Жанр: Любовные романы
Умереть молодым
...ать семь лет снабжало тело здоровой кровью. У
меня чистая кожа и красивые прямые плечи. Волосы блестят, как в детстве;
смазливая мордочка.
Наш душ работает безотказно, хоть и устроен в совершенно не приспособленном
для этих целей здании. Каждое утро получаю истинное наслаждение от
неиссякающего потока горячей воды. Работая, он производит такой чудовищный
шум, что в ограниченных пределах его владычества немыслимо услышать
посторонние звуки. Мою волосы шампунем, на голове шапка пены, — и в
этот момент сквозь грохот душа до меня доносятся два выстрела. Обмотавшись
полотенцем, выскакиваю из душа, зову Виктора. Не получив ответа, направляюсь
к нему. Он стоит в одних трусах у окна, приладив к подоконнику ствол ружья.
У Виктора коллекционный двухствольный
ремингтон
, который носит название
крысиного ружья
, потому что используется только для стрельбы по крысам. По
радио передают музыку в стиле
кантри
. Под звуки любовной песни тоскующей в
одиночестве девушки-ковбоя Виктор с высоты третьего этажа подвергает
усиленному обстрелу норы на лужайке.
— Нельзя в такую рань стрелять по крысам, — говорю ему. —
Ведь все еще спят.
Последний раз, когда он устроил стрельбу по крысам, прибыли две полицейских
и одна пожарная машина. Я надеялась, что это его образумит, но не тут-то
было: на полицейских его ружье произвело громадное впечатление, а пожарники
одобрили его благие порывы.
— По-моему, подстрелил одну! — кричит Виктор. Втаскивает ружье в
комнату. Стоит передо мной со взволнованным лицом, ружье в его руках
выглядит элегантным. Оба курка взведены: полная боевая готовность для
следующего раунда.
— Подстрелил одну? Где?
— Смотри! — показывает он. — Их логово там, у ограды, где
поленница. Мерзкие твари, вероятно, они там размножаются. Сейчас нагоню на
них страху ружейными залпами. Видишь, вон комочек меховой? Это тот торопыга,
который решил покинуть укрытие и храбро выступить против тяжелой артиллерии
противника.
— Это тряпье, — говорю я.
— Тряпье! Какое тебе тряпье? Бог ты мой, и в самом деле тряпье! —
надувает губы Виктор. — Черт возьми, опять промазал.
— Нельзя ли оставить крыс на денек в покое? — спрашиваю его.
В открытое окно врывается холодный ветер. Дрожу под своим полотенцем от
холода, как осиновый лист.
— От крыс вонь, они переносчики болезней. Кроме того, они пожирают
младенцев. Ты должна гордиться, что я объявил войну этим тварям. Неужели ты
жаждешь спасти жизнь этой мерзости, которая питается младенцами?
— В нашем доме крысы еще не сожрали ни одного младенца. Едва ли они
найдут здесь, чем поживиться. У нас они какие-то худосочные, — говорю
я.
— Меня не обманешь, — ухмыляется Виктор, указывая на ружье, —
признайся: хочется тоже пострелять? Всегда я заграбастываю
крысиное ружье
.
Вот, возьми, — оно твое.
— Не надо мне
крысиного ружья
, — отвечаю ему. — Хочу, чтобы
ты перестал палить по животным.
— Хилари, крысы совсем не те животные, о которых сообщают в экстренных
выпусках
Географического вестника
. Крысы — паразиты. Представь себе, что
это — гигантские тараканы.
— У них мех, — возражаю я.
— Ты безнадежна, — вздыхает Виктор. Он подтягивает трусы и
возвращается к окну. Приладив приклад к плечу, направляет длинные стволы
ружья вниз и палит в воздух.
Сдернув с батареи синие джинсы, натягиваю их на себя. Виктор, нажав оба
курка, дважды стреляет из окна. Грохот чудовищный. Заткнув уши, мечусь по
комнате в поисках свитера. Опять раздаются выстрелы, и я слышу вопль
Виктора:
Чуть не попал!
