Жанр: Электронное издание
Artamono
...его сло-; ва звучат в ребячливых речах сына,
его мыслями околдован брат.
"Утешитель! - думал он о брате. - А вот Серафим, простой плотник,
умеет утешать".
Не спалось, покусывали комары, за стеною бормотали в три голоса
какие-то люди, Петру подумалось, что это, должно быть, пекарь Мурзин, купец
с больною ногой и человек с лицом скопца.
"Пьянствуют, наверное".
Монастырский сторож изредка бил колотушкой в чугунную доску; потом
вдруг, очень торопливо, как бы опоздав, испугавшись, заблаговестили к
заутрене, и под этот звон Петр задремал.
Брат пришел к нему таким, как он видел его вчера, в саду, с тем же
чужим и злонамеренным взглядом вкось и снизу вверх. Артамонов старший
торопливо умылся, оделся и приказал служке, чтоб дали лошадь до ближайшей
почтовой станции.
- Что так скоро? - спросил монах, не удивляясь. - Я думал, - поживешь
здесь.
- Дело не позволяет.
Пили чай. Петр долго придумывал: о чем бы спросить брата? И -
вспомнил:
- Значит - уходить хочешь отсюда?
- Думаю. Не отпускают.
- Что же это они?
- Я выгоден им. Полезен.
- Так... А - куда ж ты?
- Может - странствовать буду.
- С больными-то ногами?
- И безногие двигаются.
- Это - верно, двигаются, - согласился Петр. Помолчали. Затем Никита
сказал:
- Тихону поклонись.
- Еще кому?
- Всем.
- Ладно. А что ж ты не спросишь, как Алексей живет?
- Что спрашивать? Я - знаю, он - умеет. Я, может быть, скоро уйду
отсюда.
- Зимой не уйдешь.
- Почему? И зимой ходят.
- Верно, ходят, - снова согласился Петр и предложил брату денег.
- Давай, на починку мельницы пойдут. К настоятелю не зайдешь?
- Некогда, лошадь подана.
Прощаясь, браться обнялись. Обнимать Никиту было неудобно. Он не
благословил брата, правая рука его запуталась в рукаве рясы, и Петр
подумал, что запуталась она нарочно. Упираясь горбом в живот его, Никита
глухо попросил:
- Ты прости, ежели я вчера лишнее что-нибудь сказал.
- Ну, что там! Мы - братья.
- Думаешь, думаешь по ночам-то...
- Да, да! Ну, прощай...
Выехав за ворота монастыря, Петр оглянулся и на белой стене гостиницы
увидал фигуру брата, похожую на камень.
- Прощай, - проворчал он, сняв фуражку, голову его обильно посолил
мелкий дождь. Ехали сосновым лесом, было очень тихо, только хвоя сосен
стеклянно звенела под бисером дождя. На козлах брички подпрыгивал монах, а
лошадь была рыжая, с какими-то лысыми ушами.
"О чем говорят! - думал Петр. - Бог дожди не вовремя посылает. Это всё
со зла, от зависти, от уродства. От лени. Заботы нет. Без заботы человек -
как собака без хозяина".
Петр оглянулся, поеживаясь, нашел, что дождь идет действительно не
вовремя, и снова, серым облаком, его окутали невеселые думы. Чтоб
избавиться от них, он пил водку на каждой станции.
Вечером, когда вдали показался дымный город, дорогу перерезал
запыхавшийся поезд, свистнул, обдал паром и врезался под землю, исчез в
какой-то полукруглой дыре,
III
Припоминая бурные дни жизни на ярмарке, Петр Артамонов ощущал жуткое
недоумение, почти страх; не верилось, что всё, что воскрешала память, он
видел наяву и сам кипел в огромном каменном котле, полном грохота, рева,
музыки, песен, криков, пьяного восторга и сокрушающего душу тоскливого воя
безумных людей. Варил и разбалтывал все это большой кудрявый человек в
цилиндре и сюртуке; на синем, бритом лице его были влеплены выпуклые,
совиные глаза; человек этот шлепал толстыми губами и, обнимая, толкая
Артамонова, орал:
- Дурак - молчи! Крещение Руси, понимаешь? Ежегодное крещение на Волге
и Оке!
