Жанр: Любовные романы
Нет Адама в раю
... квартира",
выведенные крупными буквами на картонках, выставленных в окнах пустующих
домов.
В жизни Моники Монтамбо изменилось только одно: теперь их семья целиком
занимала один этаж, и им с Антуанеттой не приходилось больше ночевать в
мансарде. Теперь они с сестренкой и Анселем спали в одной спальне, а Туссен
с женой — в другой. Еще у них была гостиная, уставленная унылой и
мрачной мебелью, которую Жоржетта привезла с собой из Канады, и кухня с
большим деревянным столом и крепкими деревянными стульями. Посреди кухни
стояла печь, которую использовали и для стряпни, и для обогрева. Туалет
располагался в заднем коридоре, и Монтамбо делили его с Ладье, которые
занимали второй этаж, и с Гильметтами, жившими в мансарде.
На всю оставшуюся жизнь Моника вынесла воспоминания о том, как ей
приходилось ждать в холодном коридоре, пока освободятся ванна или уборная.
Туссен Монтамбо и его семья жили точь-в-точь, как жили перед первой мировой
войной другие франко-канадские семьи в Ливингстоне, штата Нью-Гэмпшир.
Отличало их от остальных то, что сам Туссен был кузнецом, а не работал на
одной из многочисленных фабрик, но во всем остальном жизнь Монтамбо
протекала по заведенным правилам. С понедельника по субботу Туссен работал с
шести утра до шести вечера, а по воскресеньям ходил на церковную службу и
посещал друзей, либо приглашал их к себе в гости. Его жена, как и все
остальные жены, работала не покладая рук по будням, а в воскресенья, если
Монтамбо не уходили в гости, еще и готовила угощение на огромную компанию.
Как и другие дети, детишки Монтамбо посещали французскую католическую школу.
Кроме, конечно, Анселя, но и его удалось пристроить. Он очутился в группе,
которая состояла из таких же несчастных — глухих, как и он, слепых,
калек и умственно отсталых. Местные жители называли таких убогих ребятишек
по-своему: — Il nest pas tout la. — У него немножко не хватает.
Вот в таком мирке очутился и Ансель, ведь, будучи глухим от рождения, он не
умел и говорить. Никому и в голову не пришло, что Ансель вовсе не отсталый,
что он не разговаривает только из-за глухоты. Его путь в познании жизни
лежал только через наблюдение, а для одинокого ребенка, запертого в мире
молчания, такой путь покрыт мраком и терниями.
Поэтому Ансель Монтамбо не посещал приходскую школу вместе с другими
ребятишками. Он помогал Жоржетте по дому — отжимал выстиранное белье,
мыл полы. Мальчик научился играть в одиночестве и привык, что на него не
обращают внимания.
Замечали его лишь для того, чтобы сказать: — Вон один из тех, у кого
немножко не хватает. Вряд ли он долго протянет. Такие долго не живут.
К тому времени, как Монике Монтамбо исполнилось тринадцать, Жоржетта уже
произвела на свет трех девочек, которых назвали Элен, Франсуаза и Тереза.
Моника уже тогда сделала свой жизненный выбор. Она твердо решила стать
монахиней. — Но, Моника, — возражала Антуанетта, единнственный
человек, которому Моника поверяла свои тайны, — это же очень скучно.
Ты будешь заперта в монастыре и носить тебе придется только черную рясу.
Она, должно быть, весит целую тонну. Представляешь, как жарко тебе в ней
будет летом? А снять нельзя. А если тебя и выпустят за монастырские стены,
то только в сопровождении другой монахини, так что тебе даже не удастся
заскочить в лавку, чтобы купить мороженое. Да и кому нужно оставаться на всю
жизнь старой девой? — Такова воля Господа, — благочестиво
отвечала Моника. — Что за ерунда? — смеялась Антуанетта. —
Я знаю, что говорю, — серьезно говорила Моника. — Может, тебе
явилось видение? — спрашивала Антуанетта, сдерживая смех. — Как
Жанне д'Арк? — Да, — шепотом отвечала Моника. — Именно
так. Мне все это пришло во сне. Господь ниспослал мне этот сон и сказал, что
я должна стать монахиней.
Она так часто рассказывала эту историю Антуанетте, что в конце концов сама
поверила в нее и пряталась за своей выдумкой от мерзости окружающей жизни.
