Жанр: Электронное издание
Генрих Гейне. Путевые картины
...явить во всех наших доблестных делах.
Причина, по которой капитан Мейтленд теперь выпустил в свет книгу,
заключается, по-видимому, только в нравственной потребности самоочищения,
свойственной всякому честному человеку, замешанному волей злого рока в
двусмысленное дело. Самая же книга составляет неоценимый вклад в историю
пленения Наполеона, и история эта, являясь последним актом его жизни,
чудесным образом разрешает все загадки, заключенные в предыдущих актах, и,
как подобает истинной трагедии, потрясает души, очищает их и примиряет.
Различие в характере четырех главных повествователей, излагающих историю
этого плена, выражаясь, в частности, в стиле и общем взгляде на вещи,
уясняется вполне лишь при их сопоставлении.
Мейтленд, холодный, как буря, английский моряк, излагает события
непредубежденно и точно, как будто заносит явления природы в судовой журнал;
Лас Казес, энтузиаст-камергер, в каждой написанной им строчке падает к ногам
императора, не как русский раб, а как свободный француз, невольно склоняющий
колени в изумлении перед неслыханным величием героя и сиянием славы; О'Мира,
врач, хотя и родившийся в Ирландии, но истый англичанин и в качестве
такового некогда враг императора, признавший теперь державные права
несчастья, пишет свободно, без прикрас, в соответствии с фактами, почти в
лапидарном стиле; и, напротив, не стилем, а стилетом представляется колкая,
пронзительная манера французского врача Антомарки, уроженца Италии,
сознательно упивающегося гневом и поэзией своей родины.
Оба народа, бритты и французы, выставили с каждой стороны по два
человека обыкновенного ума, не подкупленных властью, и эти судьи судили
императора и вынесли приговор: вечная жизнь, вечное ему изумление, вечное
сожаление!
Много великих людей прошло уже по этой земле, здесь и там остались
светозарные их следы, и в священные часы они, как туманные образы, являются
нашей душе; но равный им по величию человек видит своих предшественников еще
явственнее; по отдельным искрам
92
их земных светящихся следов он познает их скрытые дела, по
единственному сохранившемуся слову постигает все тайники их сердца; и так, в
таинственном содружестве, живут великие люди всех времен; через даль
тысячелетий подают они друг другу знаки и многозначительно глядят друг на
друга; взоры их встречаются на могилах погибших поколений, разделивших их, и
они понимают друг друга и любят друг друга. Для нас же, малых, неспособных к
такому тесному общению с великими людьми прошлого, следы и туманные образы
которых мы лишь изредка созерцаем, — для нас в высшей степени ценно узнать
о великом человеке столько, чтобы мы без труда могли с жизненной ясностью
воспринять душою его образ и тем самым расширить пределы нашей души. Таков
Наполеон Бонапарт. Мы знаем о нем, о жизни его и делах больше, чем о других
великих людях этой земли, и ежедневно узнаем больше и больше. Мы видим, как
засыпанное изваяние божества постепенно очищается от земли, и с каждой
отброшенной лопатой мусора растет наше радостное изумление перед
соразмерностью и великолепием благородных форм, выходящих наружу; а те
молнии, которые мечут враги, стремясь разрушить великий образ, лишь озаряют
его еще более ярким блеском. Нечто подобное получается от суждений г-жи де
Сталь, которая при всей своей резкости высказывает в конце концов лишь то,
что император не был как все люди и что дух его не поддается измерению
обычными мерилами.
Такой именно дух имеет в виду Кант, говоря, что мы можем представить
себе ум не дискурсивный, как наш, интуитивный, который идет от синтетически
общего, от созерцания целого как такового к частному, то есть от целого к
частям. И действительно, то, что мы познаем путем медленных аналитических
размышлений и ряда долгих последовательных заключений, этот дух созерцал и
глубоко постигал в один момент. Отсюда и талант его — понимать
современность, настоящее, сообразоваться с его духом и постоянно
пользоваться им, никогда его не оскорбляя.
