.
Кеш сломал ногу. Он два раза ломал ногу. Он лежит на гробе, у него под
головой свернуто одеяло, а под коленом деревяшка.
— Эх, надо было оставить его у Армстида, — говорит папа.
Я ногу не сломал, и папа не сломал, и Дарл не сломал, а Кеш говорит:
"Да только на ухабах. Вроде так трутся маленько на ухабах. Не беспокоит
нисколько". Джул уехал. {Один раз мы ужинали, а они с конем уехали}.
— Да ведь она бы не захотела, чтоб мы одалживались, — говорит папа. --
Ей-богу, не знаю, какой еще человек сделал бы больше. {Это потому, что мама
Джула — лошадь, Дарл?} — спросил я.
— Может, мне еще подтянуть веревку? — говорит Дарл.
{Поэтому мы с Джулом были в сарае, а она была в повозке, потому что
лошадь живет в конюшне, а мне надо было грифа отгонять}.
— Давай, если хочешь, — Кеш говорит. А Дюи Дэлл ногу не сломала, и я не
сломал. Кеш — мой брат.
Мы остановились. Дарл развязал веревку, и Кеш опять вспотел. У него
зубы показались.
— Больно? — спрашивает Дарл.
— Пожалуй, обратно завяжи, — говорит Кеш.
Дарл завязывает, сильно натягивает веревку. У Кеша зубы показались.
— Больно? — спрашивает Дарл.
— Не беспокоит нисколько, — говорит Кеш.
— Может, папе помедленней ехать? — спрашивает Дарл.
— Нет, — говорит Кеш. — Некогда канителиться. Не беспокоит нисколько.
— В Моттсоне надо будет купить лекарство, — говорит папа. — Придется
купить.
— Скажи ему, чтоб ехал, - говорит Кеш.
Мы едем. Дюи Дэлл повернулась назад и вытирает Кешу лицо. Кеш — мой
брат. А мама Джула — лошадь. Моя мама — рыба. Дарл говорит, когда опять
подъедем к воде, я могу ее увидеть, а Дюи Дэлл сказала: Она в гробу, как она
могла вылезти? Я дырок насверлил, через них и вылезла в воду, — я говорю, --
а когда к воде подъедем, я ее увижу. Моя мама не в гробу. Моя мама так не
пахнет. Моя мама — рыба.
— Хороши будут твои пироги, когда до Джефферсона доберемся, — говорит
Дарл.
Дюи Дэлл не оборачивается.
— Ты попробуй в Моттсоне продать, — говорит Дарл.
— Дарл, когда приедем в Моттсон? — спрашиваю я.
— Завтра, — говорит Дарл. — Если эти мулы не рассыплются дорогой. Снопе
небось опилками их кормил.
— Дарл, — я говорю, — почему он кормил опилками?
— Смотрит, — говорит Дарл. — Видишь?
Теперь их девять в вышине, черными высокими кружочками.
Приехали к холму, папа остановил, и мы с Дарлом и Дюи Дэлл вылезли. Кеш
идти не может, он сломал ногу.
— Пошли, мулы, — говорит папа.
Мулы стараются; повозка скрипит. Дарл, Дюи Дэлл и я идем за повозкой на
холм. Наверху папа останавливается и мы влезаем в повозку. Теперь их десять
в вышине, черные высокие кружочки в небе.
Случайно поднял голову и увидел ее за окном — на меня смотрит. Не
близко к стеклу и не разглядывает ничего в особенности; просто стоит,
повернув сюда голову, а глаза ее смотрят на меня как бы озадаченно, как бы
знака ждет. Когда я опять поглядел, она уже шла к двери.
С минуту потыкалась в сетку, — как все они, — я вошла. На макушке у нее
была соломенная шляпа с твердыми полями, а в руке — газетный сверток: я
решил, что у нее должно быть центов двадцать пять, что потолчется тут и
купит дешевую гребенку или туалетную воду для негров, и спрашивать пока
ничего не стал, заметил только, что довольно хорошенькая, хотя нескладная
еще и хмурая, и что в бумажном своем платье и с природным своим цветом лица
выглядит лучше, чем с обновкой, которую надумает купить. Вернее — на которую
мне укажет. Надумала-то она еще до того, как вошла, — я по ее виду понял. Но
их торопить не надо. И я занимался своим делом, — думаю, пускай Альберт ее
обслужит; а он у стойки с газированной водой вдруг перестал работать и — ко
мне. Говорит:
— Там женщина, пойди-ка выясни, что ей надо.
