Жанр: Электронное издание
Artamono
...упости внушает...
- Я его выпорю, - с полной готовностью и даже как будто с
удовольствием предложил конторщик.
- Ты ему придержи язык, - добавил Петр, искоса взглянув в пустое лицо
Никонова и облегченно думая:
"Вот как просто".
Поселок встретил хозяев шумно и благодушно; сияли полупьяные улыбки,
громко кричала лесть; Серафим, притопывая ногами в новых лаптях, в белых
онучах, перевязанных, по-мордовски, красными оборами, вертелся пред
Артамоновым и пел осанну;
Ой, кто это идет? Это - сам идет! А кого же он ведет? Самое ведет!
Седобородый, длинноволосый Иван Морозов, похожий на священника, басом
говорил:
- Мы тобой довольны. Мы - довольны. Другой старик, Мамаев, кричал с
восторгом!
- У Артамоновых забота о людях барская!
А Никонов говорил Коптеву так, что все слышали:
- Благодарный народ, умеет ценить благодетелей своих!
- Мама, меня толкают! - жаловался Яков, одетый в рубаху розового
шёлка, шарообразный; мать держала его за руку, величаво улыбаясь бабам, и
уговаривала:
- Ты гляди, как старичок пляшет...
Голубой плотник неутомимо вертелся, подпрыгивал, сыпал прибаутки:
Эх, притопывай, нога!
Притопывай чаще!
Лапоть легче сапога,
Баба - девки - слаще!
Артамонов не впервые слышал похвалы ему, он имел все основания не
верить искренности этих похвал, но все-таки они его размягчали; ухмыляясь,
он говорил:
- Ну, ладно, спасибо! Ничего, живем дружно. И думал:
"Жаль, не видит Илья, как чествуют отца".
У него явилась потребность сделать что-то хорошее, чем-то утешить
людей; подумав, дернув себя за ухо, он сказал:
- Детскую больницу надо вдвое расширить. Широко размахнув руками,
Серафим отскочил от него.
- Слышали? Валяй - ура, хозяину!
Недружно, но громко люди рявкнули ура; растроганная, окруженная
бабами, Наталья сказала в нос, нараспев:
- Подите, бабы, возьмите еще бочонка три пива, Тихон выдаст, подите!
Это еще более усилило восхищение баб; а Никонов, качая головой,
умиленно говорил:
- Архиерейская встреча...
- Ма-ам, - мне жарко, - мычал Яков.
Радости эти несколько смял, нарушил чернобородый, с огромными, как
сливы, глазами, кочегар Волков; он подскочил к Наталье, неумело повесив
через левую руку тощенького, замлевшего от жары ребенка, с болячками на
синеватой коже, подскочил и начал истерически кричать:
- Как быть-то? Жена скончалась. От жары скончалась, ау! Вот - прирост
остался, - как быть?
Из его безумных глаз текли какие-то желтые слезы; отталкивая кочегара
от Натальи, бабы говорили, как будто извиняясь:
- Ты его не слушай, он, видишь, не в разуме. Жена у него распутная
была. Чахоточная. Да он и сам нездоровый.
- Возьмите младенца-то у него, - сердито посоветовал Артамонов, и
тотчас же к раскисшему тельцу ребенка протянулось несколько пар бабьих рук,
но Волков крепко выругался и убежал.
В общем всё было хорошо, пестро и весело, как и следует быть
празднику. Замечая лица новых рабочих, Артамонов думал почти с гордостью:
"Растет число народа. Видал бы отец..."
Вдруг жена пожалела:
- Не вовремя наказал ты Илью, не видит он любовь к тебе.
Артамонов промолчал, взглянув исподлобья на Зинаиду, она шла впереди
десятка девиц и пела неприятным, низким голосом:
Ходит мимо,
Смотрит мило,
Видно, хочет,
Ах, полюбить!
"Халда, - подумал он. - И песня плохая".
Вынул часы, посмотрел на них и зачем-то солгал:
- Я схожу домой, должна быть депеша от Алексея.