Но так как дух времени был не чисто революционный, а слагался из
совокупности двух течений — революционного и контрреволюционного, то
Наполеон никогда не действовал ни вполне революционно, ни вполне
контрреволюционно, но всегда в духе обоих течений, обоих начал, обоих
стремлений, которые объединились в нем; и притом он действовал всегда
естественно, просто, величаво, без судорожной резкости, с мягким
спокойствием. Поэтому он не вел в отношении отдельных лиц интриг, и удары
его всегда были основаны на искусстве понимать массы и руководить ими. К
запутанным, долгим интригам склонны мелкие, аналитические умы, умы же
целостные, интуитивные, напротив, каким-то удивительно гениальным образом
умеют соединять все средства, предоставляемые им в настоящем, так, чтобы
быстро их использовать в своих целях. Первые часто терпят неудачу, ибо
никакая человеческая мудрость не в состоянии предусмотреть всех случайностей
жизни, а жизненные отношения никогда не бывают в течение долгого времени
устойчивы; последним же — людям интуиции — планы их удаются с особой
легкостью, так как им необходимо только правильно учесть настоящее и
действовать затем так быстро, чтобы движение волн житейских не успело
произвести какого-нибудь внезапного, непредвиденного изменения.
Счастливое совпадение — Наполеон жил как раз во времена, особенно
восприимчивые к истории, к исследованию ее и отображению. Мемуарам
современников мы поэтому и обязаны тем, что лишь немногие частности о
Наполеоне останутся нам неизвестны, и число исторических книг, изображающих
его в большей или меньшей связи с остальным миром, растет с каждым днем. Вот
почему известие о предстоящем выходе подобной книги, принадлежащей перу
Вальтера Скотта, заставляет ждать ее с живейшим любопытством.
Все почитатели Скотта должны трепетать за него; ведь такая книга легко
может стать русским походом для той славы, которую он с трудом приобрел
рядом исторических романов, тронувших все сердца Европы более темой, нежели
поэтическою силою. Тема эта — не одни сплошные элегические жалобы по поводу
народной прелести Шотландии, постепенно вытесняемой чужими нравами, чужим
владычеством и образом мыслей, а великая скорбь о потере национальных
особенностей, гибнущих во всеобщности новой культуры, скорбь, сжимающая
теперь сердца всех народов. Ведь национальные! воспоминания заложены в груди
человеческой глубже,
чем думают обыкновенно. Дерзните только выкопать из земли старинные
статуи, и в одну ночь расцветет и старинная любовь с ее цветами. Я выражаюсь
не фигурально, а имею в виду факт: когда Беллок несколько лет тому назад
выкопал из земли в Мексике древнеязыческую каменную статую, он на следующий
день увидел, что за ночь она украсилась цветами; а ведь Испания огнем и
мечом истребила древнюю веру мексиканцев и в продолжение трех столетий
разрыхляла и глубоко вспахивала их умы и засевала их христианством. Такие
цветы цветут и в произведениях Вальтера Скотта; сами по себе произведения
эти пробуждают старые чувства; как некогда в Гранаде мужчины и женщины с
воплями отчаяния бросались из домов, когда на улицах раздавалась песня о
въезде в город мавританского короля, вследствие чего запретили петь ее под
страхом смертной казни, так и тон, преобладающий в творениях Скотта,
болезненно потряс весь мир. Тон этот находит отзвук в сердцах нашего
дворянства, на глазах которого рушатся его замки и гербы; звучит он в сердце
горожанина, скромный патриархальный уют которого вытесняется все
захватывающей удручающей современностью; отдается он в католических соборах,
откуда сбежала вера,
и в раввинских синагогах, откуда бегут даже верующие;
он звучит по всей земле, до банановых рощ Индостана, где вздыхающий брамин
предвидит смерть своих богов, разрушение своего древнего мирового уклада и
полную победу англичан.
