Жанр: Электронное издание
bez_dogmata
...йшего моего поведения — пусть все будет так, как само сложится и как
быть должно. Я не мог, однако, не думать о том, какой я увижу Анельку, как
она меня встретит, что даст мне понять, как отнесется ко мне. Сам не
приняв и не желая принимать никаких решений, я почему-то был уверен, что у
нее все заранее обдумано. И, думая так, я то злился на Анельку, то,
понимая, что и она тоже окажется в трудном и неловком положении, испытывал
что-то вроде жалости к ней. Мысли мои и воображение были до того заняты
ею, что она как будто стояла передо мной. Удивительно ясно помнились
высоко зачесанные над лбом каштановые волосы, длинные ресницы, глаза,
тонкое личико. Я пробовал угадать, как она будет одета. Вспоминались
разные ее слова, движения, выражения лица, ее платья. И настойчивее всего
приходила на память та минута, когда Анеля вернулась в гостиную из своей
комнаты наверху, напудрив разгоревшееся от волнения лицо. Наконец эти
воспоминания стали так ярки, что уже походили на галлюцинации. «Вот опять
я одержим ею», — подумал я и, чтобы отвлечься, завязал разговор с
извозчиком. Спросил, женат ли он, на что он ответил: «Без бабы никак не
проживешь». Он говорил еще что-то, но я уже его не слушал, так как в это
время вдали замаячили плошовские тополя. Я и не заметил, как мы проехали
несколько верст от заставы.
При виде Плошова я почувствовал, что мое внутреннее беспокойство
усиливается, и мысли еще быстрее зароились в мозгу. Я старался
сосредоточить внимание на окружающем, на переменах, произошедших здесь за
время моего отсутствия, новых домах вдоль дороги. Механически твердил
себе, что погода прекрасная, что весна в этом году удивительно ранняя.
День и в самом деле был чудесный, в прозрачном воздухе чувствовалась
бодрящая утренняя свежесть. Около домов цвели яблони, и опавший цвет их
снегом покрывал землю. Передо мной словно развертывались полотна
художников новой школы. Куда ни глянь — ослепительный и прозрачный Pleine
air*, в глубине мелькали фигуры людей, работавших у домов и в поле. Однако
странно — я все видел, все примечал, но не мог всецело отдаться этим
впечатлениям. Они меня почему-то не волновали и словно скоплялись только
на поверхности мозга, не проникая вглубь, где таились иные мысли. В
таком-то состоянии раздвоенного сознания я въехал в Плошов. Тут охватили
меня сразу тень и прохлада липовой аллеи, в глубине которой блестели окна
дома. Вспугнутые тревожные мыслишки еще беспокойнее закопошились во мне.
Сам не знаю, почему я, вместо того чтобы въехать во двор, расплатился с
извозчиком у ворот и, не слушая выражений его благодарности, пешком
зашагал к дому.
_______________
* открытый воздух (фр.).
Почему, собственно, я так волновался? Потому ли, что в этом столь
знакомом доме меня ждало что-то неизвестное, но трагически связанное с
моим прошлым? Пока я шел по двору, сердце у меня так сжималось, что дух
перехватывало. «Что за чертовщина?» — твердил я мысленно. Так как я
остановил извозчика за воротами, приезд мой не был замечен, и никто не
вышел навстречу. Прихожая была пуста. Я вошел в столовую и решил здесь
подождать дам. Они должны были скоро сойти вниз, — стол был уже накрыт,
чашки расставлены, и самовар гудел и ворчал, пуская к потолку клубы пара.
Здесь тоже ни одна подробность не ускользнула от моего внимания. Я
заметил, например, что в столовой холодно и темновато — окна ее выходили
на север. Потом засмотрелся на три мерцающие дорожки на полу — это свет,
падавший из трех окон, отражался в темном, навощенном паркете. Потом стал
разглядывать, как что-то новое, буфет, знакомый с детских лет. И тут мне
вспомнился разговор со Снятынским в этой самой комнате, когда мы смотрели
из окна на его жену и Анелю, шедших по снегу в оранжереи.
Наконец мною овладели тоска и ощущение пустоты. Я сел у окна, чтобы
быть поближе к свету и полюбоваться на сад. Мне никак не удавалось
избавиться от все того же внутреннего раздвоения: я не переставал думать о
том, что скоро, через минуту-другую, увижу ее, должен буду поздороваться,
говорить с нею, а потом в течение нескольких месяцев видеть ее каждый
день. Вопросы: «Как же это будет? Что будет?» — теснились в моей голове,
опережая друг друга.