Монахини жили за стенами уютных ухоженных монастырей, куда не проникали
мирские шумы и суета. По вечерам монахиня уединялась в часовне. Ей не
приходилось выходить на заднее крыльцо и стряхивать пыль и грязь с мужчины,
чтобы он мог войти в дом. Ей не нужно было менять младенцам перепачканные
пеленки или кормить орущих уродцев грудью. Не могло быть в монастыре жутких
животных звуков, которые почти каждую ночь доносились до ушей Моники из
спальни Туссена и Жоржетты, никогда монахини не толстели и не ходили с
выпирающими животами, из которых потом появлялись на свет красные сморщенные
младенцы, душераздирающе вопящие и делающие под себя.
Мечты о спасении помогали Монике вытерпеть все отвратительные испытания,
которые выпали на ее долю. Благодаря этим мечтам Моника научилась сносить
звуки греха и совокупления, доносившиеся по ночам из спальни отца и
Жоржетты, и эти же мечты спасали ее от страха, когда Жоржетта корчилась и
извивалась во время родов, вопя, как безумная. Мечты согревали ее зимой и
приносили покой и уединение душными летними ночами. Так продолжалось до тех
пор, пока Монике не исполнилось четырнадцать.
В день четырнадцатилетия Моники Жоржетта велела ей надеть нарядное
воскресное платье. — Зачем? — удивилась Моника. Никто никогда не
наряжался в будний день. — Мы идем в город, — нетерпеливо
ответила Жоржетта. — В ратушу. — В ратушу? — эхом
откликнулась Моника.
Как и все дети, она знала, зачем люди ходят в ратушу. Там выдавали
разрешение для устройства на работу. — Разумеется, — сказала
Жоржетта. — Тебе ведь уже четырнадцать лет. Или ты надеялась, что всю
жизнь будешь бездельничать и ходить в школу?
В тот же вечер после ужина к ним пришел Альфонс Картье, владелец кузницы,
где трудился Туссен. Он оглядел Монику, словно она была куском мяса,
выставленным на продажу в лавке Аристида Жоликера. — Что-то она
худовата, — произнес он. — Зато сильная, — быстро вставила
Жоржетта. — Она сильная, как ломовая лошадь.
Картье вздохнул и пожал плечами. — Не знаю, — сказал он. —
Она тощая и совсем не выглядит сильной. — Да вы посмотрите! —
возмутилась Жоржетта. — Ну-ка, Моника, подними что-нибудь потяжелее
— пусть мистер Картье убедится, какая ты у нас сильная. — Не
нужно, не нужно, — отмахнулся Картье. — Я поговорю с Леру. Он
помощник управляющего в прядильном цехе. Может, он найдет для нее работу.
— Спасибо большое, мистер Картье, — рассыпалась Жоржетта.
— Не знаю, как вас и благодарить. — Не стоит. — Папа!
— закричала Моника. — Папа!
Туссен посмотрел на нее и передернул плечами. — Нам нужны деньги на
жизнь, Моника, — сказал он. — А ты у нас самая старшая.
На следующий день Монику приняли на работу в Северо-восточную мануфактуру
подмастерьем прядильщицы. Конец пришел ее мечтам и детству.
Глава пятая
Сегодняшнего дня ему не пережить, думал доктор Бенджамин Саутуорт, глядя на
земалистое лицо Армана Бержерона.Теперь он уже не оправится. Вот ведь как
бывает — еще вчера днем Арману стало немного лучше, а сегодня он уже
должен умереть.
Доктор Саутуорт не спускал глаз с лица своего друга. Анжелика, которая
сидела у него на коленях, уже немного успокоилась, но и она, словно
завороженная, смотрела на человека, лежавшего в постели.
Господи, как жаль, что нельзя выпить.
Саутуорт горько усмехнулся.
Даже с таким трагическим примером перед глазами я все равно хочу выпить,
подумал он. Я еще более безрассудный глупец, чем Арман.
Все детство, да и почти вся взрослая жизнь Бенджамина Саутуорта прошла в
городке Эймити штата Нью-Гэмпшир. Каждого жителя городка он знал по имени и
был посвящен, пожалуй, во все подробности их жизни. Одного он не мог понять
— почему именно в Эймити решил поселиться со своей женой Арман
Бержерон. С профессией хлебопека Арман мог поселиться в любом городе и
получать в два раза больше денег, чем в Эймити, а его жене, которая говорила
только по-французски, тоже можно было бы подыскать компанию из числа других
канадских французов. И тем не менее Арман приехал именно в Эймити, где
Бержероны жили уже больше двенадцати лет. Арман даже получил пост
управляющего в пекарной фирме "Санни Дей Бейкинг Компани", название которой
звучало куда солиднее и весомее, чем фирма того заслуживала. "Санни Дей"
снабжала хлебом и кондитерскими изделиями Эймити и окрестные селения, хотя в
размерах уступала раза в четыре нормальной городской пекарне.
