Жанр: Электронное издание
ludavl
...ко в минуты
сильного раздражения называла нас так, а не "детьми", по обыкновению). -
Mesdemoiselles! Ваш бессердечный поступок поражает и возмущает меня до
глубины души... Я не могу поверить, чтобы весь класс мог сообща сделать эту
гнусность, почему и требую немедленно, чтобы виновные называли себя.
"Вот она, где настоящая-то расправа!" - промелькнуло в моей низко
склоненной голове.
- Ну, mesdemoiselles, я жду! Даю вам пять минут на размышление. - И с
этими словами Maman торжественно опустилась в кресло у бокового столика, за
которым всегда помещалась классная дама.
Мы молчали. О выдаче виновных никому не могло прийти на ум. Класс
строго придерживался правила "товарищества", по которому выдать виновную -
значило бы навлечь на себя непримиримую вражду целого класса.
Maman по-прежнему сидела молча, как грозная богиня правосудия. Мы же
стояли как приговоренные к смерти... В классе была такая тишина, что слышно
было, казалось, биение 40 встревоженных сердечек провинившихся девочек.
Минута, другая, третья, еще две последние минуты томительнее первых,
и... Maman встала.
- Так как вы не желаете исполнить моего требования, mesdames, и
виновная не отыскивается, то, значит, все вы признаете себя виноватыми... А
всякий нераскаянный проступок требует наказания. И вы все будете строго
наказаны. С сегодняшнего дня целый месяц класс будет стоять в столовой во
время обедов и завтраков. Затем вы все останетесь без рождественских
каникул... и в выпускном аттестате ни одна из вас не получит 12 за
поведение!
Это было уже слишком!
Нас могли оставлять без передников, могли выставлять на позор всему
институту и не пускать домой на святки, но "пачкать" наши аттестаты - о!
это было уже чересчур жестоко! Многие из нас должны были поступить в
гувернантки после выхода из института, а иметь 11 за поведение при
двенадцатибалльной системе - значило быть плохо аттестованной со стороны
начальства. Этого мы боялись больше всего.
- Maman, ayez la bonte de nous pardonner! Pardon-neznous! Ayez pitie
de nous (будьте добры простить нас! Простите нас! Сжальтесь над нами)! -
послышались здесь и там плаксивые голоса "парфеток".
- Non, mesdemoiselles! Je ne vous pardonne pas (нет, я не прощаю)! -
резко ответила, точно отрезала княгиня и, поднявшись со своего места,
величественно направилась к двери.
На пороге она приостановилась немного и, обернувшись к нам
вполоборота, сурово произнесла:
- Класс будет прощен, если виновная назовется. - После чего она снова
взялась за ручку двери, готовясь уйти, как внезапная легкая суматоха в
классе приостановила ее намерение.
Произошло заметное движение между партами, и бледная как смерть, но
спокойная, как всегда, Нора Трахтенберг очутилась в одну минуту перед
начальством, посреди класса.
- Княгиня, - произнесла она твердым голосом, - из-за одной
провинившейся не должен страдать весь класс; потому я не считаю возможным
покрывать ее: это сделала Запольская.
Новая пауза воцарилась на минуту, после которой лицо Maman стало
мрачнее тучи и она произнесла, особенно ясно отчеканивая слова:
- Запольская! Подойди ко мне!
На Марусе, как говорится, лица не было. Ее плотно сжатые губы
побелели, как у мертвой. Глаза потускнели разом, и что-то жесткое, недоброе
засветилось в их глубине.
Твердой поступью вышла она на середину класса и остановилась в двух
шагах от начальницы.
- Бранить тебя я не стану! - произнесла последняя. - Выговоры могут
действовать на добрые, а не на бессердечные, глубоко зачерствелые натуры...
Твой поступок доказал твое бессердечие... Ты будешь исключена...
Весь класс тихо ахнул, как один человек. Ожидали всего, только не
этого... Наказание было слишком сурово, слишком жестоко. У многих из глаз
брызнули слезы. Кира Дергунова, считавшая себя почти одинаково виновной с
Краснушкой, упала головой на свой пюпитр и глухо зарыдала.
- Прошу без истерик! - строго прикрикнула Maman. - Пощадите мои нервы.
- И, бросив на нас молниеносный взгляд, сопровождаемый фразою: "Vous autres
- vous etes toutes pardonnees (остальные - все прощены)", вышла из класса.
