Купить
 
 
Жанр: Электронное издание

bez_dogmata

страница №10

Слова Снятынского меня поразили: они — словно повторение того, что
когда-то говорил мне отец. Снятынский, однако, понимает меня лучше — он
тут же добавляет:
«Старая история — кто чересчур в себе копается, тот кончает душевным
разладом. А кто с собой не в ладу, тот не способен принимать решения. Эх,
мы живем в больном веке, ныне только ослы еще не целиком утратили волю. А
все, у кого есть хоть капля разума, непременно начинают во всем
сомневаться и убеждать себя, что, в сущности, не стоит ничего хотеть».
Такую мысль уже раньше высказал кто-то из французских писателей, и, прочтя
это, я подумал, что он, ей-богу, прав.
Бывают минуты, когда я жалею, зачем Снятынский просто-напросто не
выругал меня вместо того, чтобы начинять свое письмо такими, например,
фразами: «При всех твоих достоинствах ты можешь в конце концов стать
постоянным источником горя и тревог для самых близких и дорогих тебе
людей». Эти слова тем ужаснее, что они истинная правда. Ведь я причинил
много горя Анеле, тете, Анелиной матери и, наконец, себе самому. Зато мне
даже смешно стало, когда я прочел дальше: «По закону жизни, в человеке
что-то должно расти. Так берегись же, чтобы в тебе не выросла какая-нибудь
ядовитая трава, которая тебя первого отравит». Нет! Уж это-то, во всяком
случае, мне не грозит. Вот выросла же во мне какая-то плесень, посеянная
рукой Лауры, но выросла только на той кварцевой оболочке, о которой пишет
Снятынский. Она не сумела пустить корни глубже и не отравила ни меня, ни
Лауру. Такую плесень не требуется даже вырывать, достаточно ее стереть,
как пыль. Снятынский более прав, когда, став самим собою и защищая свой
догмат веры, который всегда носит в душе, говорит:
«Если ты себя считаешь человеком высшего типа, так я скажу тебе, что
сумма таких «высших» дает в общественном смысле минус». Какой я к черту
высший тип — разве что по сравнению с Кромицким? Но вообще Снятынский
верно говорит. Такие, как я, только в том случае не «дают в сумме минус»,
если они не принадлежат к категории «гениев без портфеля», то есть если
это — великие ученые или великие художники. Часто они даже бывают
реформаторами. Я же мог бы быть реформатором только самого себя. С этой
идеей я носился целый день. И действительно, как это человек, так хорошо
сознающий свои недостатки, не пытается от них избавиться? Ведь, если бы я
сейчас полдня колебался, выйти мне на улицу или нет, я бы мог в конце
концов взять себя за шиворот и заставить себя сойти вниз. Я скептик, да, —
но разве я не могу приказать себе поступать так, как будто я им никогда и
не был? Кому какое дело, будет ли в моих действиях меньше или больше
убежденности? Ну, что я, например, мог бы сделать сейчас? Да хотя бы
приказать, чтобы уложили мои вещи, и уехать в Плошов. Легко могу так
поступить. Что из этого выйдет, видно будет потом, — а пока было бы что-то
сделано. Правда, Снятынский пишет: «Обезьяна эта теперь все дни торчит в
Плошове и донимает бедных женщин, которые и без того стали похожи на
тени». Так, может, уже слишком поздно? Снятынский не сообщает, давно ли он
был в Плошове. Быть может, с тех пор прошла неделя, а то и две, и за это
время сватовство могло сильно подвинуться вперед. Да, но мне-то об этом
неизвестно. И наконец, что может быть хуже моего нынешнего положения? Мне
ясно, что человек, обладающий хоть каплей решительности на моем месте
поехал бы в Плошов. И если я так сделаю, я стану за это себя уважать, тем
более что даже Снятынский меня уже не уговаривает ехать, а он ведь человек
очень предприимчивый и энергичный.
При одной мысли об этой поездке у меня светлеет в глазах, я вижу одно
лицо, такое милое, что в эту минуту оно мне дороже всего на свете, и — per
Baccho!* — я, вероятно, сделаю-таки то, что замышляю.
_______________
* черт побери! (ит.)