Во всем городке Бержероны были единственной семьей французского
происхождения, а Моника — единственной женщиной, которая разговаривала
по-французски. Не было в Эймити и католической церкви, так что по
воскресеньям Моника зажигала в доме свечи и читала вместе с Анжеликой
молитвы приямо в комнате. Раз в месяц из близлежащего городка Франклина
приезжал священник, который исповедывал их, а потом причащал. Арман
категорически отказывался участвовать в эти обрядах, а Моника Бержерон не
только не удосужилась выучить английский язык, но даже не захотела получить
американское гражданство. Хватит с них и ее мужа, говорила она.
Тогда зачем они жили в Эймити? — в сотый раз спрашивал себя доктор
Саутуорт. К чему вести полузатворнический образ жизни в обители янки, когда
можно было прекрасно жить в Ливингстоне, где Моника ходила бы в католическую
церковь и общалась с женщинами, говорящими на французском. — Так она
сама пожелала, — как-то раз признался ему Арман. — Пойми меня
правильно, друг мой, — ответил доктор. — Я вовсе не хочу, чтобы
вы уехали отсюда. Кто, черт побери, выпивал бы вместе со мной по вечерам?
Просто я не могу сдержать любопытства, потому что прекрасно вижу, как
мучается здесь Моника. Она тут совершенно чужая. Друзей нет. Никуда не
ходит. Ей, должно быть, чертовски грустно и одиноко. — Кто поймет
женскую душу? — горько усмехнулся Арман. — Тем более душу
Моники. Ладно, хватит об этом. Давай лучше выпьем.
Больше доктор не заговаривал с Арманом на эту тему, хотя недоуменные мысли
посещали его еще не раз. Ему и в голову не приходило, что он обращается с
вопросами не по адресу. Что ему стоило спросить саму Монику? Она бы развеяла
все его сомнения и успокоила смятенную душу.
Глава шестая
Северо-восточная мануфактура в тот год, когда устроилась на работу Моника
Монтамбо, достигла своего наивысшего расцвета. Из сорока тысяч жителей
городка жизнь примерно пятнадцати тысяч была так или иначе связана с
благополучием этого предприятия, да и по всей Америке пользовались громадным
спросом выпускаемые здесь ткани — бумазея, шамбре, зефир, тик,
полотно, искусственный шелк — и камвольная пряжа. В день с миллиона
веретен мануфактуры каждую минуту сходила миля пряжи, а в деловом Бостоне
финансисты и банкиры потирали руки и хищно оскаливались, подсчитывая бешеные
барыши. Нет, не просто городок отстроили они на берегу реки Мерримак в Нью-
Гэмпшире. Они вершили судьбы десятков тысяч усердных тружеников, наемных
работников, сами оставаясь в тени. Ни один из занятых на мануфактуре ткачей
не знал, что целиком и полностью зависит от кучки людей, которые сидели за
огромными столами красного дерева в конторах расположенного не столь уж
далеко Бостона, штата Массачусетс. В представлении среднего фабричного
работника мануфактурой "владели" Арчибальды, Этвуды и Истмены. Семейства,
которые проживали в роскошных особняках-дворцах на Норт Кинг-стрит и вдоль
Норт Ривер-роуд.
Предки носивших эти фамилии отстроили здесь первые прядильные и ткацкие
фабрики в начале девятнадцатого века, но со временем созрели возможности для
расширения производства, и тогда эти люди обратились к бостонским банкирам.
Тогда и возникла компания "Северо-восточная мануфактура", а Арчибальды,
Этвуды и Истмены, по-прежнему управлявшие всем производством, стали в ней
простыми держателями акций.
Но в 1912 году главы всех этих трех семей были уверены, что для мануфактуры
прозвонят погребальные колокола, ибо именно в этом году были нарушены
незыблемые до сих пор правила, начертанные в семейных скрижалях
достопочтенными предками.