Этот тон, сильнейший из всех тонов, на какие способна исполинская арфа
шотландского барда, не подходит, -однако, к песне об императоре Наполеоне,
новом человеке, человеке нового времени, человеке, в котором так
блистательно отражается новое время, что мы почти ослеплены им и уже не в
состоянии помнить об угасшем прошлом, о его поблекшем великолепии. Следует,
по-видимому, ожидать, что Скотт, сообразно со своею склонностью, выставит на
первый план вышеуказанный элемент устойчивости в характере Наполеона,
контрреволюционную сторону его духа, тогда как другие писатели признают в
нем лишь революционное начало. С этой последней стороны его изобразил бы
Байрон, который во всех своих устремлениях составлял противоположность
Скотту и, в отличие от него, не только не оплакивает па-
дение старых форм, но чувствует себя неприятно стесненным даже и теми,
которые еще устояли; он готов уничтожить их своим революционным смехом и
скрежетом зубовным и, негодуя, отравляет ядом своих мелодий священнейшие
цветы жизни и, подобно безумному арлекину, вонзает себе в сердце кинжал,
чтобы хлынувшею оттуда черной кровью обрызгать, забавы ради, кавалеров и
дам.
Право, в этот миг я живо чувствую, что я не принадлежу к тем, кто
молится на Байрона или, вернее сказать, повторяет его богохульства, кровь
моя не так уж черна от сплина, горечь моя истекает из желчных орешков моих
чернил, и если во мне есть яд, то он — только противоядие, противоядие от
змей, которые столь угрожающе притаились в развалинах старых соборов и
замков. Из всех великих писателей именно Байрон, когда я читаю его,
действует на меня наиболее мучительно, меж тем как Скотт, напротив, каждым
своим произведением радует сердце, успокаивает и укрепляет. Меня радуют даже
и подражания ему, как, например, у В. Алексиса, Брониковского и Купера;
первый из них в ироническом "Валладморе" ближе всех подходит к своему
образцу и отличается также в позднейших произведениях таким богатством
образов и мысли, что, при своей поэтической самобытности, прибегающей только
к формам Скотта, мог бы, я думаю, рядом исторических повестей воскресить в
нашей душе драгоценнейшие моменты немецкой истории.
Но истинному гению невозможно указать определенные пути, они — вне
всякого критического расчета, и пусть высказанное мной предубеждение против
вальтерскоттовской истории императора Наполеона останется только невинной
игрой мысли. Слово "предубеждение" имеет здесь самый общий смысл. Одно можно
сказать определенно: книга будет читаться от восхода до заката, и мы, немцы,
переведем ее.
Мы перевели, и Сегюра. Не правда ли, это — красивая эпическая поэма?
Мы, немцы, тоже сочиняем эпические поэмы, но герои их существуют только в
нашем воображении. Напротив, герои французской эпопеи — действительные
герои, совершившие большие подвиги и претерпевшие большие страдания, чем мы
в состоянии придумать на наших чердачках. А ведь у нас много фантазии,
у французов же — мало. Может быть, господь бог пришел французам на
помощь иным путем, и им стоит только рассказать, что они видели и сделали за
последние тридцать лет, и вот уже у них, оказывается, есть столь жизненно
правдивая литература, какой не создал еще ни один народ, ни одна эпоха. Эти
мемуары государственных людей, солдат и благородных женщин, ежедневно
появляющиеся во Франции, образуют цикл сказаний, которых хватит потомству
для размышлений и песен, и в центре их высится, подобно гигантскому дереву,
жизнь великого императора. Сегюровская история русского похода — это песнь,
французская народная песнь, принадлежащая к тому же циклу сказаний, по тону
своему и материалу подобная и равная эпическим произведениям всех времен.
Героический эпос, вызванный к жизни из недр Франции магическими словами
"свобода и равенство", прошел, как в триумфальном шествии, по всей земле, в
упоении славою и по следам самого бога славы, устрашая и возвеличивая; он
завершается, наконец, буйным воинственным танцем на ледяных полях Севера, но
лед подламывается, и сыны огня и свободы погибают от стужи и от рук рабов.