9 июня

La nuit porte conseil!* В Плошов я сейчас не поеду, это значило бы
действовать вслепую. Вместо этого я написал тетушке длинное письмо в
совершенно ином тоне, чем первое мое письмо из Пельи. Через восемь, самое
большее — десять дней должен прийти от нее ответ, и, смотря по тому, каков
он будет, я поеду в Плошов или... не поеду, и вообще не знаю, что сделаю!
На благоприятный ответ я мог бы твердо рассчитывать, если бы написал
примерно вот что: «Дорогая тетя, умоляю вас, гоните Кромицкого ко всем
чертям. Люблю Анельку, прошу ее простить меня и быть моей женой». Конечно,
в том случае, если они уже обвенчаны, моя просьба была бы напрасна, но я
не думаю, чтобы дело подвинулось так быстро.
_______________
* Утро вечера мудренее! (фр.)

Однако я не написал тетушке ничего подобного. Мое письмо должно было
сыграть роль разведчика, который движется впереди войска и обследует
местность. Я написал его таким образом, чтобы из ответа тетушки мне стало
ясно, что творится не только в Плошове, но и в сердце Анельки. Если
говорить всю правду, я боялся писать решительнее, потому что привык не
доверять себе, — этому научил меня опыт. Ах, если бы Анелька, несмотря на
довольно естественное чувство обиды на меня, отказала Кромицкому, — как я
был бы ей благодарен, насколько она в моих глазах стала бы выше того
несносного типа «девицы на выданье», у которой одна задача, одна цель —
найти себе мужа! Жаль, что я узнал о сватовстве Кромицкого. Если бы не
это, я, птицей отлетев от ног Лауры (это все равно рано или поздно должно
было случиться), по всей вероятности, лег бы у ног Анельки. Славная моя
тетушка показала, что у нее тяжелая рука, доложив мне о намерениях
Кромицкого и поддержке, которую оказывает ему пани Целина. В наш нервный
век не только женщины, но и мужчины чувствительны, как мимоза. Одно
неосторожное прикосновение — и душа свертывается, замыкается часто
навсегда. Знаю, что это глупо и нехорошо, но это так. Для того чтобы
измениться, я должен был бы заказать себе у какого-нибудь анатома другие
нервы, а свои приберечь для особых случаев. Никто, даже жена Снятынского,
которая сейчас видит во мне чудовище, не относится ко мне так критически,
как я сам. Но разве этот Кромицкий лучше меня? Разве его невроз, пошлая
мания наживы, достойнее моего? Без всякого хвастовства могу сказать, что у
меня и чувства в десять раз тоньше, и порывы благороднее, и душа добрее и
впечатлительнее, — и даже родная мать Кромицкого не стала бы отрицать, что
он меня глупее. Правда, я никогда в жизни не наживу не только миллиарда,
но и десятой доли его, однако пока еще Кромицкий тоже не нажил и сотой
доли. Ручаюсь, что моей жене будет и теплее и светлее в жизни, чем жене
Кромицкого, что жизнь ее будет шире и возвышеннее.

Не первый раз я в мыслях невольно сравниваю себя с Кромицким, и это
меня даже сердит — настолько я считаю себя выше этого человека. Я и он —
жители разных планет. И, сравнивая наши души, я сказал бы, что к моей
нужно подниматься вверх (при этом легко сломать себе шею). А к душе
Кромицкого такая девушка, как Анелька, определенно должна была бы
спуститься вниз.
А может, ей это было бы не так трудно? Гнусный вопрос! Но я видел в
жизни такие невообразимые вещи (в особенности у нас в Польше, где женщины
вообще стоят выше мужчин), что не могу не задать себе этот вопрос. Я
встречал девушек с такими высокими стремлениями, что их можно назвать
крылатыми, чутких ко всему прекрасному и не шаблонному, — и эти девушки не
только выходили замуж за болванов самого низкого пошиба, но на другой день
после свадьбы переходили, так сказать, в веру супруга, заражались от него
пошлостью, суетностью, эгоизмом, узостью взглядов, мелочностью. Мало
того — некоторые даже этим щеголяли, как будто считая, что прежние их
идеалы следовало после свадьбы выбросить за окно вместе с миртовым венком.
Они были уверены, что именно это значит быть доброй женой, и не отдавали
себе отчета, что каждая из них жертвует взлетами души в угоду склонностям
обезьяны. Правда, рано или поздно во многих случаях наступала реакция, но,
в общем, шекспировская Титания у нас — тип распространенный, и каждый,
наверное, встречал его в жизни.
Я — скептик до мозга костей, но скептицизм мой порожден болью сердца,
ибо мне и в самом деле очень больно, как подумаю, что это самое может
случиться с Анелькой. Быть может, скоро и она тоже, вспоминая свои девичьи
мечты и порывы, будет пожимать плечами, убежденная, что поставки для
Туркестана — вот это вещь, столь же важная, как и реальная, и такими
вещами только и стоит заниматься в жизни. При этой мысли я прихожу в дикую
ярость. А ведь если с Анелькой произойдет такая метаморфоза, то отчасти по
моей вине.
Однако мои раздумья и колебания объясняются не только
нерешительностью, о которой пишет Снятынский. Есть и другая причина. У
меня очень высокие требования к браку, и это лишает меня отваги. Знаю,
часто муж и жена сходятся характерами не более, чем две кривые доски
пристают друг к другу, — а между тем живут же как-то. Но меня такой брак
удовлетворить не может. Именно потому, что, в общем, я в счастье не
очень-то верю, я говорю себе: пусть хоть в браке мне повезет. А возможно
ли это? Странное дело, причина моих колебаний и нерешительности — не те
неудачные браки, какие я видел, а некоторые известные мне счастливые
супружества. Вспоминая их, я говорю себе: «Да, вот это — настоящее! Не
только в книжках бывают счастливые браки! Надо суметь найти!»