Есть люди, которые со страху совершают подвиги, проявляя безумную
отвагу, а со мной часто бывает так, что тревога, нерешимость и состояние
неизвестности сменяются вдруг взрывом нетерпения и гнева. Так случилось и
теперь. Разница между прежней Анелькой и нынешней пани Кромицкой
представилась мне так ясно, как еще ни разу до сих пор.
«Да хоть бы у тебя звезда была во лбу, — думал я, — хоть бы ты была
во сто раз красивее, во сто раз обворожительнее, ты для меня теперь ничто.
Более того — все в тебе будет меня отталкивать».
Гнев мой еще усилился, когда я почему-то вообразил, что Анелька и
сейчас и в дальнейшем будет стараться всем своим поведением доказать мне
обратное — то есть, что я обманываю себя и что она навек останется для
меня страстно желанной и навек недоступной. «Посмотрим!» — отвечал я ей
мысленно, готовясь к какому-то странному поединку с этой женщиной, борьбе,
в которой я и проиграю и выиграю, ибо утрачу воспоминания, но зато обрету
покой. В эти минуты мне казалось, что у меня хватит сил и отваги на то,
чтобы отразить все атаки.
Но вот дверь тихо отворилась, и в столовую вошла Анелька.
У меня зашумело в голове, похолодели кончики пальцев. Женщина, в эту
минуту стоявшая передо мной, называлась, правда, пани Кромицкой, но у нее
были милые, обожаемые черты и невыразимая прелесть моей прежней Анельки. В
хаосе, бушевавшем во мне, один голос звучал громче всех других: Анелька!
Анелька! Анелька! А она то ли не сразу меня заметила, то ли приняла за
кого-то другого, — я стоял спиной к свету. Только когда я подошел к ней,
она подняла глаза — да так и застыла на месте. Невозможно описать то
смешанное выражение испуга, смущения, волнения и покорности, какое я
увидел на ее лице. Она побледнела так, что я боялся, как бы она не
лишилась чувств. Когда я взял ее руку в свои, мне показалось, что я держу
кусочек льда. Всего я ожидал — только не такой встречи. Еще минуту назад я
был уверен: мне сразу дадут почувствовать, что передо мной пани Кромицкая.
А между тем передо мной стояла прежняя моя Анелька, взволнованная и
робеющая. Я сделал ее несчастной, я был виноват, страшно виноват перед
ней, а она смотрела на меня так, словно сама просила у меня прощения. И
вмиг прежняя любовь, раскаяние, жалость нахлынули на меня с такой силой,
что я совсем потерял голову. Я с трудом поборол желание схватить ее,
прижать к груди и успокаивать словами, которые говорятся только горячо
любимому человеку. А сердце мое было до краев полно такими словами. Меня
до того взволновало и ошеломило это неожиданное, невероятное появление
вместо пани Кромицкой прежней Анельки, что я только жал ей руку и ни слова
не мог выговорить. Однако молчать дольше было невозможно. И, собрав
остатки самообладания, я спросил глухим, не своим голосом:
— Разве тетя не сказала тебе, что я приеду?
— Тетя... говорила... — с усилием вымолвила Анелька.
И оба мы снова замолчали. Я понимал, что следует осведомиться о
здоровье ее матери и ее собственном, но не в силах был это сделать и от
всей души желал, чтобы пришел кто-нибудь и выручил нас обоих. К счастью,
вошли тетушка и молодой лекарь Хвастовский, младший сын управляющего, — он
уже с месяц как находится при больной пани Целине. Анелька тотчас отошла к
столу и стала разливать чай, а я поздоровался, завел разговор с тетей. К
этому времени я совсем уже овладел собой. Мы сели завтракать. Я спросил,
как чувствует себя пани Целина. Тетя, отвечая мне, то и дело ссылалась на
молодого доктора, а тот давал объяснения с оттенком снисходительного
презрения, как новоиспеченный ученый специалист разговаривает с профаном и
вместе с тем как демократ (бдительно оберегающий свое достоинство даже
тогда, когда никто и не думает его унижать) отвечает человеку, которого
относит к аристократам. Он показался мне очень уж самоуверенным — я с ним
говорил гораздо учтивее, чем он со мной. Беседа за столом немного
развлекла меня и дала возможность прийти в равновесие, хотя мысли мои
мешались, когда я смотрел на Анельку. А я время от времени поглядывал на
нее через стол и с чувством, близким к отчаянию, говорил себе: «Да, те же
черты, то же тонкое личико, и волосы над лбом. Та же Анелька, почти
девочка! Да, это она, любовь моя, мое счастье, теперь уже навсегда
утраченное!» Была в этом сознании и великая отрада, и острая боль.