Он пошел быстро, обдумывая на ходу, что надо сказать сыну, придумал
что-то очень строгое и достаточно ласковое, но, тихо отворив дверь в
комнату Ильи, всё забыл. Сын стоял на коленях, на стуле, упираясь локтями о
подоконник, он смотрел в багрово-дымное небо; сумрак наполнял маленькую
комнату бурой пылью; на стене, в большой клетке, возился дрозд: собираясь
спать, чистил свой желтый нос.
- Ну что, сидишь?
Илья вздрогнул, обернулся, не спеша слез со стула.
- То-то вот! Слушаешь всякую дрянь.
Сын стоял наклонив голову, отец понял, что он делает это нарочно, чтоб
напомнить о трепке.
- Зачем гнешься? Держи голову прямо.
Илья приподнял брови, но не взглянул на отца. Дрозд начал прыгать по
жердочкам, негромко посвистывая.
"Сердится", - подумал Артамонов, присев на кровать Ильи, тыкая пальцем
в подушку. - Пустяки слушать не надо.
Илья спросил:
- А как же, когда говорят?
Его серьезный, хороший голос обрадовал отца, Петр заговорил более
ласково и храбро:
- Говорят, а ты - не слушай! Ты - забывай. Ска-1 жут при тебе пакость,
а ты - забудь.
- Ты забываешь?
- Ну а как же? Если б я помнил всё, что слышу, чем бы я стал?
Он говорил не спеша, заботливо выбирая слова попроще, отлично понимал,
что все они не нужны, и, быстро запутавшись в темной мудрости простых слов,
сказал, вздохнув:
- Поди ко мне.
Илья подошел осторожно. Отец, зажав его бока коленями, легонько
надавил ладонью на широкий лоб и, чувствуя, что сын не хочет поднять
голову, обиделся.
- Ты что капризничаешь? Погляди на меня. Илья взглянул прямо в глаза,
но это вышло еще хуже, потому что он спросил:
- За что ты побил меня? Ведь я сказал, что не верю Павлушке.
Артамонов старший ответил не сразу. Он с удивлением видел, что сын
каким-то чудом встал вровень с ним, - сам поднялся до значительности
взрослого или принизил взрослого до себя.
"Не по возрасту- обидчив", - мельком подумал он и встал, говоря
поспешно, стремясь скорее помирить сына с собою.
- Я тебя - не больно. Надо учить. Меня отец бил ой-ёй как! И мать.
Конюх, приказчик. Лакей-немец. Еще когда свой бьет - не так обидно, а вот
чужой - это горестно. Родная рука - легка!
Шагая по комнате, шесть шагов от двери до окна, он очень торопился
кончить эту беседу, почти боясь, что сын спросит еще что-нибудь.
- Наглядишься, наслушаешься ты здесь чего не надо, - бормотал он, не
глядя на сына, прижавшегося к спинке кровати. - Учить надо тебя. В губернию
надо. Хочешь учиться?
- Хочу.
- Ну, вот...
Хотелось приласкать сына, но этому что-то мешало. И он не мог
вспомнить: ласкали его отец и мать после того, как, бывало, обидят?
- Ну, иди, гуляй. Да ты бы не дружился с Пашкой-то.
- Его никто не любит.
- И не за что, такого гнилого.
Сойдя к себе, стоя перед окном, Артамонов задумался: нехорошо у него
вышло с сыном.
"Избаловал я его. Не боится он".
Со стороны поселка притекал пестрый шумок, визг и песни девиц, глухой
говор, скрежет гармоники. У ворот четко прозвучали слова Тихона:
- Что ж ты дома, дитя? Гулянье, а ты - дома? Учиться поедешь? Это
хорошо. "Неученый - что не-рожёный", вот как говорят. Ну, мне без тебя
скушно будет, дитя.
Артамонову захотелось крикнуть:
"Врешь, это мне будет скучно! Ишь, ластится к хозяйскому сыну, подлая
душа", - подумал он со злостью.
Отправив сына в город, к брату попа Глеба, учителю, который должен был
приготовить Илью в гимназию, Петр действительно почувствовал пустоту в душе
и скуку в доме. Стало так неловко, непривычно, как будто погасла в спальне
лампада; к синеватому огоньку ее Петр до того привык, что в бесконечные
ночи просыпался, если огонек почему-нибудь угасал.
