Жанр: Любовные романы
Цветущая, как роза
...mdash; всего лишь хорошая взбучка, так,
парнишка? — спросил Эдди.
Я промолчал. Даже при воспоминании об этом дне мое лицо залилось краской.
Никакой взбучки, в действительности, не было. Отец никогда и пальцем меня не
тронул. Но как он смеялся и издевался надо мной!
— Из тебя выйдет отличная деревенщина. Достанем тебе кожух...
Таких насмешек я выслушал немало и понял, что пока отец жив, Маршалси может
только мечтать об огораживании, и мои друзья по кузнице будут жить, как
раньше. В этом не было никаких сомнений, равно как и не могло быть никакой
надежды на то, что он может изменить свое мнение. Сама мысль о переменах
приводила его в ужас, и если бы в его силах было вернуть прошлое, то он
восстановил бы тот порядок вещей, который существовал еще до гражданской
войны. Но я не стал распространяться об этих вспышках перед моими
друзьями
с навозной кучи
, как выражался отец, а лишь постарался дать им понять, что
прошение не даст никакого результата, тем более, что прихожане, особенно те,
о которых шла речь, не были едины в своих взглядах. Люди типа Джема Флауэрса
не возражали против существовавшей системы, потому что было маловероятно,
что им попадется участок, еще хуже возделанный, чем тот, который они
оставляли какому-то бедолаге. А между такими бездельниками, как он, и
такими, как Эли Мейкерс, была масса колеблющихся людей, которые опасались
перемен, и предпочитали иметь дело с уже знакомым злом. И когда заходила
речь об огораживаниях, я смотрел на Эли и вспоминал о свинце, который
привязывали к моим ногам.
Но Эли, казалось, не замечал силы предрассудков. Он продолжал говорить о
прошении в парламент, и я по-прежнему смотрел на него с жалостью. Итак,
прошел год. Шед работал со своим железом, Эли проливал пот на своем наделе,
проклиная Джема Флауэрса, отец Джарвис время от времени возвращался в
деревню и с риском для жизни читал свои проповеди, мой отец продолжал
издеваться над Элен Флауэрс. Кукуруза еще не успела пожелтеть к тому
времени, как Шед выступил против представителей власти и вскоре был
повешен...
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ИСПЫТАНИЕ Я долго скорбел по Шеду. Вся жизнь виделась мне совершенно в ином свете при
мысли о том, что больше никогда не услышать мне его голоса, не увидеть его
улыбки и широких плеч, поднимающихся и опускающихся вместе с молотом. И вот
доказательство (если кто-либо в нем еще нуждается) бессилия слов. Кого я
показал вам? Человека в белой рубахе, идущего к виселице; человека в голубой
куртке, подковывающего лошадей; добряка, сжалившегося над хромым мальчишкой;
друга, выслушивающего жалобы своих соседей. Но как же мало все это говорит о
Шеде, его характере, силе, личности, жившей в этих двенадцати с лишним
фунтах земной плоти, которую изгнали из нее, оставив лишь кусок мяса,
болтающегося на веревке. И если я не смог описать живого Шеда, как я могу
передать мою тоску по нему, тоску, не имеющую ни цвета, ни формы, ни
звучания? Иногда я ловил себя на мысли:
Я должен сказать Шеду, что...
или
Я должен спросить у Шеда...
, и тут я вспоминал... Бывало, ноги сами несли
меня через поля в Маршалси, и только когда на горизонте появлялся купол
церкви и трубы хижин, я с болью осознавал, что в кузнице Шеда его ремеслом
занимается теперь совершенно другой человек.
И вдруг однажды ко мне пришло озарение. Это произошло ровно через два месяца
после смерти Шеда, когда последние желтые листья, кружась, падали под серым
ноябрьским небом. Я гулял в парке в одиночестве и думал о том времени, когда
придет весна. Я понял, что жизнь и смерть неразделимы. Каждый появившийся на
свет человек когда-то должен умереть. И как только во чреве матери
зарождается жизнь, и женщина расцветает от счастья, смертный приговор уже
произнесен, а исполнится он раньше или позже не имеет существенного
значения. Шед умер преждевременно, и смерть его была насильственной, но это
было нисколько не хуже запоздалой отвратительной смерти, которая в муках
уносит по капле последние крохи жизни.