— Что ей надо? — я спросил.
— Не знаю. Ничего от нее не могу добиться. Подойди к ней сам.
Тогда я вышел из-за стойки. Я увидел, что она босая, стоит спокойно и
прочно, как будто привыкла босиком. Смотрит на меня без отрыва и держит
сверток; глаза черные — не знаю, видел ли еще такие, — и незнакомая. Не
помню, чтобы встречал ее в Моттсоне.
— Чем могу служить? — спрашиваю.
Она не ответила. Смотрит на меня и не моргнет. Потом оглянулась на
людей, которые пили воду. Потом посмотрела мимо меня в глубину магазина.
— Туалетными принадлежностями интересуетесь или вам нужны лекарства?
— Они, да. — И опять быстро оглянулась на стойку с газированной водой.
Я подумал, что ее послала за женским лекарством мать или еще кто, а она
стесняется спросить. Если бы сама употребляла, не такой бы у нее был цвет
лица, да и годы еще не те, чтобы она толком о нем знала. Как они им травятся
— просто срам. Однако у нас приходится держать его, если прогореть не
хочешь.
— Ага, — я сказал. — Вы чем пользуетесь? У нас есть...
Она опять на меня посмотрела, как будто сказала "Тс-с", и опять
оглянулась на стойку.
— Можно в заднюю часть зайти?
— Хорошо. — Их надо ублажать. Время сэкономишь. Я пошел за ней в заднюю
комнату. Она взялась за дверцу. — Там дальше ничего нет, кроме шкафа с
прописями. Что вы хотели? — Она остановилась и посмотрела на меня. Будто
крышку сняли с ее лица, с ее глаз. Главное, с глаз: там и тупость, и
надежда, и угрюмое желание получить отказ — все вместе. Но что-то у нее
стряслось, я это видел. — Что у вас стряслось? — спросил я. — Скажите, что
вам нужно? У меня много дел. — Я не хотел ее подгонять, но у нас ведь не
столько времени, сколько у них.
— Женские неприятности, — говорит она.
— Ага. И только-то? — я подумал, что она моложе, чем выглядит,
испугалась первых или проходят не совсем нормально, как бывает у молодых
женщин. — А где твоя мама? У тебя есть мама?
— Она там, в повозке.
— Ты бы с ней поговорила, до того, как принимать лекарство. Любая
женщина тебе все объяснит. — Она посмотрела на меня, я — на нее и спросил: --
Сколько тебе лет?
— Семнадцать.
— А-а. Я думал, у тебя... — Она смотрит внимательно. Но у всех у них
глаза такие, как будто они без возраста и знают все на свете. — У тебя
чересчур все правильно или наоборот, не совсем?
Она перестала смотреть на меня, но не пошевелилась.
— Да, — говорит. — Так, наверно. Да.
— Что "да"? — я спрашиваю. — Ты сама не знаешь? — Это срам и
преступление; но все равно же они у кого-то купят. Она стоит и на меня не
смотрит. — Ты хочешь чем-нибудь остановить? Так?
— Нет. В том-то и дело. Уже остановилось.
— Ну, и чем я тебе... — А у нее лицо потуплено — они все так делают,
когда рядятся с мужчиной: чтобы не знал, откуда ждать подвоха. — Ты ведь не
замужем?
— Нет.
— Ага. И давно у тебя остановилось? Месяцев пять, поди?
— Нет, два всего.
— Ну так в моей аптеке ничего для тебя нет — кроме соски. Советую тебе
купить, пойти домой и сказать папе, если он у тебя есть, — и пусть он
заставит кое-кого выправить тебе брачное свидетельство. Больше тебе ничего
не нужно?
А она стоит по-прежнему и не смотрит на меня.
— Я заплачу, у меня есть деньги.
— Свои, или он такой молодец, что дал тебе деньги?
— Он дал. Десять долларов. Сказал, должно хватить.
— В моей аптеке ни тысячи долларов не хватит, ни десяти центов.
Послушайся моего совета, ступай домой и скажи папе, или братьям, если братья
есть, или первому встречному по дороге.
Она — ни с места.
— Лейф сказал, что можно купить в аптеке. Велел сказать вам, что мы с
ним никому-никому не будем говорить, где купили.