В один миг мы окружили Краснушку. Она стояла все еще на прежнем месте,
но теперь потухшие было ее глаза сияли и сверкали воодушевлением и злобой.
Рот улыбался странной улыбкой, горькой и торжествующей в одно и то же
время.
- Маруся! Несчастная Краснушечка! Бедняжечка родная! - лепетали мы
наперерыв, обнимая и целуя ее.
- Стойте, mesdames! - слегка оттолкнув нас, произнесла Маруся внезапно
окрепшим и неестественно звонким голосом. - Я не несчастная и не
бедняжка... Напротив, я рада, я рада... что страдаю за правое дело... Я
права... Мое сердце подсказывает мне это... Он сделал подлость, и я ему
отплатила... С этой стороны все отлично, и я нисколько не раскаиваюсь в
моем поступке и ничего не жалею! Скверно, отвратительно и мерзко только
одно: в нашем классе есть предательница, изменница. Пусть меня гонят, пусть
лишают диплома, пусть! Но и ей не место быть с нами, потому что она
"продала" нас! Она - шпионка.
Маруся стояла теперь перед самым лицом Норы и, вся дрожа, выкрикивала
все это, сверкая своими разгоревшимися глазами. Мы сгруппировались тесным
кругом вокруг обеих девушек, и сердца наши так и били тревогу.
Чувство жалости и любви к Краснушке, жгучей жалости до слез, травившей
наши души, и, рядом с нею, нескрываемая ненависть к Скандинавской деве,
дерзко нарушившей наши самые священные традиции, - вот что заполняло сердца
взволнованных девочек. А холодная и невозмутимо спокойная Нора по-прежнему
стояла теперь перед нами, готовыми уничтожить ее теперь потоками брани и
упреков. И вдруг она заговорила.
- Я не шпионка ни в каком случае, - звенел ее голос, - слышите ли, не
шпионка! Потому что не тихонько, не из-за угла донесла на Запольскую. Нет,
я выдала зачинщицу и считаю себя правой. Пусть лучше страдает одна, нежели
сорок девушек выйдут из института с испорченным дурной отметкой аттестатом.
Как будут смотреть на ту гувернантку, которая возьмется учить благонравию и
приличию, когда сама не достигла этого? Да не только тем из нас, кто отдает
себя педагогической деятельности, но и всем нам одинаково неприятно
получать плохую отметку в выпускном листе.
- Чушь! Глупости! Вздор все это! - внезапно прервала ее, рыдая
навзрыд, Кира. - Не слушайте ее, ради Бога, mesdam'очки! Не говорите с
ней... Пусть она будет отвержена как предательница и шпионка!..
- Да-да, предательница! Предательница! - неслось отовсюду, и девочки с
нескрываемой ненавистью смотрели теперь в красивое, бледное лицо Норы.
- Mesdames! Пусть класс знает раз навсегда, что тот, кто заговорит с
нею, - взволнованно кричала Кира, - тот идет против класса и будет
считаться нашим врагом.
- Да-да, - разом согласились горячие на всякие решения молодые
головки. - Та будет чужою нам... хорошо, прекрасно!
- Милка! Это тебя больше всех касается! - крикнула Бельская по адресу
притихшей Корбиной. - Ты ведь ее обожаешь!
- Что вы, mesdam'очки, - возмутилась та, - за кого вы меня считаете?..
Я готова трижды побожиться на церковной паперти (самая сильная клятва в
институте), что отступаюсь от нее и ненавижу ее не менее вас. Даю вам
честное слово!
Я взглянула на Нору...
Мне показалось, что на губах той играла презрительная, тонкая
улыбка...
ГЛАВА XIII
Старенький папка. Убеждения Норы.
Горькая весть
Деревья обнажились... С последней аллеи несся резкой струею неприятный
запах тления от сметенных в кучи и гнивших там листьев. С оглушительным
карканьем метались между деревьями голодные вороны.
Я и Маруся ходили взявшись под руку по крытой веранде, где институткам
полагалось гулять в сырое и дождливое время.
Маруся была бледна и печальна... Начальница написала ее отцу, бедному
школьному учителю, об исключении дочери, и бедная девочка невыносимо
страдала.
Она знала, что это известие больно поразит отца, обожавшего дочь и
возлагавшего на нее все свои надежды. Но просить прощения, когда она
считала себя "правой", гордая Маруся не могла да и не хотела.