Он стреляет еще раз и при этом от сильной отдачи
теряет равновесие.
Ремингтон
— 16-кали-берное ружье, а Виктор — отнюдь не
первоклассный стрелок.
Прислонясь к противоположной стене, наблюдаю за ним. Справа от меня стол
Виктора, заваленный его записями и раскрытыми книгами. На толстенном
староанглийском словаре расплылось чернильное пятно от сломанной авторучки.
— Постарайся не подстрелить соседских ребятишек, — прошу Виктора.
— А у нас нет соседей, — отвечает он.
— Тогда просто будь поосторожнее.
Виктор машет мне рукой в знак приветствия. Затем возвращается к своим
упражнениям. Встав на колени перед окном, взводит курок. Мне кажется, что он
и не целится. Приклад ружья при отдаче больно бьет его по плечу. Он
открывает затвор и перезаряжает ружье.
— Послушай, Виктор, может, хватит, — прошу я.
— Это всего лишь крысы, — отвечает Виктор.
— Довольно, прекрати.
— Включи телевизор или займись чем-нибудь. Подхожу к окну и легонько
толкаю Виктора. Он, не обращая на меня внимания, поворачивается к окну и
снова стреляет.
— Серьезно, Виктор. Мне все это осточертело.
— Что ты пристала? — орет Виктор, опуская ружье. Лицо у него
красное, злое, губы сжаты. — Не хочешь, чтобы я стрелял в крыс? А чем,
по-твоему, мне заняться? Писать завещание?
— Пошел к черту! — отвечаю я. Виктор, поднявшись на ноги,
направляется ко мне. Рот полуоткрыт, лицо злое и совсем чужое. Я отступаю к
стене. Гневно посмотрев на меня, он возвращается к окну и поднимает ружье.
— Зачем ты это делаешь? — спрашиваю его. — Ненавижу твою
стрельбу. Когда ты палишь из ружья, ненавижу тебя.
— Да брось ты, это всего лишь небольшое расхождение во взглядах. Будь я
вождем племени найанга, плясал бы в маске быка. Но я житель Новой Англии, а
потому стреляю по крысам, — объясняет он.
— Так прекрати! — ору я.
— Может, наконец, заткнешься? — отвечает Виктор, прицеливаясь то
ли в крыс, то ли в чистое небо, — трудно сказать.
Бросаюсь к Виктору и, схватившись за ружье, поворачиваю его прикладом к
потолку. Виктор отталкивает меня, не выпуская ружья из рук.
— Что с тобой? — кричит Виктор. Его пальцы мертвой хваткой
вцепились в приклад. Плечом он пытается оттолкнуть меня.
— Не мешай! — орет он. Изо всех сил тянет ружье к себе, прижимая
при этом мой палец к курку. Вскрикнув, я отдергиваю руку. Приклад попадает в
окно, осколки стекла летят во все стороны.
— Наигрался? — спрашиваю Виктора. Сквозь дыру в стекле величиной в
кулак за деревянную раму окна в комнату залетают снежинки и тают в воздухе.
— Нет.
— Так посмотри, что ты сделал с моим пальцем, — говорю я,
протягивая к нему руку. Палец опух.
Виктор, опустив ружье, смотрит на мою пораненную руку. Потом, подняв с полу
осколок стекла треугольной формы, вонзает его глубоко в свою ладонь, кожа
свисает двумя розовыми лоскутами. По краям раны образуется красная полоска.
— Что ты делаешь? — спрашиваю его.
— Ничего. У меня кровотечение.
— Бесишься от злости, — говорю я.
Кровь сочится тяжелыми каплями, образуя полукруг по всей ладони.
— С меня довольно, — заявляю я, отворачиваясь.
Схватив куртку, зажимаю ее подмышкой и обвожу глазами комнату: туфли на
резиновой подошве куда-то запропастились. Обнаружив их у дверей, быстро
натягиваю на ноги, даже не завязав шнурков.
— Хилз, — зовет Виктор, когда я открываю дверь. Подойдя ко мне,
подносит мою руку к губам и целует. — Извини. Не уходи. Пожалуйста, не
уходи. Останься со мной. Останься, и мы помиримся. Я все исправлю. Починю
окно. Попрошу у крыс прощения.