Такое описание или пророчество о гибели героического мира составляет
основной тон и содержание эпических поэм всех народов. На скалах Эллоры и
других индийских священных гротов такая же эпическая катастрофа изображена
гигантскими иероглифами, ключ к которым находится в "Махабхарате"; Север
сказал о гибели богов в словах не менее каменных — в своей "Эдде"; тот же
трагический конец воспевается и в "Песни о Нибелунгах", и последняя ее часть
имеет особенное сходство с сегюровским описанием пожара Москвы; песнь о
Роланде и Ронсевальской битве, слова которой забыты, но которая сама не
умерла и еще недавно возвращена была к жизни одним из крупнейших
отечественных поэтов, Иммерманом, есть не что иное, как та же древняя поэма
рока; а песнь об Илионе прекраснее всего возвеличивает старую тему, и все же
она не величавей и не мучительней французской народной песни, в которой
Сегюр прославил гибель своего героического мира. Да, это истинная эпопея:
героическая молодежь Франции — прекрасный герой, преждевременно погибающий,
подобный тому, про кого мы читали в песнях о гибели Бальдура, Зигфрида,
Роланда и Ахилла, точно так же павших жертвой несчастья и измены;
героев, которыми мы восхищались в "Илиаде", мы вновь находим в песне Сегюра,
мы видим, как они совещаются, ссорятся, дерутся, словно некогда перед
Скейскими воротами; и если куртка короля Неаполитанского слишком уж
по-современному пестра, то боевая его отвага и его пыл столь же велики, как
у Пел и да; Гектором, по кротости и мужеству, нам представляется принц
Евгений; благородный рыцарь Ней сражается, как Аякс; Бертье — Нестор без
мудрости; в Даву, Дарю, Коленкуре и т. д. живут души Менелая, Одиссея,
Диомеда. Одному только императору нет равного, в его голове — Олимп всей
поэмы; и если по внешнему царственному величию я сравню его с Агамемноном,
то это потому, что его, как и большую часть его чудесных боевых
сподвижников, ожидала трагическая судьба, и потому, что его Орест еще жив.
Подобно творениям Скотта, сегюровская эпопея пленяет наше сердце своим
тоном. Но тон этот не пробуждает любви к безвозвратно минувшему; это тон, на
который настраивает современность, тон, вдохновляющий нас в борьбе за
современность.
Мы, немцы, в самом деле, настоящие Петеры Шлемили. Мы и в последнее
время много видели, много вынесли, например — воинские постои и дворянскую
спесь; мы проливали благороднейшую нашу кровь, например, для Англии, которая
и теперь еще должна выплачивать ежегодно приличные суммы прежним владельцам
оторванных немецких рук и ног; в малых делах мы так много сделали, что, если
подсчитать все, получатся величайшие подвиги, например в Тироле; и мы многое
потеряли, например нашу тень — титул славной Священной Римской империи, и
все-таки, при всех наших потерях, лишениях, несчастиях и подвигах,
литература наша создала ни одного памятника славы, вроде тех, что наподобие
вечных трофеев, ежедневно воздвигаются у наших соседей. Наши лейпцигские
ярмарки мало выиграли от битвы при Лейпциге. Я слышал, что один готский
обыватель собирается воспеть ее в эпической форме; но так как он еще не
знает, принадлежит ли он к ста тысячам душ, которые достанутся
Гильдбургхаузену, или к ста пятидесяти тысячам, которые достанутся
Мейнингену, к ста шестидесяти тысячам, которые достанутся Альтен-
бургу, то он и не может начать своей поэмы, иначе ему пришлось бы
начать так: "Воспой, о бессмертная душа, гильдбургхаузенская душа,
мейнингенская душа или также и альтенбургская душа,-- все равно — воспой
спасение греховной Германии". Эта торговля душами в самом сердце Германии и
ее кровавая раздробленность подавляют всякое гордое чувство, а тем более
гордое слово; лучшие наши подвиги становятся смешными, потому что глупо
кончаются, и пока мы хмуро укутываемся в пурпурный плащ, окрашенный кровью
наших героев, является политический шут и нахлобучивает нам на голову колпак
с погремушками.
Именно для того, чтобы понять скудость и ничтожество нашей
безделушечной жизни, нужно сравнить литературы наших соседей по ту сторону
Рейна и Ла-Манша с нашей безделушечной литературой. Так как я лишь в
дальнейшем предполагаю поговорить обстоятельнее об этом предмете — о
литературном убожестве Германии, то предлагаю здесь забавное возмещение,
включая в текст нижеследующие "Ксении", вылившиеся из-под пера моего
высокого соратника Иммермана. Единомышленники будут мне, конечно, благодарны
за сообщение этих стихов, и, — за немногими исключениями, отмеченными мною
звездочкой, — я готов стоять за них, как за выражение моих собственных
убеждений.