Старый Иезекииль Этвуд написал:
"Каждого нанятого работника следует устроить на проживание в один из
принадлежащих компании пансионов, где ему должна быть обеспечена обстановка
высокой нравственности и гостеприимства".
Старый Перигрин Арчибальд предписал:
"Не следует нанимать на pаботу людей, уклоняющихся от воскресной службы, а
также богохульников, сквернословов и людей, употребляющих крепкие спиртные
напитки".
Но самое жестокое правило установил старый Харвей Истмен, в честь которого
назвали главную улицу городка:
"В половине пятого утра, — начертал он, — должно звонить всем
фабричным колоколам, дабы будить домоправителей, священный долг которых
состоит в том, чтобы в половине шестого созвать к завтраку всех работников.
Каждый работник должен стоять у станка в половине седьмого, когда и
начинается работа. Ровно в полдень компания выделяет каждому без исключения
работнику получасовой перерыв для приема пищи. Ровно в двенадцать тридцать
работник должен стоять у станка, а несоблюдение этого правила может караться
немедленным увольнением. В половине восьмого рабочий день заканчивается и
работники должны покинуть территорию в течение десяти минут после сигнала
гонга. Каждому работнику следует незамедлительно вернуться в свой пансион к
ужину, который начинается ровно в восемь. Свечи и лампы во всех пансионах
должны быть потушены не позднее половины десятого".
Но потом, по меткому выражению одного из "владельцев", у лодки вывалилось
днище. В штате утвердили закон, согласно которому продолжительность рабочей
недели не должна была превышать пятидесяти пяти часов, и в домах
Арчибальдов, Этвудов и Истменов воцарилось уныние. — Через год нас
всех пустят по миру, — твердили они в один голос. — Люди
погрязнут в праздности и лени и совсем разучатся работать. — Что ж,
придется смириться, — сказал Лоренс Арчибальд. — Закон есть
закон.
Лоренс, старейший в аристократических семьях, считал себя не только самым
дальновидным и здравомыслящим из всех Арчибальдов, Истменов и Этвудов, но и
немного поэтом. Каждый год в канун Рождества он закрывал фабрики на полчаса
раньше обычного срока, чтобы все работники собрались на главном дворе и
послушали речь, которую он написал для поднятия их духа. Называлась его
проповедь "Река", и представлял он ее всегда одинаково. — Лоренс
В.Арчибальд, "Река"! — провозглашал он громким голосом, который
разносился эхом по ушам огромной толпы, сгрудившейся перед ним. Давным-давно
уже повелось, что индеец могущественного племени алгонкинов ловил себе на
зиму рыбу у подножия великого Водопада. Наловив рыбы, он перевозил ее вместе
со своей скво в берестяном каноэ на другой берег великой Реки, где посреди
глухой чащи прятался его вигвам. Ничто больше не тревожило гладких вод Реки.
Но вот пришли белые люди и все изменилось. Вскоре всемогущий Мерримак,
образованный слиянием двух рек, Пемигевассета и Виннипесауки, в том самом
месте, где находится теперь городок Франклин, штат Нью-Гэмпшир, был покорен,
и его мощь стала служить новому хозяину. Но не сама Река, а именно великий
Водопад, ревущие воды которого грозят уничтожить любых чужаков,
предопределил то место, где суждено было зародиться мануфактуре. И именно
здесь, где величавую мощь Реки можно использовать надлежащим образом,
возникла компания "Северо-восточная мануфактура", а с ней и замечательный
город Ливингстон.
Как только Лоренс Арчибальд заканчивал говорить, работники переглядывались и
в следующую секунду толпа дружно разражалась бурей оваций, выкриков и
громкого свиста. За все годы, что Лоренс произносил свою короткую
вдохновенную речь, ему ни разу не пришло в голову, что обращается он к
толпе, состоящей почти целиком из франко-канадцев, греков и поляков, которые
не понимали из его обращения ни единого слова. — Ты замечательно
выступил, дорогой, — неизменно говорила Луиза Арчибальд каждый год
своему супругу. — Спасибо, милая, — отвечал Лоренс. — Ведь
это и вправду их вдохновляет, да? Чуть-чуть лирики, чуть-чуть географии...
— Наверное, дорогой, — отвечала Луиза. — Хотя мне не
приходилось встречать подлинных ценителей поэзии среди фабричных рабочих.