Предположим, что Шед дожил бы до того времени, когда был бы не в состоянии
размахивать молотом и раздувать мехи, голос его превратился бы в свистящий
шепот, от былой силы остались бы одни воспоминания, а его улыбка обнажила бы
ряд беззубых десен. Почему постепенное разрушение считается лучше, чем
внезапный уход? И почему привязанный у дверей бойни ягненок должен
сокрушаться над мертвой овцой, которую только что унесли? Я умру когда-
нибудь тоже. Ведь все мы обреченные ягнята.
Я огляделся вокруг, полюбовался кустами боярышника, и, подняв голову к низко
нависающему небу, почувствовал огромное облегчение. Я не перестану скучать
по Шеду и не перестану жалеть, что потерял друга, но мне не следует больше
предаваться скорби. Покой пришел ко мне, как воскрешение. Я полностью
отдался чтению. Когда я теперь оглядываюсь назад, мне эти годы видятся в
основном в лучах солнечного света. Мне кажется, что именно летом я впервые
совершил поездку в Колчестер, где на все свои деньги купил книги. Именно
летом я прочитал
Лисидаса
— это было в саду под розовым цветением яблони.
Именно летом я слушал кукушку в Хантер Вуде и в поэтическом опьянении
вспоминал о Шеде. Кажется, летом я вел долгие разговоры с Эли Мейкерсом,
Энди Сили и молодым Джозефом Стеглсом, которого настолько же не устраивал
старый порядок, насколько он удовлетворял его отца.
Разумеется, в действительности лето и зима, как им и положено, сменяли друг
друга. Промчались годы, и я вырос из мальчика в молодого человека, хромого
на одну ногу, не слишком сильного, но активного и полного энергии. Агнес,
которая так и не сумела воспользоваться наукой мадам Луиз в вопросах любви,
превратилась в дородную безвкусно одетую толстуху; но ко мне она была
достаточно добра, когда эта доброта не нуждалась в поддержке отца. Она
следила за тем, чтобы я был прилично одет и время от времени украдкой совала
неучтенную монетку в мою, готовую к подобной благосклонности, ладонь. Думаю,
она любила меня, тем более, что я давно смирился с существованием Чарльза,
который был милым и забавным ребенком, настоящим Оленшоу с виду и достаточно
напористым и цепким даже для взыскательных требований моего отца.
Насколько я помню, мне минуло семнадцать, когда я впервые увидел человека,
которому суждено было повлиять на ход моей дальнейшей жизни. Отец получил
письмо, которое он читал долго, мучительно прищурившись и водя пальцем по
листу. Затем он приказал Агнес открыть комнату для гостей и проследить,
чтобы как следует начистили серебро и привели в порядок все в доме, так как
на следующей неделе в имении намеревался провести ночь его лондонский
приятель — мистер Натаниэль Горе. Я присутствовал при этом разговоре и
нарушил свое обычное молчание вопросом:
— Это тот Горе, который написал
Ежегодник
, сэр?
В моем голосе звучало явное недоверие: ну что мог человек такого полета
иметь общего с моим отцом, сельским эсквайром, который только и мог, что
расписаться на документе, и с трудом понимал отчеты своих управляющих.
— Откуда мне знать, что он написал? — раздраженно ответил
отец. — Слава Богу, у меня были лучшие возможности использовать свое
время, чем сидеть, уткнув нос в книгу и прилепив задницу к стулу.
Обычно в таких случаях, этого было достаточно, чтобы повергнуть меня в
молчание, но на этот раз чрезвычайное любопытство придало мне храбрости и
настойчивости:
— Этот Натаниэль Горе бывал в Америке?
— Да. Он вернулся в прошлом году, полный колониальных идей, но я не
вложу в это дело ни копейки, как бы красноречиво он об этом ни рассказывал.
Он пишет, что хочет просить меня об одолжении. Наверное, ему нужна земля для
его безумных экспериментов по выращиванию в этой местности индейской
кукурузы на корма.
Я выяснил все, что хотел. Да, это был именно он — сам Натаниэль Горе, автор
Ежегодника
. И в день его приезда я без опоздания явился к обеденному
столу, тщательно вымытый и причесанный.
Это был невысокого роста человек с большим широким лбом и крошечным
подбородком, который однако агрессивно выдавался вперед. Его неухоженный
парик походил на клок шерсти, но рубашка отличалась ослепительной белизной.