- Пусть выключают! Все равно! Проживу и без их хваленого аттестата! Не
умру с голоду! - твердила она поминутно, а глаза ее против воли наполнялись
слезами. - Только тебя жаль, Галочка, жаль Fraulein и всех наших... - как
бы оправдывая эти слезы, добавляла она и отворачивалась от меня, чтобы
смахнуть их незаметно.
Мне было бесконечно жаль моего друга, но я была бессильна помочь ей в
чем бы то ни было. Единственный совет о принесении повинной, который я
давала ей неоднократно, она не хотела принять и даже запретила
строго-настрого классу идти ходатайствовать за нее. Поэтому я только могла
успокаивать Марусю моими ласками да еще немилосердно бранить Нору и
Терпимова как злейших виновников нашего несчастья.
А Нора, казалось, и не замечала нашего отношения к ней: она
преспокойно читала свои английские книги, целыми транспортами доставляемые
ей из серого дома, и нимало не грустила, казалось, в своей новой роли
"отверженной".
Что же касается Терпимова, то он уже около недели не показывался к нам
после истории с роковыми булавками. И это было к лучшему, потому что
озлобленные на него за Марусю девочки проектировали устроить новый скандал
Гадюке.
День исключения Маруси приближался... Срок ее пребывания в институте
все уменьшался и уменьшался с каждым часом.
Этот злополучный час был теперь совсем близко, и мы с Краснушкой
нестерпимо мучились при одной мысли о нем.
- Ты, Люда, пиши мне, обо всех пиши, только не об Арношке и не о
Гадюке, я их ненавижу!.. - просила она меня, силясь удержать слезы.
- Мы будем просить, Маруся, чтобы Гадюку убрали от нас! Мы не захотим
учиться у него после твоего...
Я запнулась, не желая произносить слова, могущего задеть ее больное
самолюбие. Но Маруся только горько улыбнулась в ответ.
- Не стесняйся, Люда... - проговорила она, - ну да, после моего
исключения, надо же называть вещи их именами! Ах, Люда, Люда моя, -
заключила она со стоном, - как мне жаль моего папку, моего бедного,
старенького папку! Убьет его мое происшествие, Люда!..
- Бог милостив, Маруся, что ты! - утешала я ее.
- Ведь он у меня совсем старенький, Люда, - продолжала она с жаром, -
а какой умный, какой добрый! Все село его боготворит, все крестьяне, а о
детях и говорить нечего! Если б ты только знала, как он отпускал меня в
Петербург! "На тебя, говорит, Маша, вся моя надежда! В тебе вся радость
моя!" А хороша надежда-то, Люда! Хороша радость! "Выключка" с волчьим
паспортом! То-то радость, то-то счастье! - желчно рассмеялась она и, сжав
маленький кулачок, погрозила им в пространство, прошептав озлобленно: -
Противные! Мучители! Ненавистные!
- Маруся, - едва сдерживая слезы, прошептала я, - попроси прощения,
Маруся! Maman добрая, она простит...
- Никогда! Слышишь ли, никогда, Люда! Запольская, бедняга, дочь нищего
сельского учителя, но у Запольской есть самолюбие, есть гордость, попирать
которую она не позволит никому, никогда!
Ее захватил уже знакомый мне порыв бешенства, который делал
неузнаваемой мою милую, добрую Краснушку. Я не ответила ей ничего, только
молча поцеловала ее побледневшую щечку... Эта молчаливая ласка больше всего
действовала на Марусю. Она посмотрела на меня своими яркими глазами и
заговорила снова уже тише и спокойнее:
- Ах, Людочка, как бы мне хотелось, чтобы ты побывала у нас... Село у
нас хоть и маленькое, но чистенькое, славное... Ребятишки в школе сытые,
здоровые и так любят папку, что и сказать нельзя! Одно нехорошо... Бедны мы
очень... Папка из сил бьется, а все-таки иной раз не хватает на самое
необходимое. Ведь на двадцать пять рублей не проживешь, Галочка... Вот я и
надумала: по соседству есть деревня Шепталовка... Там школу устраивают...
Нужна учительница... Хорошо было бы мне там с папкой по соседству... Да что
тут мечтать. Все пропало, все погибло, Люда! Эхма!
И снова оживленное было за минуту личико Краснушки мгновенно
побледнело, глаза потухли, и рот искривился жалкой улыбкой.
Я не могла без слез слушать ее. По-моему, Маруся была права. Больше
того, я готова была признать ее героиней, пострадавшей безвинно. И
страстное озлобление против Норы поднималось все сильнее и сильнее в моей
груди.