Недоверчивость Луизы удалось бы поколебать, случись ей познакомиться с
Патриком Джозефом Нунаном. Патрик иммигрировал из Ирландии и тоже считал
себя поэтом. Порой воскресными вечерами, уже достаточно нетвердо держась на
ногах, он читал друзьям свои стихи:
"Если нос твой резко свисает вниз,
Если долго слишком он свисает вниз,
Значит, он какой-то такой ничей,
Не похож на птицу и на ручей.
И огромный мир, словно в камень врос.
До чего доводит проклятый нос."* **Перевод Фаины Гринберг**
Моника Монтамбо проработала на фабрике уже больше трех месяцев, когда
впервые обнаружила, что рядом с ней есть люди, которые всерьез мечтают
вырваться из краснокирпичной тюрьмы, как она сама окрестила "Северо-
восточную мануфактуру". Хотя подавляющее большинство по-прежнему составляли
канадские французы, за последние годы в Ливингстоне осело множество греков,
поляков и ирландцев, которые уже вовсю трудились на принадлежащих компании
фабриках.
Греки работали с одержимостью. Они зарабатывали деньги. На обед грек съедал
краюху черного хлеба, вымоченного в оливковом масле. Он снимал самое дешевое
жилье, которое только мог разыскать, причем жил неизменно в одиночку. Семья
оставалась в Греции, пока он сколачивал состояние. С маниакальным упорством
он откладывал деньги и в один прекрасный день Моника выяснила — зачем.
Чтобы, вернувшись в "старую добрую Грецию", приобрести оливковую плантацию.
Один грек обяснил ей на ломаном английском: — У меня будет собственная
оливковая роща и все кругом будут считать меня миллионером.
Моника, которая редко, крайне редко, вступала с кем-либо в разговоры, после
этого буквально извела расспросами веретенщика, трудившегося с ней по-
соседству. — Зефрин, — спросила она. — Что вы собираетесь
делать после того, как закончите работать на фабрике?
Зефрин Болдюк посмотрел на нее как на сумасшедшую. — Ты верно
рехнулась, — сказал он. — С какой стати я должен заканчивать
работать на фабрике? — Я просто подумала, что вам, должно быть,
хочется вернуться в Канаду, в свою родную деревню.
Зефрин расхохотался. — Ты и впрямь спятила. Куда мне возвращаться? Эх,
малышка, тебя испортила эта короткая рабочая неделя. Когда я нанялся сюда на
работу, мы трудились по семьдесят пять часов в неделю, что мне казалось раем
по сравнению с тем, как я вкалывал на ферме. И ведь ферма принадлежала вовсе
не моему отцу, нет. Я работал на старого мерзавца по имени Гектор Лапуант,
который гонял меня до седьмого пота, а платил всего двадцать пять центов в
день. Правда, сукин сын еще кормил меня. Если можно назвать едой эти
отбросы. И ты хочешь, чтобы я туда вернулся? Нет, такой жизни я бы и врагу
не пожелал. — Но я вовсе не имела в виду, что вы должны возвратиться
именно так, — возразила Моника. — Я хотела сказать, что вы могли
бы накопить денег и, вернувшись, купить себе собственную ферму. — А
как, по-твоему, я могу накопить денег, когда у меня на шее десять голодных
детишек, да еще жена, которая требует себе новую шляпку всякий раз, как
выбирается в лавку, а? Нет, девочка моя, никуда я отсюда не собираюсь. Более
того, через месяц мне должны предоставить американское гражданство. —
Но ведь тогда вам уже не вырваться! — воскликнула Моника.
Зефрин расправил спутавшиеся волокна на одной из бобин и только потом
повернулся к Монике. — Откуда мне вырываться? — со вздохом
спросил он. — Да вот отсюда, — Моника обвела рукой бесконечные
ряды прядильных станков. — От всего этого. — Понятно, —
ответил Зефрин. — Ты говоришь прямо как грек или один из этих чертовых
поляков. — Это вовсе не одно и то же, — обидчиво возразила
Моника. — Они совсем разные.
Моника была права. Если греки только и мечтали о том, как вернуться в свою
страну, то поляки довольствовались скудным обедом из ломтя хлеба и куска
солонины, чтобы отложить деньги на покупку участка земли на окраине городка.
— Мне бы только крохотный надел, — говорил один из поляков.
— Я разобью сад, заведу себе пару свиней и коровку. Потом настанет
день, когда я смогу уволиться с фабрики. Я стану фермером и начну торговть
свежими фруктами и овощами на базаре.