Лицом он был похож на повара, а по одежде на одного из тех людей с
факелами, которых нанимают провожать богатых покойников в могилы. Петр
смутно помнил, что дрался с этим человеком, а затем они пили коньяк,
размешивая в нем мороженое, и человек, рыдая, говорил;
- Пойми рев русской души! Мой отец был священник, а я - прохвост!
Голос у него был густой, трубный, но мягкий, он обливал всех людей
темным потоком неслыханных слов, и слова эти неотразимо волновали.
- Нетление плоти! - кричал он. - Бой с дьяволом! Бросьте ему, свинье,
грязную дань! Укрощай телесный бунт, Петя! Не согрешив - не покаешься, не
покаешься - не спасешься. Омой душу! В баню ходим, тело
моем? А - душа? Душа просит бани. Дайте простор русской душе, певучей
душе, святой, великой! Петр тоже плакал, растроганный, и бормотал:
- Сирота она, душа, приемыш - верно! Забыта. Не жалеем.
И все люди кричали:
- Верно! Правильно!
А лысый, рыжебородый человек с раскаленным лицом и лиловыми ушами,
кругленький, верткий, крутился, точно кубарь, исступленно, по-бабьи,
взвизгивая:
- Степа - правда! Обожаю тебя. Смертельно люблю. Три штучки смертельно
люблю: тебя, кисленькое и правду; О душе - правду!
И тоже плакал и пел:
Смертию смерть поправ.
Петр подпевал ему словами Антона-дурачка: Кибитка потерял колесо.
Ему тоже казалось, что он любит черного Степу, он слушал его крики
очарованно, и хотя иногда необыкновенные слова пугали его, но больше было
таких, которые, сладко и глубоко волнуя, как бы открывали дверь из темного,
шумного хаоса в некий светлый покой. Особенно нравились ему слова "певчая
душа", было в них что-то очень верное, жалобное, и они сливались с такой
картиной: в знойный будний день на засоренной улице Дремова стоит высокий,
седобородый, костлявый, как смерть, старик, он устало вертит ручку
шарманки, а перед нею, задрав голову, девочка лет двенадцати в измятом
синеньком платье, закрыв глаза, натужно, срывающимся голосом поет:
И не жду от жизни ниче-во я...
И я ищу свободы и покоя...
Вспомнив эту девочку, Артамонов бормотал человеку с лиловыми ушами:
- Душа - певчая! Это он - верно!
- Степа? - крикливо спрашивал рыжебородый. - Степа всё знает! У него -
ключи ко всякой душе!
И, раскаляясь всё более, рыжебородый визжал:
- Степа, друг человеческий, рви! Адвокат Парадизов - вези нас в вертеп
неприступный! Всё допускаю...
Друг человеческий был пастырем и водителем компании кутивших
промышленников, и всюду, куда бы он ни являлся со своим пьяным стадом,
грохотала музыка, звучали песни, то - заунывные, до слез надрывавшие душу,
то - удалые, с бешеной пляской; от музыки оставались в памяти слуха только
глухо бухающие удары в большой барабан и тонкий свист какой-то отчаянной
дудочки. Когда пели тягучие, грустные песни, казалось, что каменные стены
трактиров сжимаются и душат, а когда хор пел бойко, удало и пестрб одетые
молодцы плясали - стены точно ветер колебал и раздувал. Буйно качало,
перебрасывая от радости к восхищению печалью, и минутами Петра Артамонова
обнимал и жег такой восторг, что ему хотелось сделать что-то
необыкновенное, потрясающее, убить кого-нибудь и, упав к ногам людей,
стоять на коленях пред ними, всенародно взывая:
"Судите меня, казните страшной казнью!" Были на "Самокате", в
сумасшедшем трактире, где Г рол со всеми столиками, людьми, лакеями
медленно вертелся; оставались неподвижными только углы зала, туго, как
подушка пером, набитого гостями, налитого шумом. Круг пола вертелся и
показывал в одном углу кучу неистовых меднотрубых музыкантов; в другом
-хор, толпу разноцветных женщин с венками на головах; в третьем на посуде и
бутылках буфета отражались огни висячих ламп, а четвертый угол был срезан
дверями, из дверей лезли люди и, вступая на вращающийся круг, качались,
падали, взмахивая руками, оглушительно хохотали, уезжая куда-то.