Он говорил невысоким спокойным голосом, сопровождая разговор чуть
насмешливой улыбкой, и трудно было поверить — пока не посмотришь на его
умные живые глаза, — что он имеет отношение к тому самому журнальному
я
, подвергавшемуся такому риску.
Он обращался ко мне как к истинному наследнику владельца имения, и я
смущенно (так как общество джентльменов было для меня непривычно) признался,
что читал его книгу. Он был польщен и, наверняка, продолжил бы разговор со
мной, если бы отец не пресек мои поползновения на красноречие кислым
взглядом и фразой
Обед подан
. За столом говорили мало, и я твердо решил,
что после еды меня уже никто не посмеет изгнать. Таким образом, я уселся в
дальнем конце комнаты и приготовился выслушать просьбу, с которой Натаниэль
Горе прибыл в имение. До меня доносились то тихий шепот, то рев, по мере
того как мягкий голос гостя сменялся громовыми репликами отца.
— Я был бы очень рад помочь им найти пристанище. Сибрук мне очень
помог, предоставляя неоднократно свою довольно внушительную финансовую
поддержку. Но он, несомненно, чудак, и его католицизм осложняет дело. Я
подумал о деревне, и, естественно, о вас. Не могли бы вы подыскать им кров?
— Им?
— У него есть дочь, молоденькая и очень красивая. Это тоже явилось
причиной многих его несчастий. Боюсь, что лондонские нравы не слишком
изменились к лучшему со времен нашей молодости, друг мой, и девушка не раз
возвращалась домой в состоянии отчаяния. Я был бы счастлив, если бы они оба
поселились в вашем восхитительном мирном деревенском уголке, подальше от
общественных предрассудков и влюбчивых молодых людей, которым некуда девать
свое время.
— Так она действительно красива?
В голосе отца прозвучал нескрываемый интерес, и я не удивился, когда услышал
далее:
— Нет ничего трудного в том, чтобы подыскать им домик или построить.
Дайте подумать. Ну конечно, насколько я знаю, в Хатер Вуде есть дом старой
Мэдж. Это достаточно спокойное место даже для чудака с красивой дочкой. Я
прикажу, чтобы обновили крышу и дверь. Надеюсь, они не привередливы.
— Благослови вас Бог, я знал, что вы меня не подведете. И если я смогу
быть вам чем-нибудь полезен, помните, что я ваш должник.
— Я сейчас же забуду от этом, и, надеюсь, вы тоже, — сказал отец в
своей обычной радушной манере, которая так располагала к нему тех, кого он
хотел очаровать. — Ну, а теперь, когда дело улажено, по стаканчику
вина, мистер Горе, а потом не прогуляться ли нам в эту замечательную лунную
ночь по здешним местам?
Они выпили вино и вышли из дома, оба в прекрасном расположении духа; мой
отец с мыслями о прекрасной преемнице Элен Флауэрс; его гость в иллюзии, что
нашел надежное убежище для своих протеже.
В эту ночь, после того как дом погрузился в дрему, я прокрался к комнате,
где расположился гость, и тихо постучал в дверь. Последовала пауза, и я уже
собрался было на цыпочках удалиться, когда дверь открылась, и Натаниэль, без
парика, с лысиной, сияющей в свете свечи, тихо пригласил меня войти. Я
видел, что он не готовился отойти ко сну, несмотря на то, что уже снял
парик. Его пальто было наброшено на плечи, а бумага, чернила и перо
аккуратно разложены на столе перед затухающей свечой.
— Дважды произнеся
войдите
, я уже начал подозревать, что ко мне в
гости просится семейный призрак, — с улыбкой сказал он, показывая на
стул, а сам усаживаясь за столом.
— Нет, я скорее семейное пугало, — мрачно пошутил я.
— Отчего же?
Я показал на свою ногу и поспешил добавить:
— Я не об этом пришел поговорить с вами, мистер Горе. Я хочу
познакомиться с вами. Я еще никогда в жизни не видел человека, написавшего
книгу.
— Мы такие же как и другие люди, хотя, согласно традиции, должны быть
тощими и бледными в тех случаях, когда не зеленеем от зависти. О чем ты
хочешь поговорить?