Перед отъездом Илья так озорничал, как будто намеренно хотел оставить
о себе дурную память; нагрубил матери до того, что она расплакалась,
выпустил из клеток всех птиц Якова, а дрозда, обещанного ему, подарил
Никонову.
- Ты что ж это как озоруешь? - спросил отец, но Илья, не ответив,
только голову склонил набок, и Артамонову показалось, что сын дразнит его,
снова напоминая о том, что он хотел забыть. Странно было ощущать, как много
места в душе занимает этот маленький человек.
"Неужто отец тоже вот так беспокоился за меня?" Память уверенно
отвечала, что он никогда не чувствовал в своем отце близкого, любимого
человека, а только строгого хозяина, который гораздо более внимательно
относился к Алексею, чем к нему.
"Что ж я, добрее отца?" - спрашивал себя Артамонов и недоумевал, не
зная - добрый он или злой? Думы мешали ему, внезапно возникая в неудобные
часы, нападая во время работы. Дело шумно росло, смотрело на хозяина
сотнями глаз, требовало постоянно напряженного внимания, но лишь только
что-нибудь напоминало об Илье - деловые думы разрывались, как гнилая,
перепревшая основа, и нужно было большое усилие, чтоб вновь связать их
тугими узлами. Он пытался заполнить пустоту, образованную отсутствием Ильи,
усилив внимание к младшему сыну, и с угрюмой досадой убеждался, что Яков не
утешает его.
- Тятя, купи мне козла, - просил Яков; он всегда чего-нибудь просил.
- Зачем козла?
- Я буду верхом кататься.
- Плохо выдумал. Это ведьмы на козлах ездят.
- А Еленка подарила мне книжку с картинками, так там на козле мальчик
хороший...
Отец думал:
"Илья картинке не поверил бы. Он бы сейчас пристал: расскажи про
ведьму".
Не нравилось ему, что Яков, сам раздразнив фабричных ребятишек,
жаловался:
- Обижают.
Старший сын тоже забияка и драчун, но он никогда ни на кого не
жаловался, хотя нередко бывал битым товарищами в поселке, а этот труслив,
ленив, всегда что-то сосет, жует. Иногда в поступках Якова замечалось
что-то непонятное и как будто нехорошее: за чаем мать, наливая ему молока,
задела рукавом кофты стакан и, опрокинув его, обожглась кипятком.
- А я видел, что прольешь, - широко улыбаясь, похвастался Яков..
- Видел, а - молчал; это нехорошо, - заметил отец. - Вот мать ноги
обварила.
Мигая и посапывая, Яков продолжал безмолвно жевать, а через несколько
дней отец услышал, что он говорит кому-то на дворе, захлебываясь словами:
- Я видел, что он его бить хочет; идет, идет, подошел да сзади ка-ак
даст!
Выглянув в окно, Артамонов увидал, что сын, размахивая кулаком,
возбужденно беседует с дрянненьким Павлушкой Никоновым. Он позвал Якова,
запретил ему дружить с Никоновым, хотел сказать что-то поучительное, но,
взглянув в сиреневые белки с какими-то очень светлыми зрачками, вздохнув,
отстранил сына:
- Иди, пустоглазый...
Осторожно, как по скользкому, Яков пошел, прижав локти к бокам, держа
ладони вытянутыми, точно нес на них что-то неудобное, тяжелое.
"Неуклюж. Глуповат", - решил отец.
В дочери, рослой, неразговорчивой, тоже было что-то скучное и общее с
Яковом. Она любила лежать, читая книжки, за чаем ела много варенья, а за
обедом, брезгливо отщипывая двумя пальчиками кусочки хлеба, болтала ложкой
в тарелке, как будто ловя в супе муху; поджимала туго налитые кровью, очень
красные губы и часто, не подобающим девчонке тоном, говорила матери:
- Теперь так не делают. Это уже вышло из моды.
Когда отец сказал ей: "Ты что же, ученая, не взглянешь, как тебе на
рубахи полотно ткут?" - она ответила:
- Пожалуйста.