Друг человеческий, черный Степа, объяснял Артамонову:
- Глупо, а - хорошо! Пол - на брусьях, как блюдечко на растопыренных
пальцах, брусья вкреплены в столб, от столба, горизонтально, два рычага, в
каждый запряжена пара лошадей, они ходят и вертят пол. Про-сто? Но - в этом
есть смысл. Петя - помни: во всем скрыт свой смысл, увы!
Он поднимал палец к. потолку, на пальце сверкал волчьим глазом
зеленоватый камень, а какой-то широкогрудый купец с собачьей головою,
дергая Артамонова за рукав, смотрел на него в упор, остеклевшими глазами
мертвеца, и спрашивал громко, как глухой:
- А что скажет Дуня, а? Ты - кто?
Не ожидая ответа, он спрашивал другого соседа:
- Ты - кто? А что я скажу Дуне? А? Откидывался на ойинку стула,
фыркал:
- Ф-фу, чёрт!
И кричал неистово:
- Аида в другое место!
Потом он оказался кучером, сидел на козлах коляски, запряженной парою
серых лошадей, и громогласно оповещал всех прохожих, встречных:
- К Пауле едем! Аида с нами!
Ехали под дождем, в коляске было пять человек, один лежал в ногах
Артамонова и бормотал:
- Он меня обманул - я его обману. Он меня - я его...
На плошади, у холма, похожего на каравай хлеба, коляска опрокинулась,
Петр упал, ушиб голову, локоть и, сидя на мокром дерне холма, смотрел, как
рыжий с лиловыми ушами лез по холму к ограде мечети и рычал:
- Прочь, хочу в татара креститься, в Магометы хочу, пустите!
Черный Степан схватил его за ноги, стащил вниз, куда-то повел; из
лавок, из караван-сарая сбежалась толпа персов, татар, бухарцев; старик в
желтом халате и зеленой чалме грозил Петру палкой.
- Урус, шайтан...
Меднолицый полицейский поставил Петра на ноги, говоря:
- Скандалы не разрешаются.
Съехались извозчики, усадили пьяных и повезли; впереди, стоя, ехал
друг человеческий и что-то кричал в кулак, как в рупор. Дождь прекратился,
но небо было грозно черное, каким никогда не бывает наяву; над огромным
корпусом караван-сарая сверкали молнии, разрывая во тьме огненные щели, и
стало очень страшно, кргда.копыта лошадей гулко застучали по деревянному
мосту через канал Бетанкура, - Артамонов ждал, что мост провалится и все
погибнут в неподвижно застывшей, черной, как смола, воде.
В разорванных, кошмарных картинах этих Артамонов искал и находил себя
среди обезумевших от разгула людей, как человека почти незнакомого ему.
Человек этот пил насмерть и алчно ждал, что вот в следующую минуту начнется
что-то совершенно необыкновенное и самое главное, самое радостное, - или
упадешь куда-то в безграничную тоску, или поднимешься в такую же
безграничную радость, навсегда.
Самое жуткое, что осталось в памяти ослепляющим пятном, это - женщина,
Паула Менотти. Он видел ее в большой пустой комнате с голыми стенами; треть
комнаты занимал стол, нагруженный бутылками, разноцветным стеклом рюмок и
бокалов, вазами цветов и фрукт, серебряными ведерками с икрой и шампанским.
Человек десять рыжих, лысых, седоватых людей нетерпеливо сидели за столом;
среди нескольких пустых стульев один был украшен цветами.
Черный Степа стоял среди комнаты, подняв, как свечу, палку с золотым
набалдашником, и командовал:
- Эй, свиньи, подождите жрать! Кто-то глухо сказал:
- Не лай.
- Молчать! - крикнул друг человеческий. - Распоряжаюсь - я!