Анелька уже кое-как справилась с волнением, но все еще как будто
робела. Чтобы как-нибудь смягчить неловкость и сделать наши отношения
менее напряженными, я отважился несколько раз обратиться к ней с вопросами
о ее матери, — и мне удалось ее немного ободрить. Она даже сказала: «Мама
будет рада тебя видеть». Я этому не поверил, но голос ее слушал с
закрытыми глазами, как самую чудесную музыку. Разговор наш становился все
непринужденнее. Тетушка была в прекрасном настроении — этому способствовал
мой приезд и то, что Клара, у которой она уже успела побывать, обещала ей
дать концерт в пользу ее бедных. Уходя от Клары, тетушка на лестнице
встретила двух дам — патронесс других благотворительных обществ, — они
опоздали, и это больше всего тешило тетушку. Она стала расспрашивать меня
о Кларе, которая произвела на нее самое лучшее впечатление. К концу
завтрака я, отвечая на вопросы, вынужден был рассказать кое-что о своих
путешествиях. Тетя удивилась тому, что я побывал даже в Исландии, и,
расспросив, как там живут люди, объявила:
— Только разве с отчаяния можно поехать в такое место.
— А мне действительно было тогда очень тяжело, — отозвался я.
Анелька глянула на меня, и снова в глазах ее я прочел испуг и
покорность. Ощущение у меня было такое, словно чья-то рука больно сжала
мне сердце. Я настолько был готов к тому, что она встретит меня с видом
холодно торжествующим, с гордым сознанием своего превосходства и некоторым
злорадством, что теперь меня особенно трогало и вместе с тем угнетало ее
ангельское сочувствие. Все ожидания, все предчувствия обманули меня.
Прежде я думал: «Если бы даже она захотела, чтобы я не увидел в ней пани
Кромицкую, ей это не удастся, она этим только оттолкнет меня». А между тем
она даже не похожа была на замужнюю женщину. Мне сейчас приходилось себе
напоминать, что она — чужая жена, и это будило во мне уже не отвращение, а
невыразимую печаль.
У меня есть склонность в минуты душевных невзгод бередить свои раны.
Это самое я хотел сделать сейчас — начать разговор о ее муже. Но не смог:
мне казалось, что это было бы жестокостью и профанацией наших чувств. И
вместо этого я выразил вслух желание навестить пани Целину. Анелька пошла
узнать, может ли больная принять меня, и, вернувшись через минуту,
сказала:
— Мама просит тебя зайти к ней хотя бы сейчас.
Мы пошли на другую половину дома, и тетя с нами. Мне хотелось сказать
Анельке какие-нибудь добрые слова, чтобы ее успокоить, но стесняло
присутствие тети. Однако затем я подумал, что при ней будет даже лучше
сказать Анеле то, что я хочу. И, остановившись у дверей пани Целины, я
сказал:
— Дай руку, родная моя сестричка.
Анелька протянула мне руку. Я видел, что она мне благодарна за это
слово «сестричка», что у нее камень с души свалился, и своим ответным
горячим пожатием она хочет мне сказать: «Будем друзьями, и простим друг
другу все».
— Я вижу, между вами мир и согласие, — буркнула тетушка, глядя на
нас.
— Да, да! Он такой добрый! — отозвалась Анелька.
Сердце мое в эту минуту и в самом деле было полно доброты. Войдя в
комнату пани Целины, я поздоровался с нею очень сердечно, но она отвечала
мне несколько принужденно: видно было, что, если бы не боязнь обидеть
тетю, она встретила бы меня весьма холодно. Впрочем, я не ставлю ей этого
в вину: она имеет полное право сердиться на меня. А может, она считает,
что и в продаже ее родового поместья до некоторой степени виноват я: ведь,
если бы я в свое время повел себя иначе, этого бы не случилось.
Пани Целина сильно изменилась. С некоторых пор она уже не встает с
кресла на колесах, и на этом кресле ее в хорошую погоду вывозят в сад.