11 июня

За последнее время мы с Лукомским очень подружились. Он уже не так
замкнут и молчалив в моем обществе, как прежде. Вчера он зашел ко мне
вечером, и мы отправились бродить, дошли до самых терм Каракаллы. Потом я
пригласил его к себе, и мы просидели почти до полуночи. Разговор наш я
хочу записать, потому что он меня несколько взволновал. Лукомскому, видно,
было немного стыдно за свой порыв откровенности у статуи умирающего
гладиатора, но я нарочно заговорил о Польше, выпытал все, что лежало у
него на душе, и в конце концов, когда разговор стал уже совсем дружеским,
сказал:
— Вы меня извините, пан Юзеф, за нескромный вопрос, — но я, право, не
пойму одного: почему, если вы нуждаетесь в родном окружении, вы не поищете
себе подругу жизни среди наших соотечественниц? Того ощущения связи с
родиной, которое она может вам дать, не даст ни ваша мастерская, ни ваши
помощники — поляки, и уж, разумеется, ни Крук и Курта.
Лукомский усмехнулся и, показывая кольцо на своем пальце, ответил:
— А я как раз собираюсь жениться, как только моя невеста снимет траур
по отцу. Через два месяца поеду к ней.
— В окрестности Серпца?
— Нет, они из-под Вилькомира.
— А что вы делали в Вилькомире?
— Я там и не был. Мы познакомились случайно в Риме, на Корсо.
— Счастливая случайность!
— Да, самая счастливая в моей жизни.
— Это было во время карнавала?
— Вовсе нет. Раз утром шел я по виа Кондотти, вижу — какие-то две
дамы, блондинки, видимо мать и дочь, на ломаном итальянском языке
расспрашивают прохожих, как пройти к Капитолию. Они твердили «Капитолио»,
«Капитоле», «Капитол», но их никто не понимал — по той простой причине,
что, как вы знаете, надо говорить «Кампидольо». Я догадался, что они
польки, — земляков я сразу узнаю. Дамы страшно обрадовались, когда я
заговорил с ними по-польски. Я тоже был рад этой встрече и не только
указал им дорогу, но сам проводил их до Капитолия.