И почему-то вдруг стало темнее, тотчас же за дверью раздались глухие
удары барабана, Степа шагнул к двери, растворил; вошел толстый человек с
барабаном на животе, пошатываясь, шагая, как гусь, он сильно колотил по
барабану! - Бум, бум, бум...
Пятеро таких же солидных, серьезных людей, согнувшись, напрягаясь, как
лошади, ввезли в комнату рояль за полотенца, привязанные к его ножкам; на
черной, блестящей крышке рояла лежала нагая жен-щина, ослепительно белая и
страшная бесстыдством наготы. Лежала она вверх грудью, подложив руки под
голову; распущенные темные волосы ее, сливаясь с черным блеском лака,
вросли в крышку; чем ближе она подвигалась к столу, тем более четко
выделялись формы ее тела и назойливее лезли в глаза пучки волос, под
мышками, на животе.
Повизгивали медные колесики, скрипел пол, гулко бухал барабан; люди,
впряженные в эту тяжелую колесницу, остановились, выпрямились. Артамонов
ждал, что все засмеются, - тогда стало бы понятнее, но все за столом
поднялись на ноги и молча смотрели, как лениво женщина отклеивалась,
отрывалась от крышки рояля; казалось, что она только что пробудилась от
сна, а под нею - кусок ночи, сгущенный ДО плотности камня; это напомнило
какую-то сказку. Стоя, женщина закинула обильные и густые волосы свои за
плечи, потопала ногами, замутив глубокий блеск лака пятнами белой пыли;
было слышно, как под ударами ее ног гудели струны.
Вошли двое: седоволосая старуха в очках и человек во фраке; старуха
села, одновременно обнажив свои желтые зубы и двуцветные косточки клавиш, а
человек во фраке поднял к плечу скрипку, сощурил рыжий глаз, прицелился,
перерезал скрипку смычком, и в басовое пение струн рояля ворвался тонкий,
свистящий голос скрипки. Нагая женщина волнисто выпрямилась, тряхнула
головою, волосы перекинулись на ее нахально торчавшие груди, спрятали их;
она закачалась и запела медленно, негромко, в нос, отдаленным, мечтающим
голосом.
Все молчали, глядя на нее, приподняв вверх головы, лица у всех были
одинаковые, глаза - слепые. Женщина пела нехотя, как бы в полусне, ее очень
яркие губы произносили непонятные слова, масленые глаза смотрели пристально
через головы людей. Артамонов никогда не думал, что тело женщины может быть
так стройно, так пугающе красиво. Поглаживая ладонями грудь и бедра, она
всё встряхивала головою, и казалось, что и волосы ее растут, и вся она
растет, становясь пышнее, больше, всё закрывая собою так, что кроме ее уже
стало ничего не видно, как будто ничего и не было. Артамонов хорошо помнил,
что она ни на минуту не возбудила в нем желания обладать ею, а только
внушала страх, вызывала тяжкое стеснение в груди, от нее веяло колдовской
жутью. Однако он понимал, что, если женщина эта прикажет, он пойдет за нею
и сделает всё, чего она захочет. Взглянув на людей, он убедился в этом.
"Всякий пойдет, все".
Он трезвел, и ему хотелось незаметно уйти. Он окончательно решил
сделать это, услыхав чей-то громкий шёпот:
- Чаруса. Омут естества. Понимаешь? Чаруса.
Артамонов знал, что чаруса - Лужайка в болотистом лесу, лужайка, на
которой трава особенно красиво шелковиста и зелена, но если ступить на нее
- провалишься в бездонную трясину. И все-таки он смотрел на женщину,
прикованный неотразимой, покоряющей силой ее наготы. И когда на него падал
ее тяжелый масленый взгляд, он шевелил плечами, сгибал шею и, отводя глаза
в сторону, видел, что уродливые, полупьяные люди таращат глаза с тем
туповатым удивлением, как обыватели Дремова смотрели на маляра, который,
упав с крыши церкви, разбился насмерть.