— Хотел бы я, чтобы твой драгоценный Лейф сам сюда пришел; вот чего я
хотел бы. Не знаю, может, тогда я его хоть немного зауважаю. Вернешься,
можешь так ему и передать, если он еще не удрал в Техас, — хотя я в этом
очень сомневаюсь. Я честный фармацевт, сорок шесть лет посещаю церковь в
этом городе, держу аптеку, ращу детей. Знал бы, кто твои родители, сам бы с
удовольствием им сказал.
Тут она на меня посмотрела — глаза и лицо опять стали озадаченными, как
тогда, за окном.
— Я не знала. Он сказал, можно что-то купить в аптеке. Сказал, что,
может, не захотят продать, но если у меня будет десять долларов и пообещаю
никому не говорить...
— Он говорил не про мою аптеку. А если про мою или мое имя назвал, я
предлагаю ему это доказать. Я предлагаю ему повторить это вслух или подам на
него в суд по всей форме — так ему и передай.
— А может, в другой аптеке продадут?
— Тогда я не желаю о ней знать. Мне это... — Тут я поглядел на нее.
Трудная жизнь им досталась; иногда мужчина... если есть извинение греху, --
но его не может быть. И вообще, жизнь устроена не для того, чтобы быть
легкой для людей: зачем бы им тогда к Добру стремиться и умирать? — Слушай,
— я сказал. — Выбрось это из головы. Что у тебя есть, то тебе дал Господь,
даже если послал через дьявола; будет Его воля, Он и заберет, без твоей
помощи. Ступай к своему Лейфу, и на эти десять долларов обвенчайтесь.
— Лейф сказал, можно что-то купить в аптеке, — говорит она.
— Так иди и купи. Только не здесь.
И она ушла со своим свертком, тихонько шлепая по полу ногами. Опять
потыкалась в дверь и ушла. Через окно я увидел, как она идет по улице.
Остальное я узнал от Альберта. Он сказал, что повозка остановилась
перед скобяной лавкой Граммета; женщины бросились врассыпную, прижав к носам
платки, а вокруг собрались те, кто покрепче духом, — мужчины и мальчишки, и
слушали, как полицейский спорит с хозяином. Он сидел на повозке, высокий,
тощий человек, и говорил, что это общественная улица и он вправе стоять тут,
как любой другой, а полицейский требовал, чтобы он уехал; люди не в силах
были терпеть. Альберт сказал, что трупу уже восемь дней. Они приехали из
округа Йокнапатофа, хотели попасть с ним в Джефферсон. Он там, наверно, уже
как гнилой сыр в муравейнике, а повозка такая разбитая, сказал Альберт, что
люди боялись, она рассыплется, из города не выедет; в повозке — самодельный
гроб, накрытый одеялом, и на нем лежит человек со сломанной ногой, а впереди
сидит отец с мальчиком, и полицейский выпроваживает их из города. А тот
говорит:
"Это общественная улица. Имеем право здесь останавливаться и покупать,
как всякий другой человек. Деньги у нас имеются, и нет такого закона, чтобы
человек не мог тратить деньги, где хочет".
А остановились они, чтобы купить цемента. Другой сын зашел к Граммету и
хотел, чтобы Граммет разрезал мешок и продал ему на десять центов; Граммет в
конце концов разрезал, лишь бы уехали. Они хотели зацементировать тому
сломанную ногу.
"Вы его погубите, — сказал полицейский. — Он из-за вас ногу потеряет.
Отвезите его к врачу, а это похороните поскорее. Подвергаете опасности
здоровье населения — знаете, что за это полагается тюрьма?"
"Мы стараемся как можем, — сказал отец. И начал длинную историю о том,
как им пришлось ждать, когда вернется повозка, как смыло мост, и они поехали
за восемь миль к другому мосту, но его тоже залило, и тогда они вернулись,
пошли вброд, и как там утонули их мулы, и как они раздобыли новую упряжку,
но оказалось, что дорога под водой, и пришлось ехать аж через Моттсон, — но
тут пришел сын с цементом и велел отцу замолчать.
"Сию минуту уедем", — сказал он полицейскому.
"Мы не хотели никому мешать", — сказал отец.
"Отвезите его к врачу", — сказал полицейский тому, что с цементом.
"Да он вроде ничего".
"Мы не такие бессердечные, — сказал полицейский. — Но вы же сами
чувствуете, что делается".
"Ну да, — тот говорит. — Сейчас Дюи Делл вернется, и поедем. Она
сверток понесла".