— И что же дальше? Вы себе не представляете, как меня интересует эта
история! Значит, вы пошли вместе?
— Да. По дороге я успел заметить, что девушка стройна, как тополь,
прекрасно сложена и красива, головка небольшая, уши точеные, лицо очень
выразительное, а ресницы совсем золотые. Такие лица только у полек бывают,
здесь их не увидишь — разве только в Венеции, и то редко. Понравилось мне
и то, что она так внимательна к матери, которая очень тосковала по недавно
умершему мужу. Я решил, что у этой девушки, наверное, доброе сердце. С
неделю я сопровождал их в качестве чичероне, а потом посватался.
— Как? Через неделю?
— Да. Потому что они собрались ехать обратно во Флоренцию.
— Ну, вы, я вижу, не из тех, кто долго раздумывает!
— Будь это в Польше, я бы, наверное, раздумывал дольше, но здесь, на
чужбине, я готов был целовать у нее руки только за то, что она полька.
— Понятно. Но все же... Брак — это такой перелом в жизни...
— Это верно. Но что я мог бы придумать лучшего, если бы раздумывал не
одну, а две или три недели? Признаюсь, были у меня причины колебаться. Не
очень-то приятно говорить об этом, — ну, да... Видите ли, у нас в роду
наследственная глухота. Дед под старость не слышал ничего, отец мой оглох
в сорок лет... С этим можно жить, но, что ни говори, это тяжелый крест,
особенно для окружающих, потому что глухие бывают раздражительны. И вот я
задавал себе вопрос: вправе ли я связать свою жизнь с такой девушкой, раз
мне грозит это несчастье, — ведь трудно будет ей со мной жить?
Слушая Лукомского, я только тут заметил, что у него в выражении глаз,
в движениях головы, в манере слушать есть что-то такое, что всегда
обличает глухоту. Слышит он пока отлично, но, видимо, постоянно проверяет,
не ослабел ли уже у него слух.
Я стал его успокаивать, а он сказал:
— Я тоже так подумал. Не стоит из-за только предполагаемой опасности
портить жизнь себе и другому человеку. Ведь вот в Италии бывает эпидемия
холеры, но было бы глупо, если бы ни один итальянец не женился, боясь, что
может умереть от холеры и оставить жену и детей без опеки. И я сделал то,
что считал своим долгом. Сказал панне Ванде, что люблю ее и жизнь бы отдал
за то, чтобы она стала моей, но есть вот такое препятствие. И знаете, что
она мне ответила? «Если мне нельзя будет говорить вам, что я вас люблю, то
я буду это писать». Не обошлось без слез, но через час мы уже смеялись над
моими страхами, и я нарочно притворялся глухим, чтобы заставить ее
написать «люблю».
Разговор с Лукомским не выходит у меня из головы. Снятынский
ошибается, говоря, что у нас только ослы еще сохранили силу воли. У этого
скульптора были серьезные причины раздумывать и колебаться, а ему
достаточно было недели, чтобы принять такое серьезное решение. Может, у
него способность к самоанализу не так развита, как у меня, но он умный
человек. А какая мужественная девушка эта будущая пани Лукомская! Как мне
нравится ее ответ!.. И чутье мне подсказывает, что Анелька — девушка
такого же типа. Если бы я, скажем, ослеп, Лаура увидела бы в моей слепоте
только возможность навязать мне роль какого-нибудь феокийца Демодока,
поющего песни на пирах. Но Анелька — та, конечно, не оставила бы меня,
хотя бы я и не был еще ее мужем. Готов дать руку на отсечение, что это
так.
Однако когда есть такая уверенность, то и на неделю незачем бы
откладывать решение, а я раздумываю уже пять месяцев. Даже и последнее мое
письмо к тете не говорит об окончательном решении.
Впрочем, я утешаю себя мыслью, что тетушка — женщина умная и любит
меня, так что догадается, чего я хочу, и по-своему придет ко мне на
помощь. Кроме того, в сердце мое стучится надежда, что Анелька будет ей
союзницей. Все-таки жаль, что я в письме не высказался яснее. У меня руки
чешутся написать второе, но я не даю себе воли. Надо подождать ответа на
первое письмо. Счастливы такие люди, как Лукомский, они начинают прямо с
дела.

15 июня

Как ни назови то чувство, которое я питаю к Анеле, — любовью или
как-нибудь иначе — есть огромная разница между ним и всеми теми чувствами,
которые до сих пор возникали в моем сердце. Я думаю об этом с утра до
ночи. Чувство к этой девушке стало событием моей душевной жизни, и я
чувствую себя ответственным за него перед самим собой. Прежде этого со
мной никогда не бывало. Я сходился с женщинами, а через некоторое время
расходился, и связи эти оставляли по себе грусть, недолгую или довольно
длительную, иногда приятное воспоминание, иногда — неприятный осадок, но
никогда они не поглощали до такой степени всего меня. В пустой светской
жизни, которую ведем мы все, те, у кого нет высоких целей, кто не служит
никакой идее и не вынужден работать для куска хлеба, женщина не сходит со
сцены: она всегда в центре нашего внимания, за нею ухаживают, но в конце
концов она становится в наших глазах чем-то повседневным, связь с нею —
одним из обычных «грешков» в нашей жизни. Обманывая женщин, мы редко
испытываем угрызения совести, еще реже испытывают их женщины, обманывающие
нас. При всей чувствительности своей натуры я тоже один из таких мужчин с
притупленной совестью. Бывали случаи, когда я думал: «Вот теперь следовало
бы делать себе патетические упреки», но всегда только отмахивался и
предпочитал размышлять о чем-нибудь более приятном. Сейчас не то. Порой
голова у меня бывает занята совсем другим, — и вдруг я чувствую, что мне
чего-то недостает, нападает на меня беспокойство, страх, как будто я
упустил что-то крайне важное, чего-то не сделал, и, наконец, мне
становится ясно, что это думы об Анельке снова прорываются сквозь все
заслоны и овладевают мной. Точат они меня день и ночь, как тот
жучок-древоточец, о котором писал Мицкевич. Когда я пожимаю плечами и
силюсь подавить или даже осмеять это чувство, моя ирония и скептицизм не
спасают меня, вернее — спасают ненадолго, а потом я снова оказываюсь в
заколдованном круге. Собственно, это не тоска и даже не угрызения;
скорее — мучительная прикованность мыслей к одному предмету и при этом
такое лихорадочное, тревожное желание знать, что будет дальше, как будто
от этого «дальше» зависит моя жизнь.