Рассматриваю свою руку. Там, где Виктор прикасался к ней, пятна крови. На
губах Виктора красная полоска. Он отвел в сторону пораненную руку. На полу
крупные ярко-красные пятна.
— Нет, мне надо уйти. Просто необходимо. Я сойду с ума. И тебя сделаю
сумасшедшим.
— Послушай, я не сумасшедший, — говорит он. — Просто дерьмо.
Делаю черт-те что, такой уж у меня характер. Как, по-твоему, с чего бы я
стал платить тому, кто согласится со мной жить? Я-то знал, что приглашаю
человека не на увеселительную прогулку. Не хочешь, чтобы я убивал крыс? Не
буду убивать крыс.
— Нет, зачем же отказываться? Перебей всех до единой, — предлагаю я. — Всех уничтожь!
Гордона нахожу в порту. Он на своей лодке. 32-футовый шлюп, который он
подарил отцу после появления в прошлом году на свет
Чужой территории
.
Гордон склонился над насосом. Тош лежит на палубе, свернувшись клубком на
желтом дождевике Гордона; выбирает зубами из хвоста застрявший там мусор.
Гордон, опустившись на колено, работает насосом. Щеки раскраснелись от
ветра; на ботинках от воды темные пятна. Тош первой замечает меня и, прервав
свое занятие, приветственно виляет хвостом. Гордон поднимает глаза и, увидев
меня, то ли хмурится, то ли улыбается, — не пойму. Выключив насос,
откидывается назад.
— Как ты узнала, что я здесь? — спрашивает он.
— Догадалась.
— Как дела?
— А у тебя как дела? — спрашиваю его.
— Как Виктор?
Обвожу взглядом гавань, голубое небо с клочьями облаков, лодки, закрытые на
зиму чехлами, растрескавшийся настил пирса.
— О, с ним все в порядке.
— Спит? — спрашивает Гордон.
— Крыс убивает, — отвечаю я. — У нас очередная баталия.
— Ничего не разбили?
— Разбили, — говорю, — окно.
За то время, что мы с Виктором живем вместе, у нас уже не раз происходили
бурные объяснения, в результате чего домашнему имуществу был нанесен
значительный ущерб. Так, в частности, был отбит угол камина, в дверце
стенного шкафа появилась дыра, осветительная арматура свалилась со стены и
был разорван шланг пылесоса. Я рассказала Гордону о всех этих событиях; он в
ответ сказал, что все это не столько забавно, сколько грустно.
— А я сегодня все утро думаю о тебе. У меня было странное чувство: мне
казалось, что ты где-то рядом. — В голосе Гордона удивление. Он
обдумывает каждое слово, пытаясь объяснить мне как можно точнее свои
ощущения. — Как будто знал, что вот-вот увижу тебя.
Интересно, забавляется он со мной, что ли. На языке у меня уже вертится
язвительное замечание; нечего, дескать, дурака валять, он же прекрасно
знает, чья машина стояла сегодня утром у его дома. Хочется предупредить его,
чтобы не делал из этого факта далеко идущих выводов.
— Странное совпадение, правда? — удивляется Гордон. В его улыбке
мальчишеская самоуверенность.
Гордон, конечно, не признается, что видел меня в машине. Поначалу станет
ходить вокруг да около, посмотрит, как я реагирую на его намеки.
Постарается, чтобы я сама раскололась. Мне уже хочется выцарапать ему за это
глаза.
— Гордон, — начинаю я, — все это совсем не так, как тебе
представляется.
— Знаю, знаю, — прерывает он меня, — сам не верю этой чепухе
насчет передачи мыслей на расстояние. — Он гладит по голове
собаку. — Кажется, мне так и не удалось объяснить тебе, что у меня было
deja vu. Давай забудем все эти выверты, просто я хотел сказать, что все утро
думал о тебе.