В тот же день вечером я случайно столкнулась с Трахтенберг в верхнем
дортуарном коридоре, куда она часто уединялась с неизменным своим другом -
книгой. Мои щеки пылали как в огне, когда я остановила ее:
- Трахтенберг! На два слова...
- А вы не боитесь, Влассовская, сказать эти два слова "отверженной"? -
иронически усмехнулась она.
- Бросьте ваши насмешки, Трахтенберг, они неуместны, - остановила я
ее, - и лучше помогите мне.
- В чем? - вскинула она на меня большие, удивленные глаза.
- Вы погубили Запольскую, - горячо начала я, - ее выключают из-за
вас...
- Вы ошибаетесь, Влассовская, - холодно поправила меня Нора, - ее
выключают только из-за ее собственной грубости и пошлости!
- Ложь, ложь и ложь! Вы не знаете Маруси! - вскричала я, и обычная
сдержанность покинула меня разом.
- Послушайте, Влассовская, не будьте ребенком, не горячитесь, - и она
положила мне на плечо свою изящную аристократическую руку, - сознайтесь:
Запольская поступила пошло и глупо! Месть - скажете вы... Прекрасно... Я
понимаю месть, понимаю и признаю закон древних "око за око"... Но пусть эта
месть будет достойна и благородна! А тут... Натыкать булавок в стул
учителя! Бог знает что такое! То же убийство из-за угла! Унизительно и
мерзко!
Я хотела возразить ей - и не могла. Я сознавала, что Нора была
по-своему права.
- Но послушайте, - начала я снова, далеко уже не прежним убедительным
тоном, - послушайте, Нора... Пусть Краснушка провинилась, пусть... но за
что же такое наказание? У нее старик отец, бедный учитель... Это убьет
его... Послушайте... вы должны поправить все это: пойдите к Maman и
попросите ее не исключать Марусю.
- Никогда! - холодно оборвала меня Нора и, помолчав секунду,
заговорила снова: - Запольская не ребенок. В семнадцать лет надо уметь
рассуждать. Она знала, на что шла, затевая историю, и должна или покаяться
чистосердечно, или понести должное наказание.
- Но вы можете спасти ее, Нора, - уже молила я, чуть не плача, -
княгиня послушает вас, если вы попросите за Краснушку.
- Глупо вы рассуждаете, Влассовская. Поймите же одно: я выше всего в
мире ставлю убеждения. Мои убеждения запрещают мне поступить так, как вы
просите. И я не сделаю по-вашему. Вам не понять меня, конечно! И это
грустно.
Действительно, я не могла понять ее, эту великолепную Нору, с ее
убеждениями, идеалами и бессердечием, возмущавшими всю мою душу.
Печально поникнув головою, я направилась в класс.
Еще у двери я заметила в нем необычайное оживление. Девочек не было на
местах. Все они сгруппировались у кафедры, на которой стояла Fraulein
Hening.
- А-а, Люда! - кивнула она мне. - Хорошо, что ты пришла! Я должна
сообщить классу очень печальную новость.
Я придвинулась к кафедре в ожидании ее слов.
- Дети, - произнесла Кис-Кис, - мне очень тяжело, что история с
булавками может закончиться очень, очень печально...
- Как? Что такое? Что еще случилось? - послышались тревожные голоса
девочек.
- Monsieur Терпимов серьезно болен. Булавка попала ему в сухожилие и
вызвала местное воспаление. Он может остаться калекой на всю жизнь: если
болезнь усилится - придется отнять руку.
Тяжкий вздох ужаса вырвался из 40 юных грудей. Сорок девочек
побледнели, как смерть. Но их волнение и бледность были ничто в сравнении с
состоянием Запольской. Маруся закрыла лицо руками и глухо рыдала
надрывающими душу сухими рыданьями без слез.
Черные дни. Неожиданная выходка.
Прощение
Это были сплошные, беспросветные дни мучения, тоски, ожидания... Мы
почти не ели, и казенные обеды уносились нетронутыми со столов
старшеклассниц. Мы чувствовали себя чуть ли не убийцами злополучного
Терпимова, и никакие шутки, никакие радости не шли нам на ум. На Марусю
страшно было смотреть. Глаза девочки ввалились и горели лихорадочным огнем,
губы подергивались судорогой... Искорки в глубине ее зрачков сверкали как
никогда... Мы ежедневно утром и вечером бегали в швейцарскую и, вызвав
величественного на вид швейцара Петра, спрашивали его шепотом:
- Лучше господину Терпимову? Узнайте в учительской, ради Бога, Петр,
лучше ли ему!