Надела праздничное платье, взяла зонтик, подарок дяди Алексея, и,
покорно шагая вслед за отцом, внимательно следила: не задеть бы платьем за
что-нибудь. Несколько раз чихнула, а когда рабочие желали ей доброго
здоровья, она, краснея, молча, без улыбки на лице, важно надутом, кивала им
головою. Отец рассказывал ей о работе, но, скоро заметив, что она смотрит
не на станки, а под ноги себе, замолчал, почувствовав себя обиженным
равнодушием дочери к его хлопотливому делу. Выйдя из ткацкой на двор, он
все-таки спросил; - Ну, что?
- Пыльно очень, - ответила она, осматривая свое платье.
- Немного видела, - усмехнулся Петр и с досадой закричал:
- Да что ты всё подол поднимаешь? Двор чистый, а подол и так короток.
Она испуганно отняла два пальчика, которыми поддерживала юбку, и
сказала виновато:
- Маслом очень пахнет.
Его особенно раздражали эти ее два пальчика, я Артамонов ворчал:
- Гляди, двумя-то пальцами немного возьмешь! В ненастный день, когда
она читала, лежа на диване, отец, присев к ней, осведомился - что она
читает?
- Об одном докторе.
- Так. Наука, значит.
Но заглянув в книгу, возмутился.
- Что же ты врешь? Это - стихи. Разве науку стихами пишут?
Торопливо и путано она рассказала какую-то сказку: бог разрешил сатане
соблазнить одного доктора, немца, и сатана подослал к доктору чёрта. Дергая
себя за ухо, Артамонов добросовестно старался понять смысл этой сказки, но
было смешно и досадно слышать, что дочь говорит поучающим тоном, это мешач
ло понимать.
- Доктор - пьяница был?
Он видел, что его вопрос сконфузил Елену, и, уже не слушая ее
пояснений, сказал, сердясь:
- Путаница какая-то. Басня. Доктора в чертей не верят. Откуда у тебя
книга?
- Механик дал.
Петр вспомнил, как иногда Елена задумчиво смотрит серыми глазами кошки
на что-то впереди себя, и нашел нужным предупредить дочь:
- Коптев тебе не пара, ты с ним не очень хихикай.
Да, Елена и Яков были скучнее, серей Ильи, он всё лучше видел это. И
не заметил, как постепенно на месте любви к сыну у него зародилась
ненависть к Павлу Никонову. Встречая хилого мальчика, он ду-. мал:
"Из-за такого паршивца..."
Мальчик был физически противен ему. Ходил Ни-iконов, согнув спину, его
голова тревожно вертелась |на тонкой шее; даже когда мальчик бежал,
Артамонову казалось, что он крадется, как трусливый жулик. Он много
работал, чистил сапоги и платье вотчима, колол и носил дрова, воду, таскал
из кухни ведра помоев, полоскал в реке пеленки своего брата. Хлопотливый,
как воробей, грязненький, оборванный, он заискивающе улыбался всем какой-то
собачьей улыбкой, а видя Артамонова, еще издали кланялся ему, сгибая
гусиную шею, роняя голову на грудь. Артамонову почти приятно было видеть
мальчика под осенним дождем или зимою, когда Павел колол дрова и грел
дыханием озябшие пальцы, стоя, как гусь, на одной ноге, поджимая другую, с
которой сползал растоптанный, дырявый сапог. Он кашлял, хватаясь синими
лапками за грудь, извиваясь штопором.
Узнав, что мальчик держит на чердаке бани две пары голубей, Артамонов
приказал Тихону выпустить птиц и следить, чтоб мальчишка не лазил на
чердак.
- Упадет с крыши, разобьется. Вон какой он гнилой.
Как-то вечером, войдя в контору, он увидал, что этот мальчик
выскабливает с пола ножом и смывает мокрой тряпкой пролитые чернила.
- Кто пролил?
- Отец.
- А не ты?
- Ей-богу - не я!
- А отчего морда оплакана?
Стоя на коленях, подставив голову под удар, Павел не ответил, тогда
Артамонов, придавив его взглядом, удовлетворенно сказал:
- Так тебе и надо.