Черный, кудрявый Степа, сидя на подоконнике, распустив толстые губы
свои, гладил лоб дрожащей рукою, и казалось, что он сейчас упадет, ударится
головою в пол. Вот он зачем-то оторвал расстегнувшийся манжет рубашки и
швырнул его в угол.
Движения женщины стали быстрее, судорожней; она так извивалась, как
будто хотела спрыгнуть с рояля и - не могла; ее подавленные крики стали
гнусавее и злей; особенно жутко было видеть, как волнисто извиваются ее
ноги, как резко дергает она головою, а густые волосы ее, взметываясь над
плечами, точно крылья, падают на грудь и спину звериной шкурой.
Вдруг музыка оборвалась, женщина спрыгнула на пол, черный Степа окутал
ее золотистым халатом и убежал с нею, а люди закричали, завыли, хлопая
ладонями, хватая друг друга; завертелись лакеи, белые, точно покойники в
саванах; зазвенели рюмки и бокалы, и люди начали пить жадно, как в знойный
день. Пили и ели они нехорошо, непристойно; было почти -противно видеть
головы, склоненные над столом, это -напоминало свиней над корытом.
Явилась толпа цыган, они раздражающе пели, плясали, в них стали
бросать огурцами, салфетками - они исчезли; на место их Степа пригнал
шумный табун женщин; одна из них, маленькая, полная, в красном 1 платье,
присев на колени Петра, поднесла к его губам бокал шампанского и, звонко
чокнувшись своим бокалом, предложила:
- Выпьем, рыжий, за здоровье Мити!
Была она легкая, как моль, звали ее - Пашута. Она очень ловко играла
на гитаре и трогательно пела:
Снилось мне утро лазурное, чистое
- и когда звонкий голосок ее особенно печально выговаривал:
Снилась мне юность моя, невозвратная
- Артамонов дружески, отечески гладил ее голову и утешал:
- Не скули! Ты еще молодая, не бойся...
А ночью, обнимая ее, он крепко закрывал глаза, чтоб лучше видеть
другую, Паулу Менотти.
В редкие трезвые часы он с великим изумлением видел, что эта беспутная
Пашута до смешного дорого стоит ему, и думал:
"Экая моль!"
Поражало его умение ярмарочных женщин высасывать деньги и какая-то
бессмысленная трата ими заработка, достигнутого ценою бесстыдных, пьяных
ночей. Ему сказали, что человек с собачьим лицом, крупнейший меховщик,
тратил на Паулу Менотти десятки тысяч, платил ей по три тысячи каждый раз,
когда она показывала себя голой. Другой, с лиловыми ушами, закуривал
сигары, зажигая на свече сторублевые билеты, совал за пазухи женщин пачки
кредиток,
- Бери, немка, у меня много!
Он всех женщин называл немками. Артамонов же стал видеть в каждой из
них неприкрытое бесстыдство густоволосой Паулы, и все женщины, - глупые и
лукавые, скромные и дерзкие, - чувствовал он, враждебны ему; даже вспоминая
о жене, он и в ней подмечал нечто скрыто враждебное.
"Моль", - думал он, присматриваясь к цветистому хороводу красивых юных
женщин, очень живо и ярко воскрешаемых памятью.
Он не мог понять: что же это, как же? Люди работают, гремят цепями
дела, оглушая самих себя только для того, чтоб накопить как можно больше
денег, а потом - жгут деньги, бросают их горстями к ногам распутных женщин?
И всё это большие, солидные люди, женатые, детные, хозяева огромных фабрик.
"Отец, пожалуй, так же бы колобродил", - почти уверенно думал он.
Самого себя он видел не участником этой жизни, этих кутежей, а случайным и
невольным зрителем. Но эти думы пьянили его сильнее вина, и только вином
можно было погасить их. Три недели прожил он в кошмаре кутежей и очнулся
лишь с приездом Алексея.
Артамонов старший лежал на полу, на жиденьком, жестком тюфяке; около
него стояло ведро со льдом, бутылки кваса, тарелка с квашеной капустой,
обильно сдобренной тертым хреном. На диване, открыв рот и, как Наталья,
подняв брови, разметалась Пашута, свесив на пол ногу, белую с голубыми
жилками и ногтями, как чешуя рыбы. За окном тысячами жадных пастей ревело
всероссийское торжище.