Петр узнавал и приносил один и тот же ответ, что господин Терпимов
болен и находится все в том же положении.
- Господи, - после каждого такого ответа шептала в исступленном
отчаянии Маруся, - Господи, не допусти! Смилуйся надо мною, Господи!
И она давала обет за обетом: и вышить пелену в институтскую церковь, и
поехать на богомолье по прибытии в свое село, и отслужить молебен
целителю-угоднику, и множество других. Самый факт ее исключения, казалось,
перестал быть важным для нее.
- Пусть выключают, - говорила она, - лишь бы он не умер и не остался
бы калекой!
В классе говорили шепотом, точно больной лежал тут же. Поминутно
девочки отпрашивались у классных дам "пойти помолиться", и постоянно можно
было видеть две-три коленопреклоненные фигуры на церковной паперти,
молившиеся о здравии раба Божия Александра.
И Господь, казалось, тронулся нехитрыми молитвами бедных девочек.
Однажды вечером вошел в класс швейцар Петр и принес радостную весть:
- Господину Терпимову лучше. Он встал с постели.
Трудно было описать ту бурю восторга, которая охватила нас. Мы
кружились как безумные по классу, бросались в объятия друг друга и
целовались так, как, наверное, не целовались в дни Светлой Христовой Пасхи.
- Ему лучше! Он выздоровеет! Мы не будем преступницами! - лепетали мы
без умолку, смеясь и плача.
Классная дама была не в силах удержать нас и хоть сколько-нибудь
укротить нашу дикую радость.
Шум и крики продолжались до тех пор, пока не прибежала насмерть
перепуганная, вообразившая новый бунт у первоклассниц Еленина и не оставила
всех нас поголовно без шнурка в следующее воскресенье. Наказание несколько
отрезвило девочек, и мы сократились. Но не надолго.
Дней через пять Терпимов должен был давать свой первый урок в старшем
классе.
Это новое событие совпадало с кануном того дня, когда бедная Маруся
Запольская должна была покинуть институт... Но и она думала об этом первом
уроке выздоровевшего Терпимова не меньше других и как бы вовсе забыла о
том, что назавтра ее ждала новая жизнь, полная забот, волнений и лишений.
Мы шумели и жужжали не умолкая целое утро. Уроки батюшки, любимого
историка Козелло и физика Русе, изо всех сил надрывавшегося пояснениями
элементов Бунзена и Граве, прошли без всякого внимания... Отвечали
невпопад, из рук вон плохо... Все томительно ждали следовавшей за завтраком
большой перемены, после которой был назначен урок Терпимова.
За завтраком подали наши любимые колдуны и пеклеванники с маслом и
зеленым сыром к чаю, которые мы особенно любили, но никто на этот раз к ним
даже не прикоснулся.
Наконец, к великому нашему волнению, большая перемена кончилась, и
давно ожидаемый звонок возвестил начало урока русской словесности.
Мы притихли... Сердца наши забили тревогу... Все взгляды обратились на
дверь...
Она отворилась, и Терпимов, исхудавший и побледневший до
неузнаваемости, с забинтованной рукой, покоившейся на черной перевязке,
вошел в класс.
Едкое чувство жалости защемило мне сердце... Непрошеные слезы обожгли
глаза... Никогда еще это длинное, носастое лицо не казалось мне таким милым
и симпатичным...
Я оглянулась на Марусю... Она сидела ни жива ни мертва на своем
месте... Ее лицо подергивалось нервной судорогой...
- Я не могу! Не могу! - вдруг воплем вырвалось из ее груди, и, прежде
чем кто-либо мог сообразить, опомниться и удержать ее, она стрелою кинулась
к кафедре, упала на колени перед учителем, схватила обеими руками его
здоровую руку и в один миг покрыла ее всю поцелуями, смешанными со слезами.
- Бедный monsieur Терпимов! - лепетала она сквозь рыдания. -
Никогда... никогда... больше... ничего подобного!.. Простите меня...
злую... недобрую... Христа ради... простите... Пусть меня выключают...
Только вы-то простите... снимите камень с души... пожалуйста... Ведь я
покоя себе не найду, если...
Она задыхалась... Рыдания, не успевшие вырваться наружу, клокотали в
горле, мешая ей говорить.