ПОЭТИЧЕСКИЙ ЛИТЕРАТОР
Полно ныть, и ухмыляться, и лукавить; дай ответ — Векерлин когда
родился и Ганс Сакс покинул свет?
"Люди смертны", — заявляет человечек важным тоном. Это, друг, не
слишком ново и известно уж давно нам.
Шкуркой ссохшеюся критик мажет обувь, всем на диво; Чтоб лилися слезы,
жрет он лук поэзии ретиво.
"Дай хоть Лютеру пощаду, комментатор неудачный, Эта рыба нам вкуснее
без твоей приправы смачной.
ДРАМАТУРГИ
"Кончил я писать трагедии, мщу я публике сурово!" Друг, ругайся,
сколько хочешь, но держи теперь уж слово.
Смолкни, колкая сатира, и оставь его в покое:
Он командует стихами, этот ротмистр, в конном строе.
Будь девицей Мельпомена, простодушною красоткой, Вот бы муж ей был
примерный, тихий, ласковый и кроткий.
За грехи былые строго Коцебу карает рок:
Эким чудищем он бродит, без чулок и без сапог
И старинное преданье возникает в полной силе — Что вселяются в
животных души тех, кто прежде жили
ВОСТОЧНЫЕ ПОЭТЫ
Кто воркует вслед Саади, нынче в крупном авантаже А по мне, Восток ли,
Запад, — если фальшь, то фальшь все та же
Прежде пел при лунном свете соловей, seu1 Филомела; Нынче трель
Буль-буль выводит — ту же трель, по сути дела.
Ты, поэт маститый, песней мне напомнил Крысолова "На Восток!" — и за
тобою мелкота бежать готова
______________
1 Или
(лат.). Чтят они коров индусских по особенным условьям: Им Олимп готов отныне
— хоть в любом хлеву коровьем.
От плодов в садах Шираза, повсеместно знаменитых, Через край они
хватили — и газеллами тошнит их.
КОЛОКОЛЬНЫЙ ЗВОН
Посмотрите — толстый пастор: он в церковном облаченье И вовсю
трезвонит, дабы тем снискать себе почтенье.
И текут к нему глухие, и слепые, и хромые, И в особенности дамы в
непрестанной истерии.
Белой мазью не излечишь и вреда не принесешь,
Ты в любой из книжных лавок эту мазь теперь найдешь.
Если дальше будет то же и почет попам продлится, В лоно церкви мне
придется поскорее возвратиться.
Буду папе я покорен, буду чтить в нем praesens numen Здесь же мнит себя
за numen всякий поп, любое lumen
1.
ORBIS PICTUS
2 Всем бы вам одну лишь шею, вам, высокие светила, Вам, жрецы, и лицедеи,
и поэты — злая сила!
Утром в церкви созерцал я комедийную игру,
С тем чтоб проповедь в театре слушать позже, ввечеру.
Сам господь, по мне, теряет очень много потому, Что жрецы его малюют по
подобью своему.
Если нравлюсь я вам, люди, то я словно покалечен, Если злю я вас,
отлично это действует на печень.
"Как владеет языком он!" Да, нельзя не засмеяться, Глядя, как его,
беднягу, заставляет он ломаться.
_____________________________-
1 Praesens Numen — воплощенное божество; lumen --
светоч или (в данном случае) свеча
(лат.). 2 Мир в картинках
(лат.). Много я стерпеть способен, но одно — для сердца рана: Нервный неженка
в обличье гениального болвана.
--Ты мне нравился когда-то, как с Люциндой вел интрижку,
Но грешить с Марией в мыслях — это дерзко, это слишком!
В недрах английской, испанской и потом браминской
школы Всюду терся, протирая — ах! — немецкие камзолы.
Дамы пишут неизменно про сердечные страданья: Fausses
couches
1, обиды злые — ох, уж эти излиянья!
Дам, пожалуйста, не троньте: сочиняют — и прекрасно! Если дама --
сочинитель, то она хоть не опасна.
Будет скоро так в журналах, как за прялкою когда-то: Пряхи-кумушки
судачат, рты разинули ребята.