Они стояли, а люди прижимали к носам платки и отступали подальше;
вскоре пришла эта девушка с газетным свертком.
"Залезайте", — сказал тот, с цементом, — сколько времени потеряли".
Они влезли в повозку и поехали. Когда я ужинать пошел, все равно
казалось, что слышу запах. На другой день мы с полицейским принюхались, и я
сказал:
— Пахнет?
— Да уж они, наверно, в Джефферсоне.
— Или в тюрьме. Слава богу, что не в вашей.
— Да уж, — сказал он.
— Вот тут, — говорит папа. Он натягивает вожжи и сидит, повернувшись в
дому. — Можем попросить у них воды.
— Хорошо, — я говорю. — Придется одолжить у них ведро, Дюи Дэлл.
— Видит Бог, — говорит папа. — Я не хочу одалживаться, видит Бог.
— Попадется консервная банка побольше, можешь в ней принести, — я
говорю. Дюи Дэлл вылезает из повозки со свертком. — А в Моттсоне-то пироги
труднее продать, чем ты думала, — говорю. Как разматываются наши жизни в
безветрие, в беззвучность, усталые жесты усталым итогом; отголоски былых
побуждений бесструнны, бесперсты: на закате мы застываем в неистовых позах,
мертвых кукольных жестах. Кеш сломал ногу, и теперь высыпаются опилки. Он
истекает кровью, Кеш.
— Я не хочу одалживаться, — говорит папа. — Видит Бог.
— Тогда налей сам, — отвечаю. — Подставим тебе шляпу Кеша.
Дюи Дэлл возвращается не одна, а с каким-то человеком. Она подходит, а
он остановился на полдороге, постоял, а потом возвращается к дому и стоит на
веранде, наблюдает за нами.
— Спускать его на землю не стоит, — говорит папа. — Можем сделать прямо
здесь.
— Кеш, — говорю я, — тебя спустить на землю?
— А завтра в Джефферсон не попадем? — спрашивает он. Глаза его смотрят
на нас вопросительно, настойчиво, печально. — Я бы потерпел.
— Тебе полегчает, — говорит папа. — Тереться не будут друг об дружку.
— Я потерплю, — говорит Кеш. — Останавливаться — время терять.
— Мы цемент уже купили, — говорит папа.
— Я бы потерпел. Один день остался. Нисколько не беспокоит, можно
сказать. — Большими глазами он вопросительно смотрит на нас; лицо худое и
серое. — Схватывается он крепко.
— Мы уже купили, — говорит папа.
Я развожу цемент в жестянке. Размешиваю жижу толстыми зеленоватыми
спиралями. Несу цемент к повозке показать Кешу. Он лежит на спине, его
острый профиль, аскетический и значительный, обращен к небу.
— Как по-твоему, правильно замесил? — спрашиваю я.
— Лишней воды не нужно, не будет держать, — говорит он.
— Я лишнего налил?
— Может, песку сумеешь добыть, — отвечает он.
Один день остался. Не беспокоит нисколько.
Вардаман уходит назад по дороге, туда, где мы пересекли ручей, и
возвращается с песком. Медленно сыпет его на витое тесто в жестянке. Я снова
подхожу к Кешу.
— Теперь правильно замесил?
— Да, — говорит Кеш. — Я бы потерпел. Не беспокоит нисколько.
Мы распускаем лубки и медленно льем цемент ему на ногу.
— Поаккуратней, — говорит Кеш. — Постарайтесь на него не пролить.
— Да, — говорю я.
Дюи Дэлл отрывает от свертка кусок газеты и вытирает с крышки цемент,
капающий с ноги Кеша.
— Ну как?
— Приятно, — говорит Кеш. — Он холодный. Приятно.
— Лишь бы помог тебе, — говорит папа. — Я прошу у тебя прощения. Я
этого не мог предвидеть, и ты не мог.
— Приятно, — говорит Кеш.
Размотаться бы во времени. Вот было бы хорошо. Хорошо бы, если можно
было размотаться во времени.
Мы накладываем лубки, стягиваем веревкой, и зеленоватый цемент густо
выдавливается между веревками. Кеш молча смотрит на нас глубоким
вопросительным взглядом.
— Будет держать ее, — говорю я.
— Да, — говорит Кеш. — Спасибо
Потом мы все оборачиваемся на повозке и смотрим на него. Он подходит по
дороге сзади — спина деревянная, лицо деревянное, движутся только ноги.