— Об Америке, — выпалил я. — Я ведь говорил вам, что прочитал
ваш
Ежегодник
. И у меня такое впечатление, как будто я сам побывал там.
— Где ты научился так красиво излагать свои мысли, молодой человек?
удивился мой собеседник. — Или тебе кто-то объяснил, что это самое
лестное, что можно сказать автору всяких басен?
— Так это были басни? — серьезно переспросил я. — Именно это
мне и хотелось знать. Видите ли, я так много читал о разных странах: Утопия,
и затерявшаяся Атлантида, острова Балеста... И я все время мучился вопросом,
не на них ли похож ваш Салем.
— Ну, ну, — с упреком в голосе произнес он. — Что же в моих
скромных заметках заставило тебя провести подобное сравнение? Разве я где-то
говорил, что Салем совершенен?
— Нет, — ответил я. — Но он мог бы быть таковым.
— Вот здесь ты попал как раз в точку, мальчик мой. Мог бы. Но не есть.
А почему? Потому что законы должны существовать для народа, а не народ для
законов. Другими словами, те, кто правит Салемом, — люди с самыми
благими намерениями — не оставили в своих законах места для тех маленьких
причуд, к которым склонен каждый человек. И если не приоткрыть крышку, сосуд
взорвется. Но это страна огромных возможностей. Он помолчал немного, глядя
на голую стену перед собой, как будто на ней увидел эту страну с ее
неограниченными возможностями. Минуту-другую я не осмеливался отвлекать его,
потом нервно спросил:
— Я хочу знать только одну вещь, мистер Горе, если вы сможете мне это
объяснить. Земля там — она свободна? Может ли любой человек владеть ею и
возделывать ее по-своему?
— Любой свободный человек — да.
— А что нужно, чтобы стать свободным?
— В общем можно сказать, что любой, кто самостоятелен, может владеть
землей. В Салеме это также вопрос церковной принадлежности, чего я лично не
одобряю. Но главное то, что земли там полно. Англия затерялась бы
там. — О! — удивился я.
— Скажи юноша, зачем тебе знать о землях в Новом свете? Ты ведь будешь
владеть всем здесь, в Маршалси, не так ли?
— О, это не для меня, — быстро проговорил я. — Я не
приспособлен к этому. Я люблю читать о путешествиях и подвигах именно
потому, что вряд ли мне когда-либо доведется владеть землей. Я все это
расспрашиваю для Эли Мейкерса.
— И кто же это?
Итак, я расположился поудобнее и, забыв про поздний час, про недовольство
отца в случае, если он обнаружит, что я утомляю гостя, рассказал ему все,
что знаю об Эли Мейкерсе, о том, как он ненавидит открытую систему
земледелия, как ненавидит свечи и алтарь в церкви, как тяжело работает и как
хорошо мог бы возделывать землю, если бы имел свой собственный надел. Я
увлекся и вздрогнул от неожиданности, внезапно услышав голос моего
слушателя.
— Филипп — ведь так тебя зовут? Филипп Оленшоу, ты сказал мне, что я
показал тебе невиданные дотоле земли, теперь позволь мне отплатить тебе тем
же комплиментом. Ты нарисовал мне этого Эли Мейкерса, пахаря, делящего мир
между двумя суровыми богами, — ветхозаветным Иеговой и матерью землей.
И я не знаю человека, который мог бы сделать это лучше тебя. Может я
ошибаюсь, но мне кажется, что твое будущее — это перо, мальчик мой.
Я улыбнулся довольно смущенно и поспешил перейти к другому интересовавшему
меня вопросу.
— Кто эти люди, которые будут жить в доме Мэдж? — Это пожилой
человек, который всю жизнь работал на благо своих соотечественников. Но он
опередил свое время и наталкивался только на критику и вражду, что
ожесточило его характер. Женился он слишком поздно на молоденькой девушке,
которая вызвала его сострадание. Она воспользовалась его добротой, а потом
оставила его с малюткой-дочерью на руках. Горе помутило его рассудок, и он
отдалился от людей. В Лондоне, в настоящее время он больше не может
чувствовать себя в безопасности. Твой отец был настолько добр, что предложил
ему укрыться здесь. В моменты просветления он бывает очень приятным
собеседником. Надеюсь, что ты отнесешься к нему доброжелательно. Я хотел
было сказать ему, что Маршалси не место для юной привлекательной девушки и
престарелого слабого отца, но слова почему-то застряли у меня в горле. Не
столько из сыновних чувств, сколько из участия к этому маленькому человеку,
который был так восхищен поступком моего отца. Его уверенность в
безопасности деревенской жизни показалась мне несколько наивной для
человека, который столь много путешествовал и так хорошо во всем разбирался.