Сквозь похмельный гул в голове и ноющую боль отравленного тела
Артамонов угрюмо вспоминал события и забавы истекшей ночи, когда вдруг,
точно из стены вылез, явился Алексей. Прихрамывая, постукивая палкой, он
подошел и рассыпался словами:
- Что - опрокинулся, лежишь? А я тебя вчера весь день и всю ночь
искал, да к утру сам завертелся.
Он тотчас позвал лакея, заказал лимонаду, коньяку, льду, подскочил к
дивану, пошлепал Пашуту по плечу.
- Вставай, барышня!
Не сразу открыв глаза, барышня проворчала:
- К чёрту. Отстань.
- Это ты пойдешь к чёрту, - не сердито сказал Алексей, приподнял ее за
плечи, посадил, потряс и указал на дверь:
- Брысь!
- Не тронь ее, - сказал Петр; брат усмехнулся, успокоил:
- Ничего; позовем - придет.
- О, черти, - сказала женщина, уже покорно надевая кофту.
Алексей командовал, как доктор:
- Вставай, Петр, сними рубаху, вытрись льдом!
Подняв с пола раздавленную шляпку, Пашута надела ее на встрепанную
голову, но, посмотрев в зеркало над диваном, сказала:
- Очень прекрасная королева!
И, швырнув шляпку на пол, под диван, длительно зевнула:
- Ну, прощай, Митя! Помни: я - в номерах Симайского, номер тринадцать.
Петру стало жалко ее, не вставая с пола, он сказал брату:
- Дай ей.
- Сколько?
- Ну... пятьдесят.
- Э! Много.
Алексей сунул в руку женщины какую-то бумажку, проводил ее, плотно
притворил дверь.
- Скупо дал, - вызывающе заметил Петр. - Она вчера за шляпу больше
заплатила.
Алексей сел в кресло, сложил руки на палке, оперся на них подбородком
и сухо, начальнически спросил:
- Ты что же делаешь?
- Пью, - задорно ответил старший, встал и начал обтирать тело льдом,
покрякивая.
- Пей, Кузьма, да не теряй ума! А ты что?
- А что?
Алексей подошел к нему и, глядя, как на незнакомого, тихим голосом, с
присвистом спросил:
- Забыл? На тебя жалоба подана, ты адвокату морду разбил, полицейского
столкнул в канал...
Он так долго перечислял проступки, что Артамонов ву старшему
показалось: "Врет. Пугает". Он спросил:
- Какому адвокату? Ерунда.
- Не ерунда, а - черному, этому - как его?
- Мы с ним и раньше дрались, - сказал Петр, трезвея, но брат еще
строже продолжал:
- А за что ты излаял почтенных людей? И своих?
- Я?
- Ты, вот этот! Жену ругал, Тихона, меня, мальчишку какого-то
вспомнил, плакал. Кричал: Авраам, Исаак, баран! Что это значит?
Петра обожгло страхом, он опустился на стул.
- Не знаю. Пьян был.
- Это - не причина! - почти крикнул Алексей, подпрыгивая, точно он
скакал на хромой лошади. - Тут - другое: "что у трезвого на уме, у пьяного
- на языке", вот что тут! О семейном в кабаках не кричат. Почему - Авраам,
жертвоприношение и йрочая дрянь? Ты ведь дело конфузишь, ты на меня тень
наводишь. Что ты, как в бане, раделся? Хорошо еще, что был при скандале
этом Локтев, приятель мой, и догадался свалить тебя с ног коньяком, а меня
вот телеграммой вызвал. Он и рассказал мне всё это. Сначала, говорит, все
смеялись, а потом начали вслушиваться, - что такое человек орет?
- Все орут, - пробормотал Петр, подавленный и снова пьянея от слов
брата, а тот говорил почти шёпотом.
- Все - об одном, а ты - обо всем! Ладно, что Локтев догадался напоить
всех в лоск. Может - забудут. Но ведь наше дело политическое: сегодня
Локтев - друг, а завтра - лютый враг.