Лицо ее, и прежде худощавое, стало совсем восковым. Видно, что когда-то
эта женщина была очень хороша собой и что всю жизнь была очень несчастна.
Я стал расспрашивать ее о здоровье и выразил надежду, что живительное
действие весны восстановит ее силы. Пани Целина выслушала меня с грустной
усмешкой и покачала головой. Потом две крупные слезы покатились по ее
щекам. Она не утирала их.
— А ты знаешь, что Глухов продан? — спросила она у меня.
Видно, мысль об этом не оставляла ее ни на минуту, постоянно грызла и
мучила.
Услышав ее вопрос, Анелька сразу вспыхнула. Нехороший это был
румянец — краска досады и стыда.
— Знаю, — ответил я пани Целине. — Может, это еще поправимо, тогда
унывать не надо. А если непоправимо, надо покориться воле божьей.
Анелька взглядом поблагодарила меня, а панн Целина возразила:
— Нет, я уже больше себя не обманываю.
Однако это была неправда: она еще надеялась. Она не отводила глаз от
моих губ, ожидая слов, которые укрепили бы ее тайную надежду. И, желая
быть великодушным до конца, я сказал:
— Что делать, все мы подчиняемся необходимости, и винить за это
человека трудно. Но я думаю, милая тетя, что нет на свете таких преград,
которых нельзя было бы преодолеть стойкостью и соответствующими
средствами.
И я стал объяснять, что мне известны случаи, когда продажа
признавалась недействительной из-за неточностей в купчей. Кстати сказать,
это было вранье, но я видел, что мои слова — попросту целебный бальзам для
сердца пани Целины. Притом я тут косвенно выступал в защиту Кромицкого,
хотя и не называл его. Впрочем, имя его ни разу не было названо и никем из
остальных.
Должен, однако, сказать правду: великодушие руководило мною только
отчасти. Главным же образом я говорил все это для того, чтобы слова мои
расположили ко мне Анельку и представили ей меня в ореоле доброты и
благородства.
И Анелька была мне признательна: когда мы с тетей наконец вышли, она
побежала за нами и, протянув мне руку, шепнула:
— Спасибо тебе за маму.
А я в ответ молча поцеловал ее руку.
Тетушку тоже тронула моя доброта. Расставшись с ней, я вышел в сад —
нужно было разобраться в своих впечатлениях и привести мысли в порядок. Но
в саду я встретил молодого Хвастовского, совершавшего свою обычную
утреннюю прогулку. И так как мне хотелось расположить к себе всех в
Плошове, я заговорил с ним о здоровье его пациентки, подчеркивая свое
уважение к его знаниям и авторитету. Я видел, что ему это очень льстит.
Скоро он спрятал в карман свою демократическую бдительность, перестал
ощетиниваться при каждом слове и заговорил о болезни Анелькиной матери с
готовностью и даже увлечением, присущим молодым адептам науки, еще не
отравленным сомнениями. При этом он то и дело вставлял в свои пояснения
латинские термины, как будто беседовал с кем-либо из коллег-медиков. Этот
крепыш, в чьих речах и взглядах чувствуется большая энергия, произвел на
меня хорошее впечатление — я увидел в нем представителя того нового
поколения, о котором мне столько говорил Снятынский, поколения, совсем
непохожего на «гениев без портфеля». Бродя по длинным аллеям парка, мы
завели в конце концов так называемый «интеллигентный разговор», состоявший
главным образом из перечисления имен авторов и заглавий книг. Хвастовский
то, что знает, знает, вероятно, основательнее меня, но я читал больше и,
кажется, очень поразил его своей начитанностью. Временами он поглядывал на
меня почти враждебно, — должно быть, считал узурпацией чужих прав то, что
человек, которого он причисляет к аристократам, позволяет себе знать
такие-то книги или таких-то авторов. Зато я подкупил его своим
свободомыслием. Правда, либерализм мой состоит в том, что я допускаю все,
ибо во всем сомневаюсь, но уже одно то, что человек с моим состоянием и
положением в свете не является реакционером, окончательно расположило ко
мне молодого радикала. Под конец мы беседовали как люди, друг друга
понимающие и нашедшие общий язык.
Полагаю, что отныне доктор Хвастовский будет видеть во мне исключение
из общего правила. Я уже давно заметил, что у нас в Польше у каждого
демократа есть «свой» аристократ, к которому он питает особую слабость,
подобно тому как у всякого шляхтича есть «свой» еврей, на которого не
распространяется его неприязнь к евреям.