Подходит без единого слова, — светлые глаза тверды, длинное лицо угрюмо, — и
лезет в повозку.
— Тут холм, — говорит папа. — Придется вам вылезти и пешком пройти.
Дарл, Джул, Дюи Дэлл и я поднимаемся на холм за повозкой. Джул
вернулся. Он пришел по дороге и влез в повозку. Он шел пешком. У Джула
больше нет коня. Джул — мой брат. Кеш — мой брат. Кеш сломал ногу. Мы
залепили Кешу ногу, чтобы не болела. Кеш — мой брат. Джул тоже брат, но у
него нога целая.
Теперь их пять в вышине, высокими черными кружками.
— Дарл, а где они ночью бывают? — спрашиваю я. — Когда мы ночуем в
сарае, где они бывают?
Холм уходит в небо. Потом солнце показывается из-за холма, а мулы,
повозка и папа идут по солнцу. На них нельзя смотреть, медленно идут по
солнцу. В Джефферсоне он красный на рельсах, за стеклом. Рельсы блестят и
бегут кругом, кругом. Дюи Дэлл говорила.
Ночью я узнаю, где они бывают, когда мы в сарае.
— Джул, — говорю я, — ты чей сын?
Ветер потянул от сарая, поэтому мы поставили ее под яблоней, где луна
рисует кружевную тень листвы на длинных спящих стенках, а за стенками она
иногда разговаривает — невнятным тихим журчанием, таинственным бульканьем. Я
позвал Вардамана послушать. Когда мы подошли, с него соскочила кошка с
серебряным глазом и серебряным когтем и шмыгнула в тень.
— Твоя мать была лошадью, Джул, а кто был твой отец?
— Врешь, паскуда.
— Не обзывай меня.
— Врешь, паскуда.
— Не обзывай меня, Джул. — Под высокой луной глаза его похожи на клочки
белой бумаги, прилепленные к продолговатой дыне.
После ужина Кеш начал потихоньку потеть.
— Немного горячая, чувствую, — он сказал. — Видно, потому, что солнце
весь день на нее светило.
— Хочешь, обольем ее водой? — спрашиваем мы. — Может, полегче станет.
— Вот спасибо, — говорит Кеш. — Видно, потому, что солнце на нее
светило. Надо было мне догадаться прикрыть ее.
— Нам надо было догадаться, — говорим мы. — Откуда же ты мог знать.
— Я даже не заметил, что горячеет, — сказал Кеш. — Надо было
прислушиваться.
Мы облили ее водой. Нога ниже цемента — как ошпаренная.
— Полегчало? — спросили мы.
— Спасибо, — сказал Кеш. — Хорошо стало.
Дюи Дэлл вытирает ему лицо подолом платья.
— Попробуй поспать немного, — говорим мы.
— Ага, — говорит Кеш. — Большое спасибо. Теперь хорошо.
{Джул, говорю я. Кто был твоим отцом, Джул?
Черт бы тебя взял. Черт бы тебя взял}.
Она была под яблоней, мы с Дарлом пошли при луне, кошка спрыгнула и
убежала, а мы слышим, как она разговаривает за досками.
— Слышишь? — Дарл говорит. — Приложи ухо.
Я приложил ухо и слышу ее. Только не разберу, что она говорит.
— Дарл, что она говорит? С кем она разговаривает?
— Она разговаривает с Богом. Зовет Его, чтобы Он помог.
— Чтобы Он как помог? — спрашиваю я.
— Чтобы Он спрятал ее от людских глаз, — говорит Дарл.
— Зачем, чтобы Он спрятал ее от людских глаз, Дарл?
— Чтобы могла расстаться с жизнью.
— Зачем расстаться с жизнью, Дарл?
— Слушай, — говорит Дарл. Мы ее слышим. Мы слышим, как она повернулась
на бок. — Слушай, — говорит Дарл.
— Она повернулась. Она смотрит на меня через доски.
— Да, — говорит Дарл.
— Дарл, как она может видеть через доски?
— Пошли, Пусть полежит спокойно. Пошли.
— Она сюда не может видеть, дырки-то наверху. Как она может видеть,
Дарл?
— Пойдем посмотрим, как там Кеш, — говорит Дарл.
{А что я видел, Дюи Дэлл не велела никому говорить}.