Петр сидел на стуле, крепко прижав затылок к стене; пропитанная
яростным шумом улицы, стена вздрагивала; Петр молчал, ожидая, что эта дрожь
утрясет хмельной хаос в голове его, изгонит страх. Он ничего не мог
вспомнить из того, о чем говорил брат. И было очень обидно слышать, что
брат говорит голосом судьи, словами старшего; было жутко ждать, что еще
скажет Алексей.
- Что с тобой? - допытывался он, всё подпрыгивая. - Сказал, что едешь
к Никите...
- Я у него был.
- И я был. Когда на депешу ответили, что тебя там нет, я, конечно,
туда поскакал. Испугались все; ведь - на земле живем, могут и убить.
- Завелась во мне какая-то дрянь, - тихо, виновато сознался Петр.
- Так ее на люди выносить надо? Пойми: ты на дело наше тень бросаешь!
Какое там у тебя жертвоприношение? Что ты - персиянин? С мальчиками
возишься? Какой мальчик?
Приглаживая волосы на голове и бороду обеими руками, Петр сказал
сквозь пальцы:
- Илья... всё из-за него...
И медленно, нерешительно, точно нащупывая тропу в темноте, он стал
рассказывать Алексею о ссоре с Ильей; долго говорить не пришлось; брат
облегченно и громко сказал:
- ф-фу! Ну, это - ничего! А Локтев понял по-азиатски, скандально.
Значит - Илья? Ну, брат, ты прости, только это - неразумно. Купечество
должно всему учиться, на все точки жизни встать, а ты...
Он очень долго и красноречиво говорил о том, что дети купцов должны
быть инженерами, чиновниками, офицерами. Оглушающий шум лез в окно;
подъезжали экипажи к театру, кричали продавцы прохладительных напитков и
мороженого; особенно невыносимо грохотала музыка в павильоне, построенном
бразильцами из железа и стекла, на сваях, над водою канала. Удары барабана
напоминали о Пауле Менотти.
- Какая-то дрянь завелась во мне, - повторил Артамонов старший, щупая
ухо, а другою рукой наливая коньяку в стакан лимонада; брат взял бутылку из
руки его, предупредив:
- Смотри, опять напьешься. Вот у меня Мирон учится на инженера -
сделай милость! За границу хочет ехать - пожалуйста! Всё это - в дом, а не
из дома. Ты - пойми, наше сословие - главная сила-Петру ничего не хотелось
понимать. Под оживленный говорок брата он думал, что вот этот человек
достиг чем-то уважения и дружбы людей, которые богаче и, наверное, умнее
его, они ворочают торговлей всей страны, другой брат, спрятавшись в
монастыре, приобретает славу мудреца и праведника, а вот он, Петр, предан
на растерзание каким-то случаям. Почему? За что?
- А за распутство ты обругал почтенных людей - напрасно! - говорил
Алексей уже как-то мягко, вкрадчиво. - Это - не от распутства, это от
избытка силы. Адвокат - шельма, но он правильно понимает, он умный! Конечно
- люди пожилые, даже старики, а озорства у них, как у мальчишек, да ведь
мальчишки-то озоруют тоже от силы роста. И то возьми в расчет, что бабы у
нас пресные, без перца, скучно с ними! Я не про Ольгу мою говорю, она -
особенная! Есть такие глупо-мудрые бабы, они как бы слепы на тот глаз,
который плохое видит, Ольга вот из эдаких. Ее обидеть - нельзя, она плохого
не видит, злому - не верит. Ты про Наталью эдак не скажешь, а людям верно
сказал про нее: домашняя машияа!
- Так и сказал? - угрюмо осведомился Петр.
- Не сам же Локтев выдумал эти слова.
Хотелось еще о многом спросить брата, но Петр боялся напомнить ему то,
что Алексей, может быть, уже забыл. У него возникало чувство неприязни и
зависти к брату.
"Всё умнеет, бес..."
Он видел в брате нечто рысистое, нахлестанное и лисью изворотливость.
Раздраж
...Закладка в соц.сетях