Перед тем как мы разошлись, я спросил Хвастовского о его братьях. Он
рассказал, что один из них открыл в Плошове пивоварню (об этом я знал и
раньше из письма тети), у другого — в Варшаве книжная лавка, где продаются
учебники, третий окончил коммерческую школу, и Кромицкий взял его в
помощники и увез на восток.
— Больше всех преуспевает наш пивовар, — сказал мне молодой доктор, —
но все мы работаем не жалея сил и, может, чего-нибудь добьемся в жизни.
Какое счастье, что отец потерял состояние, не то были бы мы теперь glebae
adscripti*, сидели бы каждый в своей деревеньке и еще, пожалуй, в конце
концов разорились бы, как отец.
_______________
* прикреплены к земле (лат.).
Несмотря на то что мысли мои были не только заняты, но прямо-таки
поглощены другим, я слушал доктора с некоторым интересом. Вот они, люди не
чересчур «рафинированные», но уже вышедшие из тьмы невежества!
Оказывается, у нас в Польше есть люди, способные что-то делать и
составляющие здоровое звено между расцветом культуры и варварством. Может
быть, эти слои общества создаются только в больших городах, где они
постоянно пополняются сыновьями разорившейся шляхты, которые, обладая
крепкими мускулами и нервами, в силу необходимости усваивают мещанскую
традицию труда. Я невольно вспомнил, как Снятынский раз кричал мне вслед
на лестнице: «От таких, как ты, уже толку не будет, но из ваших детей
могут еще выйти люди. Однако для этого нужно, чтобы вы разорились, иначе и
внуки ваши не примутся за работу». А вот сыновья Хвастовского принялись за
нее и прокладывают себе путь собственными руками. Не будь у меня
состояния, я тоже был бы вынужден как-нибудь добывать средства к
существованию. И, может, развил бы в себе энергию и решительность, которых
мне так не хватало всегда.
Доктор скоро распрощался со мной — ему нужно было навестить еще
одного пациента в Плошове, молодого студента варшавской духовной
семинарии, сына плошовского крестьянина. У студента была последняя стадия
чахотки. Тетя поместила его у себя в усадьбе, во флигеле, и каждый день
она и Анелька навещали его. Узнав об этом, я тоже отправился к нему и,
против ожидания, увидел не умирающего, а жизнерадостного, веселого юношу с
лицом худощавым, но румяным. Однако, если верить доктору, эта бодрость —
последняя вспышка догорающей лампады. За молодым ксендзом ухаживала его
мать, и, благодарная моей тетушке за ее заботы, она сразу излила на меня
такой поток благословений, что я рисковал в нем утонуть.
Анелька не пришла навестить больного: она весь тот день не отходила
от матери. Я увидел ее только за обедом, так же как и пани Целину, которую
привозят к столу в кресле. То, что Анелька весь день провела у матери,
было вполне естественно, но я вообразил, что она избегает встреч со мной.
Наши отношения должны постепенно наладиться, но вначале, конечно, это
будет делом трудным и щекотливым. Анелька так чутка, впечатлительна и
добра, что ее не может не волновать положение, в котором мы очутились.
Притом ей недостает светской опытности, которая помогает сохранять внешнюю
непринужденность во всех самых трудных положениях. Такая выдержка приходит
с годами, когда у человека начинают высыхать живые источники чувств и душа
приспособляется к окружающим условиям.
Во всяком случае, я дал понять Анельке, что не испытываю ни обиды, ни
ненависти, — так подсказало мне сердце. Я решил никогда не напоминать ей о
прошлом и потому не добивался сегодня разговора с глазу на глаз. За
вечерним чаем мы беседовали на общие темы, о том, что нового у нас и за
границей. Тетя расспрашивала меня о Кларе, которая очень ее
заинтересовала. Я сообщил ей все, что знаю, и разговор незаметно перешел
на артистов вообще. Для тети артисты — это люди, для того и созданные
господом богом, чтобы было кому давать иногда благотворительные концерты
или устраивать всякие зрелища с той же целью. Я утверждал, что артист,
если сердце у него чисто и полно не жалкого себялюбия, а любви к
искусству, может быть самым счастливым человеком на свете, ибо постоянно
соприкасается с миром идеально прекрасного и бесконечного. Жизнь —
источник всякого зла, искусство — источник только счастья. Это мое
искреннее убеждение, основанное на наблюдениях. Анелька меня поддержала, и
я потому и записываю этот разговор, что меня поразило одно ее замечание,
очень простое, но для меня полное значения. Когда речь шла о радости,
доставляемой искусством, она промолвила: «Да, музыка дает наилучшее
утешение». Я увидел в этих словах невольное признание, что она несчастлива
и сознает это. Впрочем, я и раньше нимало в этом не сомневался.