Но вдруг, на минуту прозрев, он усмехнулся в бороду, почувствовав, как
ребячлива и смешна эта неприязнь к ничтожному мальчишке.
"Эко, чем забавляюсь!" - снисходительно подумал он и бросил на пол
тяжелый медный пятак.
- На, купи себе пряников.
Мальчик так осторожно протянул грязные косточки своих пальцев к
монете, точно боялся, что медь обожжет.
- Бьет тебя вотчим;
- Да.
- Ну, что ж? Всех бьют, - утешил Артамонов. А через несколько дней
Яков пожаловался, что Павлушка чем-то обидел его, и Артамонов старший, не
веря сыну, уже только по привычке, посоветовал конторщику:
- Ты пори пасынка.
- Я порю-с, - почтительно уверил Никонов. Летом, когда Илья приехал на
каникулы, незнакомо одетый, гладко остриженный и еще более лобастый;
Артамонов острее невзлюбил Павла, видя, что сын упрямо продолжает дружиться
с этим отрепышем, хиляком. Сам Илья тоже стал нехорошо веж-, лив, говорил
отцу и матери "вы", ходил, сунув руки в карманы, держался в доме гостем,
дразнил брата, доводя его до припадков слезливого отчаяния, раздражал
чем-то сестру так, что она швыряла в него книгами, и вообще вел себя
сорванцом.
- Я говорила! - жаловалась Наталья мужу. - И все говорят: ученье ведет
к дерзости.
Артамонов молчал, тревожно наблюдая за сыном, ему казалось, что хотя
Илья озорничает много, но как-то невесело, нарочно. На крыше бани снова
явились голуби, они, воркуя, ходили по коньку, а Илья и Павел, сидя у
трубы, часами оживленно болтали о чем-то, если не гоняли голубей. Еще в
первые дни по приезде сына отец предложил ему:
- Ну, рассказывай, как живешь; я тебе много рассказывал, теперь твоя
очередь.
Илья очень кратко и торопливо рассказал что-то неинтересное о том, как
мальчики дразнят учителей.
- А зачем дразнить?
- Надоедают, - объяснил Илья.
- Так. Это будто неладно. Учиться трудно?
- Нет, легко.
- Врешь?
- Посмотрите отметки, - сказал Илья, дернув плечом, а глаза его
пристально смотрели в сад, в небо. Отец спросил:
- Чего ты там видишь?
- Ястреб.
Артамонов старший вздохнул.
- Ну, беги, гуляй. Скучно со мной, видать. Оставшись один, он
вспомнил, что и ему в детстве почти всегда было или скучно, или боязно,
когда отец говорил с ним.
- Учителей дразнит. Мне эдакое и в лоб не влетало, когда дьячок учил
меня ременной плетью. Для детей житьишко будто мягче стало.
Пред отъездом в город Илья попросил - это была его единственная
просьба:
- Папаша, позвольте Павлу держать голубей на чердаке, в бане...
Ничего не обещая, отец сказал:
- Всех, кому плохо, не утешишь.
- Значит - можно, - решил сын. - Я скажу ему - обрадуется.
Артамонов старший был обижен тем, что сын, заботясь о радостях
какого-то дрянненького мальчишки, не позаботился, не сумел внести немножко
радости в жизнь отца. И после отъезда сына он почувствовал себя одержимым
еще более настойчивой неприязнью к пасынку конторщика. Теперь стало так,
что, когда дома, на фабрике или в городе Артамонов раздражался чем-нибудь,
- в центр всех его раздражений самовольно вторгался оборванный, грязненький
мальчик и как будто приглашал вешать на его жидкие кости все злые мысли,
все недобрые чувства. Вот этот мальчишка действительно рос, как плесень,
как вечерняя тень, и, мелькая вороватым чертёнком, всё чаще попадался на
глаза.
В ласковый день бабьего лета Артамонов, усталый и сердитый, вышел в
сад. Вечерело; в зеленоватом небе, чисто выметенном ветром, вымытом
дождями, таяло, не грея, утомленное солнце осени. В углу сада возился Тихон
Вялов, сгребая граблями опавшие листья, печальный, мягкий шорох плыл по
саду; за деревьями ворчала фабрика, серый дым лениво пачкал прозрачность
воздуха. Чтоб не видеть дворника, не говорить с ним, хозяин прошел в
противоположный угол сада, к бане; дверь в нее была не притворена.