Будь я Чингисхан, тебя бы уничтожил я, Китай, Губит нас неумолимо твой
проклятый "светский чай".
Все пришло в порядок должный, успокоился и гений: Благодушно собирает
дань с минувших поколений.
Этот город полон статуи, пенья, музыки, картин,
У ворот Гансвурст с трубою: "Заходите, господин!"
Твой хорей звучит прескверно: где размер и где цезуры?
— Обойдутся без мундира литераторы-пандуры.
Как, скажи нам, докатился ты до грубости и брани?
— Друг, на рынок отправляясь, локти в ход готовь заране.
Но ведь ты в твореньях прежних достигал больших высот.
— Лучший, смешиваясь с чернью, долю черни познает.
Мух, назойливо жужжащих, вы хлопушкой летом бьете, А в стихи мои со
злости колпаком ночным метнете.
___________________ 1 Неудачные роды
(фр.). Вторая часть "Путевых картин" была опубликована в 1827 году, в нее
входили также второй цикл стихов "Северного моря" (см. т. 1 наст, изд.) и
"Письма из Берлина".
Прозаическая часть "Северного моря" формально привязана к пребыванию
поэта на острове Нордерней во время летних курортных сезонов 1825 и 1826
годов (во французском издании этот раздел "Путевых картин" так и назывался:
"Нордерней"). Однако внешние обстоятельства мало отображены в книге,
собственно "путевых картин" в ней почти нет, главное место занимают
лирические раздумья автора о насущных проблемах современности и о
литературных делах. "Северное море" задумано как очень свободное сочинение,
непринужденно объединяющее суждения на разные темы. Гейне, не слишком дорожа
авторством, обратился к друзьям с предложением принять участие в книге.
Откликнулся только Карл Иммерман своими литературными эпиграммами, они и
составили вторую, стихотворную, часть этого раздела "Путевых картин".
Уже в "Северном море" намечена тема, которая становится центральной в
"Идеях. Книге Le Grand" — произведении, которое имело огромный читательский
успех. Здесь собственный предмет "Путевых картин" — размышления о
европейских политических делах, об исторических судьбах европейских народов,
прежде всего немецкого — не прикрыт уже никакими путевыми впечатлениями, он
становится и сюжетом, и фактурой, и сутью повествования. Предпосылкой и
двигателем повествовательной динамики становится внутренний процесс, процесс
воспоминания, "действие" книги, таким образом, переведено в план лирической
исповеди, глубоко личной и в то же время наполненной актуальным общественным
содержанием. Это восприятие политических вопросов как вопросов сугубо
личных, кровно связанных с судьбой каждого современника, — огромное
завоевание Гейне, свидетельство демократизма и высокой гражданственности его
искусства. По точному наблюдению советского исследователя Н. Я. Берковского,
"Гейне показывает, с какой личной страстью могут переживаться события и
отношения, лежащие далеко за чертой непосредственно личных интересов, как
велики могут быть общественно-исторический пафос и гражданская активность у
тех, в ком они не только не предполагаются, но кому они прямо воспрещены
существующим политическим строем".
Существующему политическому строю, охранительному духу европейской
Реставрации в "Идеях" противопоставлено буквально каждое слово. Автор упорно
возвращает свою память и память читателя (обращение к воображаемой
слушательнице — madame --
рефреном проходит через всю книгу именно с этой целью, создавая эффект
разговора, беседы, признания) к событиям недавней европейской истории, к
ощущению грандиозных исторических сдвигов, вызванных к жизни Великой
французской революцией. Именно при* частностью к большой истории ценна для
Гейне и фигура Наполеона, в возвеличивании которого в ту пору крылся заряд
немалой оппозиционной силы. Впрочем, возвеличивание здесь скорее
художественное, нежели историческое, образ Наполеона, как и образ
барабанщика Ле Грана, перерастают в символы революционной эпохи, всякое
воспоминание о которой правители Священного союза старались вытравить. Из
столкновения подлинных масштабов истории, явственно ощутимых в "Идеях", с
масштабами устаревшими и мелкими, с реалиями феодально-монархической Европы
Гейне умеет извлекать не только драматические, но и комические эффекты,
особенно во всем, что касается
...Закладка в соц.сетях