Разве такое лицо бывает у женщины счастливой? Анелька еще похорошела,
с виду как будто покойна, даже весела, но лицо ее не светится бьющей из
души радостью, и в нем заметна какая-то сосредоточенность, которой я
прежде в нем не замечал. Днем мне бросилось в глаза, что на висках у нее
кожа имеет желтоватый тон слоновой кости. И я не мог отвести от нее глаз.
Смотреть на Анельку было неизъяснимым наслаждением. Я как бы припоминал ее
и с каким-то странным, дразнящим и вместе сладостным чувством убеждался,
что это то самое лицо, те же длинные ресницы, те же глаза, которые кажутся
черными, хотя они не черные, те же затененные пушком губы. Я просто
насытиться не мог этим превращением воспоминаний в реальную
действительность. Есть в Анельке что-то неотразимо меня притягивающее.
Если бы я увидел ее впервые среди тысячи прекраснейших женщин и мне
предложили бы выбрать одну из этой тысячи, я знаю, что подошел бы прямо к
ней, Анельке, и сказал: «Вот моя избранница!» Есть, быть может, и женщины
красивее, но для меня ни одна не соответствует в такой степени тому типу
женщины, который каждый мужчина храпит в своем воображении. Думается,
Анелька не могла не заметить, что я все время ею любуюсь.
Уехал я в сумерки. Я настолько был поглощен впечатлениями этого дня и
мои прежние предположения и надежды до такой степени разбиты в пух и прах,
что я еще и сейчас не в силах разобраться в себе. Я ожидал встретить пани
Кромицкую, а нашел Анельку. Да, снова повторяю это. И один бог знает, чем
это кончится для нас обоих. Я думаю об этом с чувством огромного счастья,
но и какого-то замешательства. Ибо теоретически я был вправе предполагать,
что в Анельке после замужества могут произойти психологические перемены,
как в каждой женщине на ее месте, и мог ожидать, что она хотя бы намекнет
мне, будто она очень довольна, что выбрала не меня. Всякая другая не
преминула бы таким образом потешить свое самолюбие... А я, зная себя, свою
впечатлительность и нервность, готов был поклясться, что после этого уеду
из Плошова, полный горечи, сарказма и гнева, но исцеленный. В
действительности же все вышло совсем иначе. Доброта и прямодушие этой
женщины так беспредельны, что никакой обычной мерой их не измерить. Что
будет дальше, что станется со мной, об этом не хочу и думать. Жизнь моя
могла плыть тихой и спокойной рекой в то море, куда уплывает все, — а
теперь она водопадом низвергнется в пропасть. Будь что будет! В худшем
случае меня ждут тяжкие муки. Но и до сих пор с этой пустотой в душе я не
почивал на розах. Не помню кто, — кажется, мой отец, — говаривал, что из
каждой жизни должно что-нибудь вырасти, ибо таков закон природы. Что же,
если должно вырасти, значит вырастет. Ведь даже в пустыне скрытые силы
жизни поднимают из недр земли пальмы в оазисах.
21 апреля
Считается, что я живу в Варшаве, но четыре дня подряд я провел в
Плошове. Пани Целине лучше, а молодой ксендз Латыш умер позавчера. Доктор
Хвастовским назвал его болезнь «образцовым процессом туберкулеза легких» и
с трудом скрывает свое удовлетворение тем, что он с точностью чуть не до
часа предсказал конец этого «образцового процесса». Мы навестили больного
за двенадцать часов до его смерти, и он шутил с нами, был полон надежд,
так как температура упала, — а между тем это понижение температуры
объяснялось ослаблением организма. Вчера утром, когда мы с Анелькой сидели
на крыльце, пришла мать бедного юноши и стала рассказывать нам о его
кончине с характерной для крестьян смесью горя и полнейшей покорности
судьбе. В моем сочувствии к ней крылось и любопытство: я до сих пор редко
общался с простым народом и уделял ему мало внимания. Каким замечательным
языком говорят эти люди! Я ста
...Закладка в соц.сетях