Какая же я дрянь! Всегда думаю о людях самое плохое. В этом отношении мы с
Виктором — два сапога пара. Виктор тоже решил бы, что Гордон сразу
догадался, чья это машина и кто в ней сидит; Виктор тоже добивался бы
недвусмысленных доказательств того, что его водят за нос. Чувствую себя
виноватой; конечно, не заслуживаю я хорошего отношения такого человека, как
Гордон. Как он может быть со мной откровенным, видеть во мне только одни
достоинства, если сама я готова вцепиться ему в глотку, уличив в каких-то
грязных намерениях?
Мы сидим за столиком, отгороженным перегородкой от остального зала, в
ресторане
У Кеппи
. Это одно из самых старых зданий в Халле. В XIX веке
здесь была почта, а еще раньше — постоялый двор. Звание
ресторана
присвоено ему совсем недавно, в результате немалых усилий его основателя —
Кеппи; заведение это в разгар сезона всегда битком набито туристами. А
сейчас я сижу за отдельным столиком с видом на порт, и жизнь представляется
мне в розовом свете, как это часто бывает летом. Но на дворе ноябрь. Почти
физически ощущаю, с какой силой ломится ветер в оконные рамы.
Кеппи и своими формами, и телосложением напоминает сваренное вкрутую яйцо.
Голова лысая, единственная прядь сальных, седеющих волос спиралью уложена на
макушке. В разгар туристского сезона Кеппи в ресторане почти не появляется.
Все дела передает сыну, а сам сматывается на Мартас Файньярд. Но зимой он
неотлучно в своем ресторане, который по вечерам служит излюбленным местом
встречи для всех жителей города. Кеппи ни минуты не сидит без дела:
складывает штабелями упаковки пива, мелет кофе и беседует с рыбаками,
которые в обеденное время всегда толпятся у стойки бара.
— Что ты там делаешь с родительским домом? — спрашивает Кеппи
Гордона. Кеппи подвязал фартук своей экс-супруги, украшенный спереди
надписью:
Мамочка с перцем
; в руке у него кофейник. — Налить еще
кофе, милочка? — обращается он ко мне, доливая мою кружку.
— Да так, кое-что ремонтирую, — отвечает Гордон.
— Нашел время: посреди зимы.
— Весной приедут родители. Сейчас удобнее.
— А мне казалось, что у тебя постоянная работа, — говорит
Кеппи. — Разве ты не мастеришь больше этих электронных болванов?
Гордон терпеливо объясняет:
— Я уже не занимаюсь сам их изготовлением.
— Тебе следует работать, а не пролеживать бока дома, — ворчит
Кеппи, подмигивая мне. Закинув за спину безволосую пухлую руку, вытаскивает
из-за соседнего столика стул. Все виллы и дачи в Халле для Кеппи
домашние
очаги
, хотя ему ли не знать, что многие обитатели Халла считают своим
постоянным местом жительства городские квартиры в Бостоне.
— Да я только на пару недель сюда, — оправдывается Гордон,
намазывая маслом один из тостов, лежащих перед ним на тарелке.
— Что ж, рад видеть тебя здесь, мой мальчик, — говорит Кеппи. Он
тянется к кофейнику и доливает кофе в кружку Гордона, хотя та еще почти
полная.
Впервые обращаю внимание на то, что от Кеппи исходит невероятное тепло, как
будто в груди у него печка. Может, это оттого, что он слишком долго прожил в
холодном климате. Может, такова стратегия выживания: в груди появляется
обогреватель, который по мере надобности можно включать. Кеппи, конечно,
чудовищно толстый. Ему постоянно приходится затрачивать немалые усилия,
чтобы держаться прямо.
— Где Виктор? — ревниво спрашивает Кеппи. — Почему не пришел?
— Он не очень здоров, — объясняю я. Не помню, известно ли Кеппи,
насколько серьезно болен Виктор. Я уже запуталась: кто в курсе дела, кто
догадывается, а кто пребывает в неведении. Виктор переехал в Халл, чтобы не
привлекать к себе внимания. И до недавних пор ему это удавалось. Но он не
учел, что у постоянных жителей такого маленького городка, как Халл, свои
невинные забавы. Человек вроде Виктора возбуждает огромный интерес,
порождает множество сплетен. А когда Виктор в ударе, он каждому встречному-
поперечному рассказывает о том, что живет в постоянном ожидании смерти, что
сам стремится к ней всей душой. Не знаю только, говорил ли он об этом Кеппи.