Предрассудки и истерия были так же опасны в Маршалси, как и в Лондоне, а при
невежестве деревенских жителей они могли принять даже еще более страшную
форму, так мне казалось. Однако передо мной сидел светский человек,
путешественник и писатель, очень довольный результатами своей поездки, и я
чувствовал, что с моей стороны будет невежливо подвергать сомнению его
мудрость и опыт. Возражения замерли у меня на устах. Будь у меня побольше
храбрости, побольше убежденности в своей правоте, может быть, мне удалось бы
указать ему на один несомненный недостаток его плана, и Сибрук никогда не
приехал бы в Хантер Вуд. Но я так и не решился спорить с ним.
Мы поговорили еще немного, и Натаниэль Горе спросил меня, бывал ли я в
театре. Я ответил отрицательно.
— Ты должен приехать в Лондон, — сказал он, и походить по театрам.
Кто знает, может в тебе дремлет драматург. Ты так живописно нарисовал мне
Эли Мейкерса. Я никогда не забуду его. В любом случае, ты должен погостить в
городе, где происходят великие события, где работают величайшие умы. И я
всегда буду рад принять тебя в своем доме, он называется Дом Мошенников, это
рядом с Ессекс Хауз на Стрэнде. Запомнил?
— Спасибо, — сердечно поблагодарил я. — Я не забуду. А почему
такое странное название?
— Когда-то при Елизавете дом служил штаб-квартирой и укрытием для
контрабандистов. Окна выходят прямо на реку.
Натаниэль Горе уехал на следующее утро, и в тот же день управляющий
направился в коттедж Мэдж в сопровождении работников, чтобы отремонтировать
дом. Отец старался изо всех сил, и ко времени прибытия Сибрука в Колчестер
сарай был забит дровами, кладовые наполнены припасами соленого мяса и
селедки, сыра и муки, там же была помещена и огромная бочка эля. Все эти
приготовления вызывали во мне отвращение, так как я знал, что если бы Сибрук
приехал сам или с какой-нибудь простушкой, его сарай и кладовые были бы так
же пусты, как дом старой Мэдж. Все эти приготовления происходили на моих
глазах, но я не проявлял никакого интереса к приезду гостей. Я был в
Колчестере в тот знаменательный день, когда грум отправился с двумя лошадьми
встречать Сибрука, но не удосужился занять место в толпе, собравшейся
поглазеть на прибытие экипажа. Увидеть новых обитателей дома Мэдж мне
довелось несколькими месяцами позже, когда дни стали немного длиннее, а лес
заполнился цветами анемона и примулы. Я направился в Хантер Вуд в поисках
потерявшейся собаки. Вокруг имения всегда бегала по крайней мере дюжина
собак, но Квинс считался моей собакой, так как он совсем еще щенком лишился
матери, и я выкормил его из тряпки, пропитанной козьим молоком. Он был
довольно уродливым щенком, что в дальнейшем определило нашу привязанность
друг к другу, кроме того, у него был непредсказуемый характер. Щенок вырос в
длинноногое, с кривой походкой существо, склонное к воровству и агрессии, но
мне он был очень дорог. Я не видел Квинса три дня, и, обыскав всю ближайшую
округу, направился в более отдаленные окрестности. Одним из таких мест был
Хантер Вуд, где я в то солнечное утро продирался через кустарник, выкрикивая
имя пса и посвистывая. Я полагал, что он мог попасть в ловушку, иначе он
отозвался бы на мой зов. Внезапно, выбравшись из чащи на открытую дорогу, я
наткнулся на женщину, шедшую мне навстречу с огромной корзиной, из которой
свисали корни и листва. Я видел ее впервые, но сразу догадался, что это
Линда Сибрук. Было уже поздно нырять в заросли леса, и, кроме того, меня
удерживало на месте какое-то странное любопытство. На ней было славное
платье из темно-красного шелка, из-под широкой шелестящей юбки поблескивали
серебряные пряжки башмаков, а в ушах рдели камушки сережек. Ни одна из
местных жительниц не стала бы разгуливать по лесу в таком наряде.