"Этот - там".
Осторожно заглянув в предбанник, он увидал в углу его, в тени, на
лавке распластанную фигурку своего врага, - склонив голову, широко
раздвинув ноги, он занимался детским грехом. Это на секунду обрадовало
Артамонова, но тотчас же он вспомнил о Якове, Илье и в испуге, с
отвращением, зашипел:
- Ты что делаешь, паршивый?
Рука Павла, перестав дрожать, взметнулась, он весь странно оторвался
от лавки, открыл рот, тихонько взвизгнул, сжался комом и бросился под ноги
большого человека, - Артамонов с наслаждением ударил его правой ногою в
грудь и остановил; мальчик хрустнул, слабо замычал, опрокинулся на бок.
Был момент, когда Артамонову показалось, что этим пинком ноги он
сбросил с души своей какие-то грязные лохмотья, тяжесть, надоевшую ему. Но
в следующую минуту он, выглянув в сад, прислушался, притворил дверь и,
наклонясь, сказал негромко:
- Ну, вставай, идем!
Мальчик лежал, выбросив одну руку вперед, другую придавив коленом,
одна нога его казалась намного короче другой, он как бы незаметно подползал
к Петру, и вытянутая рука его была неестественно, страшно длинна.
Пошатнувшись, Артамонов схватился рукою за косяк, снял картуз и подкладкой
его вытер внезапно и обильно вспотевший лоб.
- Вставай, я никому не скажу, - сказал он шёпотом, уже понимая, что
убил мальчика, видя, что из-под щеки его, прижатой к полу, тянется,
извиваясь, лента темненькой крови.
"Убил", - мысленно произнес Петр. Немудрое, коротенькое слово звучало
оглушительно. Артамонов сунул картуз в карман поддевки, перекрестился, тупо
глядя на маленькое, жалобно скорченное тело; испуганно билась нехитрая
мысль:
"Скажу, что нечаянно. Дверью ушиб. Дверью. Дверь - тяжелая".
Он повернулся и грузно присел на лавку, - сзади его стоял Тихон с
метлою в руках, смотрел жидкими глазами на Никонова и раздумчиво чесал
каменную скулу свою.
- Вот, - громко начал Артамонов, держась рука-, ми за край лавки, но
Тихон, качнув головою, перебил его:
- Слабый мальчонко, неловок. Сколько раз я увещал его - не лазь!
- Чего? - со страхом, но и с надеждой спросил Петр.
- Разобьешься, говорю. И ты, Петр Ильич, предвещал это, помнишь?
Всякая охота требует ловкости. Без памяти, что ли?
Присев на корточки, дворник пощупал руку Павла, шею, потрогал пальцем
щеку, и, отирая палец о фартук, шаркая им, точно спичку зажигал, он сказал:
- Пожалуй - совсем отошел. Гниленький был, много ли надо?
Говорил Тихон спокойно, двигался медленно и весь был такой, как
всегда, но хозяин не верил ему и ждал каких-то грозных, осуждающих слов.
Однако Тихон, взглянув на потолок в квадрат, вырезанный в нем, послушав
воркованье голубей, снова заговорил спокойно и просто:
- Он по двери лазил; одну ногу поставит на лавку, другую на скобу
двери, потом на верх ее, оттуда схватится руками за край и подтянется на
руках-то. А ручонки без силы, вот и сорвался да, видать, об угол двери
сердцем и угодил.
- Я этого не видал, - сказал Петр. Чувство самосохранения подсказывало
ему быстренькие догадки:
"Врет? Фальшивит? Капкан ставит мне, в руки взять хочет? Или в самом
деле не догадался, дурак?"
Последнее было вероятнее, Тихон вел себя глупо; качнув головою, точно
ударив лбом кого-то, он вздохнул:
- Эх, соринка! И зачем такие? Пойду скажу матери. Вотчим, поди-ко, не
больно горевать станет, маль" чонко был лишний ему.