Если бы я не так усердно заглядывал в себя, я считал бы, что чувство
мое — большая и необыкновенная любовь. Однако я примечаю, что мои тревоги
и раздумья вызваны не только желанием, чтобы Анелька стала моей. Она,
несомненно, оставила в душе моей глубокое и сильное впечатление. Но
Снятынский прав: если бы я полюбил ее так сильно, как, например, он — свою
жену, я прежде всего стремился бы обладать ею. А я (мне это совершенно
ясно) не столько жажду ею обладать, сколько боюсь ее потерять. Не всякий,
пожалуй, поймет, что между этими чувствами есть огромная и любопытная
разница. Но я твердо убежден, что, если бы не Кромицкий и опасение
навсегда потерять Анельку, я не испытывал бы ни такого страха, ни
волнения. Это до некоторой степени распутывает клубок запутанных
переживаний и ясно доказывает, что я не столько люблю Анельку, сколько
чувствую, что мог бы ее любить, и мне ужасно жаль утратить эту надежду на
счастье, эту единственную возможность заполнить им жизнь. А еще больше
боюсь я той пустоты, которая откроется передо мной, если, Анелька будет
для меня потеряна. Я замечаю, что глубочайшие пессимисты, когда судьба или
люди хотят отнять у них что-нибудь, так же отчаянно отбиваются руками и
ногами и так же вопят, как самые жизнелюбивые оптимисты. И я сейчас именно
в таком положении. Кричать, правда, не кричу, но полон страха при мысли,
что, быть может, не сегодня-завтра не буду знать, что мне с собой делать и
зачем жить на свете.

16 июня

Узнал кое-что о Лауре: сообщил мне это мой нотариус, который ведет и
дела Дэвисов. Дэвис уже в психиатрической лечебнице, а она живет в
Интерлакене, у подножия горы Юнгфрау. Наверное, собирается взойти на ее
вершину. Воображаю, как она рядится в Альпы, их снега, туманы, солнечные
восходы, как плавает по озерам и стоит над пропастями. В разговоре с
нотариусом я пожалел Дэвиса, а также и его жену, которая такой молодой
осталась одна и без всякой опеки. Но насчет ее старый юрист успокоил меня,
сказав, что с неделю тому назад к ней в Швейцарию уехал ее родственник,
граф Малески. Знаю, знаю этого неаполитанца! Красив, как Антиной, но
картежник и, говорят, трус изрядный. Кажется, я напрасно в свое время
сравнивал Лауру с Пизанской башней.
Впервые в жизни я вспоминаю с таким недобрым чувством женщину,
которую, в сущности, не любил, но обманывал, говоря, что люблю. По
отношению к Лауре я оказываюсь человеком неблагодарным и невеликодушным, —
мне просто стыдно за себя. В самом деле, чем я могу оправдать свою
антипатию к ней? Чего я ей не могу простить? Да, видимо, того, что с
самого начала нашей связи я, — правда, не по ее вине, но из-за близости с
нею, — совершил тысячу дурных и дрянных поступков, которых никогда не
совершал в жизни. Я не уважил своего траура, не пощадил больного и
беспомощного Дэвиса, опустился, разложился, написал тетушке то роковое
письмо... Все это  м о я  вина! Но когда слепец, споткнувшись о камень,
падает на дороге, он всегда клянет камень, хотя, в сущности, в его падении
виновата только его слепота.