Кеш болеет от ноги. Днем мы чинили ему ногу, но он опять от нее болеет,
лежит на кровати. Мы обливаем ему ногу водой, и ему хорошо.
— Теперь хорошо, — говорит Кеш. — Спасибо вам.
— Попробуй поспать, — говорим мы.
— Теперь хорошо, — говорит Кеш. — Спасибо вам.
{А что я видел, Дюи Дэлл не велела никому говорить. Это не про папу, и
не про Кеша, и не про Джула, и не про Дюи Дэлл, и не про меня}.
Мы с Дюи Дэлл будем спать на тюфяке. Он на задней веранде, откуда нам
виден сарай, а луна светит на половину тюфяка: будем лежать наполовину в
белом, наполовину в черном, луна будет нам на ноги светить. И я подгляжу,
где они бывают ночью, когда мы в сарае. Сегодня ночью мы не в сарае, но
сарай мне виден, и я узнаю, где они бывают ночью.
Мы лежим на тюфяке, луна светит нам на ноги.
— Смотри, — я говорю, — у меня ноги черные. И у тебя ноги черные.
- Спи, - говорит Дюи Дэлл.
Джефферсон далеко.
— Дюи Дэлл...
— Если сейчас не Рождество, почему же он там будет?
Он бегает кругом по блестящим рельсам. И рельсы блестящие бегут кругом
и кругом.
— Что там будет?
— Поезд. В окне.
— Спи, давай. Если он там завтра увидишь,
Может, Дед Мороз не знает, что они — городские ребята.
— Дюи Дэлл.
— Спи давай. Он его не отдаст городским ребятам. Он был за стеклом,
красный на рельсах, а рельсы блестели кругом и кругом. Сердце от него
закололо. А потом были папа, Джул, и Дарл, и сын мистера Гиллес-пи. У сына
мистера Гиллеспи из-под ночной рубашки видны ноги. Когда он идет под луной,
ноги пушистые. Они идут вокруг дома к яблоне.
— Дюи Дэлл, что они будут делать?
Они шли вокруг дома к яблоне.
— Она пахнет, — говорю я. — И тебе пахнет?
— Тс-с, — говорит Дюи Дэлл. — Ветер переменился. Спи.
Скоро узнаю, где они бывают ночью. Они выходят из-за дома, идут под
луной по двору, несут ее на плечах. Относят ее в сарай, луна светит на нее
тихо и слабо. Потом они выходят и возвращаются в дом. Пока они шли под
луной, ноги у сына мистера Гиллеспи были в пуху. Потом я подождал и сказал
Дюи Дэлл? Потом подождал, а потом пошел смотреть, где они бывают ночью, — а
что я видел, Дюи Дэлл не велела никому говорить.
Посреди темного дверного проема он будто материализуется из темноты — в
нижнем белье, поджарый, как скаковая лошадь; на нем лежит отсвет
разгорающегося пламени. С яростно-изумленным лицом он спрыгивает на землю.
Он увидел меня, хотя не повернул головы и даже не повел глазами: зарево
плавает в них как два маленьких факела.
— Давай, — и длинными скачками несется вниз по склону к сараю. Он
бежит, серебряный под луной, и вдруг обрисовался четко, как плоская жестяная
фигура: в беззвучном взрыве весь сеновал вспыхнул разом, словно там держали
порох. Треугольный фасад с квадратным проемом двери, в котором, как
кубистический жук, сидит угловатый гроб на низких козлах, выступил рельефно.
Сзади из дома выскакивают папа, Гиллеспи с Маком, Дюи Дэлл и Вардаман.
Ссутулясь, он останавливается возле гроба и с яростью смотрит на меня.
Пламя у него над головой гремит; по двору проносится холодный ветерок: в нем
еще нет жара, но горсть половы вдруг взвивается в воздух и летит по проходу
мимо стойл, где кричит лошадь.
— Быстро, — говорю я, — лошади.
Он смотрит на меня, потом на крышу, потом прыгает к стойлу, где кричит
лошадь. Она мечется, лягается, и рев пламени вбирает в себя громкие удары
копыт. Звук такой, как будто бесконечный поезд едет по необозримой эстакаде.
Мимо меня пробегают Гиллеспи и Мак в ночных рубашках до колен; они кричат
высокими тонкими голосами, бессмысленными, но в то же время печально-дикими:
"...корова... стойле..." Рубашка Гиллеспи вздувается впереди над волосатыми
бедрами.
Дверь
...Закладка в соц.сетях