Артамонов очень подозрительно вслушивался в слова дворника, пытаясь
уловить в них фальшь, но Тихон говорил, как всегда, тоном человека, чуждого
любопытству.
- Чу! - сказал он, пошевелив бровями, прислушиваясь; где-то на дворе
женщина сердито кричала:
- Пашка! Пашка-а... Тихон погладил скулу.
- Вот те и Пашка! Готовь слезы...
"Нет, - дурак", - решил Артамонов и, вытащив из кармана картуз, пошел
в сад, внимательно рассматривая сломанный козырек.
Недели две, три он прожил, чувствуя, что в нем ходит, раскачивает его
волна темного страха, угрожая ежедневно новой, неведомой бедою. Вот сейчас
откроется дверь, влезет Тихон и скажет:
"Ну, я, конечно, знаю..."
Но внешне все шло хорошо; все отнеслись к смерти мальчика деловито и
просто, покорные привычке родить и хоронить. Никонов повязал желтую шею
свою новым, черным галстуком, и на смытом лице его явилась скромная
важность, точно он получил награду, давно заслуженную им. Мать убитого,
высокая, тощая, с лошадиным лицом, молча, без слез, торопилась схоронить
сына, - так казалось Артамонову; она все оправляла кисейный рюш в изголовье
гроба, передвигала венчик на синем лбу трупа, осторожно вдавливала пальцами
новенькие рыжие копейки, прикрывавшие глаза его, и как-то нелепо быстро
крестилась. Петр подметил, что рука у нее до того устала, что за панихидой
мать дважды не могла поднять руку, - поднимет, а рука опускается, как
сломанная.
Да, с этой стороны все обошлось гладко; Никоновы даже многословно и
надоедливо благодарили за пособие на похороны, хотя Артамонов, опасаясь
возбудить излишней щедростью подозрения Тихона, дал немного. Ему все-таки
не верилось, что дворник так глуп, каким он показал себя там, в бане. Вот
уже второй раз баня выдвигает этого человека на первое место, всё глубже
втискивая его в жизнь Петра. Это - странно и жутко. Артамонов даже думал,
что баню надо поджечь или сломать, распилить на дрова, кстати она уже стара
и гниет. Надо построить другую и на ином месте.
Зорко наблюдая за Тихоном, он видел, что дворник живет всё так же,
как-то нехотя, из милости и против воли своей; так же малоречив; с рабочими
груб, как полицейский, они его не любят; с бабами он особенно, брезгливо
груб, только с Натальей говорит как-то особенно, точно она не хозяйка, а
родственница его, тетка или старшая сестра.
- Ты что больно ласкова с Тихоном? - не раз допытывался он, жена
отвечала:
- Уж очень он прижился к нам.
Если б дворник имел друзей, ходил куда-нибудь - " можно было бы
думать, что он сектант; за последние года появилось много разных сектантов.
Но приятелей у Тихона, кроме Серафима-плотника, не было, он охотно посещал
церковь, молился истово, но всегда почему-то некрасиво открыв рот, точно
готовясь закричать. Порою, взглянув в мерцающие глаза дворника, Артамонов
хмурился, ему казалось, что в этих жидких глазах затаена угроза, он ощущал
желание схватить мужика за ворот, встряхнуть его;
"Ну, говори!"
Но зрачки Тихона таяли, расплывались, и каменное спокойствие его
скуластого лица подавляло тревогу Петра. Когда был жив Антон-дурак, он
нередко торчал в сторожке дворника или, по вечерам, сидел с ним у ворот на
скамье, и Тихон допрашивал безумного:
- Ты не болтай зря, ты подумай и объясни: куя-тыр - это кто?
- Каямас, - радостно взвизгивал Антон и запевал:
Христос воскиресе, воскиресе...
- Постой!
Кибитка потерял колесо...
- Чего ты добиваешься? - спросил Артамонов с досадой, непонятной ему.
- Чтобы слова нечеловечьи объяснил.
- Да это - дураковы слова!
- И у дурака свой разум должен быть, - глупо сказал Тихон.
Вообще говорить с ним не стоило. Как-то бессонной воющей ночью
Артамонов почувс
...Закладка в соц.сетях