Терпимов был тронут до глубины души порывом девочки. Его обычная
робость мгновенно исчезла. Он положил здоровую руку на склоненную перед ним
золотисто-рыжую головку и произнес ласково, почти отечески нежно:
- Полно, госпожа Запольская, успокойтесь. Что было, то прошло... А кто
старое помянет, тому глаз вон... Я очень рад, что успел уговорить княгиню
простить вас... и вы останетесь с подругами и еще вдоволь порадуете меня
вашими успехами! Простите и вы... если можно... Я был неправ во многом, -
обратился он смущенно ко всему классу.
- Бог простит! - послышались в ответ с задних скамеек
расчувствовавшиеся голоса, и из карманов потянулись платки, послышались
всхлипывания и сморкания...
Маруся все еще стояла у кафедры. Но теперь лицо ее алело румянцем,
глаза сияли таким светом, что радостно было смотреть на нее.
- Смотрите, mesdam'очки, смотрите, - зашептала со своего места
восторженная Милка, - Краснушка теперь точно святая! Смотрите!
- Это искупление! - торжественно произнесла Танюша Петровская и
почему-то осенила себя крестным знамением.
С последней скамьи неожиданно поднялась Нора и, выйдя из "промежутка"
скамеек, подошла к Марусе.
- Запольская, - произнесла она отчетливо и громко, - дайте мне пожать
вашу руку. Вы поступили благородно!
Класс замер от ожидания, глядя на обеих девочек, непримиримых врагов.
Вот-вот, казалось нам, побледнеет от гнева лицо Краснушки, и гордая
Нора отойдет с носом!
Но ничего подобного не случилось. Напротив... На глазах всего класса
Запольская положила в бледную, изящную руку Норы свои, не утерявшие еще
обычной красноты, как у всех подростков, пальчики и произнесла восторженно
и пылко:
- Охотно, Трахтенберг, я подаю вам мою руку, потому что, сознаюсь, вы
во многом были правы!.. - И к довершению удивления, обе девушки обнялись и
поцеловались тут же перед учительскою кафедрою.
Это был удивительный, совсем особенный урок русской словесности,
который когда-либо давался в институтских стенах. Многие из нас долго не
забудут его... И учитель, и ученицы, точно желая вознаградить себя за
долгие томительные часы вражды, ненависти и злобы, теперь старались
отличиться, кто как мог. Самые слабые выучили урок на 12 и отвечали без
запинки. Терпимов, воодушевленный и обласканный добрым отношением к нему
девочек, с неподражаемым искусством прочел лермонтовского "Мцыри", поднимая
в нас целые бури восторга.
В этот вечер, счастливые и примиренные, разошлись мы по своим
постелям.
Перед самым спуском газа за Краснушкой пришла девушка звать ее к "ее
сиятельству княгине".
Я долго ворочалась с боку на бок, поджидая возвращения моего друга.
Она, неслышно ступая, проскользнула в дортуар, когда многие уже спали
крепким, здоровым сном, и, бросившись ко мне, восторженно зашептала:
- Людочка моя... Maman простила... давно простила... Терпимов упросил
ее... и папка ничего не знает... ему даже не писали ничего... Ах, как
хорошо, как хорошо жить на свете, Люда, и как добры все люди!
И она, смеясь и плача, целовала меня, а лицо ее было омочено
блаженными и чистыми слезами раскаяния, радости и восторга.
Скарлатина. Сердобольная Крестовица.
Елка
Приближалось Рождество. Многие из младших, живших за городом, уже
разъехались. Им, по институтским правилам, разрешалось уезжать на каникулы
раньше городских жительниц.
Мы ходили счастливые, радостные. Те, кто уезжал, были счастливы побыть
дома, на свободе, среди семьи. Те, кому не было возможности ехать,
радовались предстоящим развлечениям, которыми начальство баловало девочек,
оставшихся на святки в институте. Им делалась елка, устраивался бал, где
институтки танцевали не "шерочка с машерочкой", как это было принято
обыкновенно, а с настоящими кавалерами, присылаемыми на такие балы по
наряду из корпусов и училищ, а иногда и с приглашенными самими
воспитанницами братьями, кузенами и просто знакомыми.
И вдруг все - и елка, и бал, и все праздничные радости рассеялись как
дым по ветру... Беда словно караулила бедных девочек, чтобы нагрянуть
неожиданно, врасплох, в самое чувствительное для них время: в институте
появились случаи заболевания скарлатиной.
Первою захворала Мушка. Еще утром она смеялась, шалила, а вечером ее,
всю горячую, с лихорадочно блес
...Закладка в соц.сетях