17 июня

Я отнес сегодня деньги Лукомскому, а нотариусу оставил доверенность.
Вещи упакованы, и я на всякий случай приготовился к отъезду. Рим начинает
мне сильно надоедать.

18 июня

По моему расчету, ответ тетушки должен бы уже прийти. Гоня от себя
наихудшие предположения, я пытаюсь угадать, что она мне сообщит. И — в
который уже раз! — жалею, что не написал ей яснее. Впрочем, писал же я ей,
что приехал бы в Плошов, если бы был уверен, что присутствие мое не будет
неприятно ее гостьям, и посылал этим гостьям сердечный привет. Упомянул я
еще, что в последнее время в Пельи был нездоров, сильно расстроен и не
сознавал, что делаю. Когда я писал это письмо, оно мне казалось весьма
разумным, а теперь иногда кажется верхом глупости. Просто самолюбие не
позволило мне ясно и решительно отказаться от того, что я прежде написал
ей из Пельи. Я надеялся, что тетушка обрадуется возможности все уладить и
я приеду в Плошов этаким великодушным благодетелем. Как ничтожна натура
человеческая! Теперь мне остается одно — цепляться за надежду, что тетя
непременно догадается, чего я хочу.
Тревога моя растет с каждой минутой, чувствую, что мог бы сильно
любить Анельку и вообще мог бы быть несравненно лучшим человеком. Зачем
же, собственно, я поступаю так, словно, кроме эгоизма и расстроенных
нервов, ничего во мне нет? А если ничего больше нет, почему мой самоанализ
не подсказал мне этого? У меня хватает смелости делать окончательные
выводы, и я не таю от себя истины, а между тем  т а к о й  вывод всегда
отвергаю. Почему же? Да потому, что во мне живет непоколебимая
уверенность: я лучше, чем мои поступки. А объясняются эти поступки
какой-то неприспособленностью к жизни, чертой отчасти родовой, отчасти
же — порожденной болезнью нашего века, вечным самоанализом, который не
дает нам никогда отдаться первому непосредственному порыву. Мы критикуем
все, доходя до полного бессилия души. В детстве я забавлялся тем, что
укладывал монеты одна на другую столбиком, пока столбик этот не наклонялся
под влиянием собственной тяжести и, рассыпавшись, превращался в
беспорядочную кучку. Теперь я делаю то же с моими мыслями и намерениями —
нагромождаю их до тех пор, пока они не рассыпаются в полном беспорядке.

Поэтому мне решиться на что-либо негативное гораздо легче, чем на
положительное, легче разрушать, чем создавать. Мне кажется, многие
интеллигентные люди страдают той же болезнью. Критика всего и самих себя
выела у нас волю к добру. Нам недостает устоев, исходной точки, веры в
жизнь. Вот оттого-то я, например, не столько хочу обладать Анелькой,
сколько боюсь потерять ее.
Однако, коснувшись болезни века, я не хочу ограничиться разговором
только о себе. Если кто-нибудь во время эпидемии сляжет в постель, это
явление самое обыкновенное, а ныне критика всего существующего стала
эпидемией, свирепствующей во всем мире. Отсюда прямой вывод: крыши всех
видов, под которыми жили люди, валятся им на голову. Само слово «религия»
означает «связь», а религия распадается. Вера стала неустойчива даже в
душах верующих. Сквозь ту крышу, которую мы называем отчизной, начинают
проникать социальные течения. Остался только один идеал, перед которым
снимают шапки даже самые отчаянные скептики: народ. Но на цоколе этой
святыни разные озорники уже начинают писать довольно циничные остроты, — и
удивительнее всего то, что первые туманы сомнения выползают из тех голов,
которые по природе вещей должны были бы ниже всех склоняться перед этой
святыней. В конце концов придет какой-нибудь гениальный скептик, второй
Гейне, будет оплевывать и заушать этого божка (как в свое время заушал его
Аристофан), но теперь уже во имя свободы мысли и свободы сомнения, — и что
тогда будет, не знаю. Вероятно, на этой огромной пустой странице дьявол
станет писать сонеты своей возлюбленной.
Можно ли предотвратить это? Но прежде всего — мне-то что за дело?
Стремиться к чему-нибудь — не мой удел. Я для этого чересчур хорошо
воспитанный сын своего века. Но если все, что думается, делается и
возникает, должно служить увеличению суммы счастья, то я позволю себе
сделать одно замечание, оговорившис

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.