Я отпрянул и всем телом прижался к кустарнику. Неожиданность встречи придала
мне, наверное, довольно жалкий вид, но она продолжала идти, не ускоряя и не
замедляя шага, и поравнявшись со мной, остановилась и посмотрела мне прямо в
глаза.
— Я слышала, как вы кричали, — сказала девушка. — Наверное,
вы потеряли собаку?
— Вы видели ее?
— Отец видел. Кажется, ее зовут Квинс?
— Если это та собака, которую я ищу, то да.
Она коротко засмеялась.
— Забавно. Мы думали, что ее могут звать Бобик. Боюсь, с ней не все в
порядке. Мальчишки покалечили ее. Но отец взялся за дело, и она выздоровеет.
Девушка сделала шаг по покрытой листвой тропинке, платье зашелестело и
блеснула пряжка туфли. И внезапно я почувствовал, как плохо и небрежно одет;
мало того, я знал, что как только выйду из кустарника, железо на моем
башмаке окажется на виду. Поэтому не сдвинулся с места. Она сделала еще один
шаг, повернулась и вопросительно взглянула на меня.
— Вы пойдете со мной, не так ли? Квинса, конечно, нельзя еще
беспокоить, но, я думаю, он будет рад увидеть вас. Он не слишком дружелюбен
с нами.
— Да, я пойду, — ответил я. — Давайте я понесу вашу корзину.
Девушка освободила руку из-под ручки корзины, и я заметил красный след на
белой коже.
— Она довольно тяжелая. Земля влажная и пристает к корням, —
пояснила она, а потом, взглянув на мою ногу, произнесла:
— Так вы Филипп Оленшоу? Я могла бы раньше догадаться. Вы так похожи на
отца.
— Ничуть, но с вашей стороны очень мило именно так объяснить свою
догадку. Наверняка, мой отец упоминал о своем сыне-калеке.
— Вовсе нет. Это мистер Горе. Он сказал, что вы единственный в округе,
кто мог бы стать моим другом. Я думала, что мы не встречались до сих пор,
потому что вы уезжали куда-то. Но все равно, вы похожи на своего отца. И я
рада этому. Он так добр к нам.
Никогда еще я не видел такую ровную спину, такую узкую талию в жестких
объятиях корсета, никогда еще не встречал головку, так элегантно сидящую на
тонкой длинной шее. Никогда не видел таких темных волос, ниспадающих мягкими
локонами. И мой отец был ее добрым другом! Мне стало так горько, что будь я
один, обязательно сплюнул бы.
— Отец мой так счастлив здесь, — продолжала девушка. — И
теперь, когда пришла весна, это настоящий рай. Особенно после Лондона. Вы
ведь знаете Лондон? Мы жили там на самом верхнем этаже огромного дома,
кишащего людьми. Там плакали младенцы, женщины орали на лестнице, а мужчины,
кажется, никогда не бывали трезвыми.
— А выглядите вы так, будто только что из дворца Уайтхол, — сказал
я. — О! — произнесла она, и прямые плечики вздернулись и
опустились, выражая крайнее удивление. — Вы имеете в виду мой
наряд? — И она запачканным в земле пальчиком коснулась складок платья и
сережек. Это принадлежало моей матери. Я просто достаточно выросла для того,
чтобы носить это платье. Раньше я носила фланель, и если оно сносится до
того, как я умру, мне снова придется надеть фланель. Но платье красивое, не
правда ли? Она отряхнулась, как хорошенькая птичка. И было что-то такое
бесхитростное в этом жесте удовольствия, в этих словах, предшествующих ему,
что я вдруг понял, как она молода. Это раскрепостило меня немного, и я
продолжал путь к дому Мэдж в более спокойном состоянии духа. Если бы я
наткнулся на этот дом внезапно, то ни за что не узнал бы его. Он был начисто
выбелен. Над дыркой, из которой годами валил дым, возвышалась труба, и
маленькие стекла окон сверкали на солнце. Бочка, распиленная на две
половины, изображала клумбы по обе стороны крыльца, в которых красовались
цветы.
— Разве не прекрасно? — спросила Линда. — Посмотрите, сколько
цветов. Все они принесены из имения. Невозможно выразить, как л
...Закладка в соц.сетях