И уж совсем по-другому рассуждал знакомый ирландец. Все его мечты сводились
к покупке салуна. Сам же ирландец в белоснежном накрахмаленном фартуке будет
стоять за отполированной до блеска стойкой бара и купаться в деньгах. Он
станет королем.
Но я-то не гречанка, не полька и не ирландка, думала Моника. Я канадская
француженка. Я не смогу жевать черный жлеб с оливковым маслом и солониной и
мне не по силам будет заправлять салуном. Я не смогу ходить в рубище и жить
в сыром подвале. И мне никогда не вырваться отсюда. Никогда!
Моника окинула унылым взглядом бесконечные ряды ткацких станков. Увы, ей
суждено всю жизнь провести в мире, где пол под ногами ходит ходуном, и где
нужно кричать, чтобы тебя кто-нибудь услышал.
Зефрин Болдюк закашлялся и смачно сплюнул на пол. Монику передернуло и глаза
ей застлали слезы.
В тот день, кагда Соединенные Штаты Америки объявили войну Германии,
Арчибальды, Этвуды и Истмены собрались вместе и устроили грандиозную
вечеринку. Причина торжествовать у них была: Америка явно не рисковала
проиграть войну, а теперь, когда "Северо-восточной мануфактуре" предстояло
работать все двадцать четыре часа в сутки, деньги от американского
правительства должны политься рекой. Возвращались старые добрые времена,
когда никакие дурацкие нововведения и законы не охраняли рабочих и не
превращали их в лодырей и разгильдяев. Все вернется на круги своя. Для
Арчибальдов, Этвудов и Истменов.
Для Моники Монтамбо и таких же, как она, война казалась нескончаемой. До
этого Моника даже не представляла, что в Ливингстоне живет столько женщин.
Женщины трудились на фабриках, выполняя ту работу, которую прежде делали
мужчины. Толпы женщин заполняли улицы, лавки и церкви. Рядом с Моникой
работали женщины, которые почти беспрерывно плакали и впервые в жизни стали
покупать и читать газеты. Женщины подписывались на государственные займы,
как безумные дожидались очередных списков убитых и без конца плакали,
плакали и плакали. И уж, конечно, не могли работать, как полагается.
Когда же это кончится? — думала Моника, для которой война представляла
прежде всего массу мелких неудобств. Исчез сахар, пропала модная одежда, у
женщин даже в трамваях только и мелькают в руках вязальные крючки и спицы.
Но все же война подошла к концу, а вместе с ее окончанием для Моники пришло
спасение.
Спасение принесло одно слово, странное и зловещее. "Инфлюэнца".
Осенью 1918 года инфлюэнца, подобно одному из четырех апокалипсических
всадников, прогалопировала по всему северному полушарию. Католические
священники призывали с амвонов свою паству верить и молиться, тогда как
евангелисты твердили: "Покайся — и спасешься!" Врачи уповали только на
чистоту и изоляцию.
В октябре 1918 года доктор Максвелл Томпсон, который часть своего времени
работал на компанию, пришел повидать Лоренса Арчибальда. — Лоренс,
— сказал он, — боюсь, что вам придется закрыть фабрики, пока не
поздно. — Максвелл, — ответил Лоренс Арчибальд, — чего ты
причитаешь, как старуха. Если в городе заболело несколько человек, это еще
не значит, что у нас разразилась эпидемия. Фабрики будут работать в обычном
режиме. — Сорок процентов населения Ливингстона валяется с инфлюэнцей!
завопил доктор. — Это, по-вашему, несколько человек? Многие уже умерли
и еще многие отдадут Богу душу, пока эта напасть не закончится. Вы обязаны
остановить фабрики! — Послушайте, Максвелл. Наша страна остро
нуждается в тканях, которые мы производим. Нация устала от войны и от
военных мундиров. Женщинам нужны нарядные платья, да и мужчины уже начинают
отвыкать от красивых костюмов. Мои фабрики и без того уже работают в две
смены. Нет, Максвелл, и давайте больше не возвращаться к этому разговору. Мы
должны работать, и ничто нас не остановит.
Доктор в изнеможении присел, что было неудивительно. Как и все другие врачи,
Максвелл Томпсон порой не спал по две-три ночи кряду. Тело мучительно ныло
от непосильной нагрузки, голова гудела, а
...Закладка в соц.сетях