Ошибаться мне ни в коем случае нельзя. Возможно, Кеппи уже известно,
насколько серьезно болен Виктор, — но, черт его знает, так ли это, а
самой рассказывать ему об этом не хочется.
— Когда он был здесь в последний раз, то говорил, что не очень хорошо
себя чувствует, — продолжал Кеппи. — Жаль. Мне его не хватает. Он
великолепный рассказчик, прямо-таки гениальный.
Гордон кивает в знак согласия, запихивая в рот последний кусок тоста. Он
внимательно прислушивается к словам Кеппи, а меня вдруг охватывает чувство
гордости, как молодую мамашу, которой воспитательница детского сада
рассказывает в присутствии ее мужа, какой замечательный у них ребенок.
— Так вот, в последний раз Виктор говорил нам об узниках немецких
концлагерей: как там мучили людей, кто за это в ответе, как их травили в
газовых камерах, а потом просто сваливали в ямы тела, — рассказывает
нам Кеппи.
Я смотрю на Гордона: тот перестал жевать.
— У Виктора пунктик на этот счет: изучает разные виды казней, пыток,
кто как умирает, — объясняю я. Но Кеппи гнет свою линию:
— Виктор говорил, что лагери эти напоминали свинарники, и евреям не
давали ни воды, ни лекарств, ни пищи, избивали их до полусмерти.
— Все так и было, Кеппи, это общеизвестные факты, — прерывает его
Гордон.
— Да, но Виктор-то знает об этом в тысячу раз больше. Называет все это
по-немецки. Может объяснить, чем один лагерь отличался от другого: Треблинка
от Аушвица.
— Вам надо бы записывать за ним, Кеп, — говорит Гордон.
Кеппи сидит выпрямившись. Засунув руку под фартук, достает из нагрудного
кармана рубашки шариковую ручку.
— Я тут кой-чем подзанялся, пока Виктора не было. Хочу узнать, что он
думает об этой вот книге, я ее прочитал, — про военных преступников.
Как Виктор считает, что нам делать с этими военными преступниками? —
спрашивает меня Кеппи.
— Понятия не имею, — отвечаю я.
— Он профессор, что ли? — продолжает допытываться Кеппи.
— Нет, — объясняю ему, — Виктор — не профессор. Он даже
степени не получил. Ушел с пятого курса, занялся философией — когда решил
бросить химиотерапию.
— А он вам рассказывал, как все евреи объединились?
— Нет, — говорю я.
На самом деле от Виктора я слышала прямо противоположное. Он рассказывал,
что во многих лагерях смерти узники воровали у эсэсовских офицеров отдельные
предметы их обмундирования и мастерили себе из них одежду. А потом начинали
и вести себя как эсэсовцы: отдавали приказы, поносили иудаизм, даже избивали
своих товарищей по несчастью. Так продолжалось до тех пор, пока настоящие
эсэсовцы не поймали их с поличным, после чего последовала жестокая расправа
за насмешки над немецкими офицерами. Виктор поведал мне эту историю в тот
день, когда прекратил принимать лекарства; ему было ужасно плохо, целый день
его тошнило. Его рвало в моей машине, в ванной, в кровати. Он рассказывал
мне об этом, а я готовила себе на обед суп из консервов, и он говорил, что
его тошнит от одного запаха этого супа.
— Так вот, послушайте, что случилось, — продолжает Кеппи. —
Даже когда у евреев не было ни еды, ни питьевой воды, нечем было помыться,
нечем перевязать раны, — даже посреди этого кромешного ада они делились
друг с другом всем, чем могли. Отдавали, например, товарищу половину своей
пайки или последнюю сигарету. Виктор рассказывал, что иногда более сильный
работал за слабого, что матери, потерявшие детей, кормили грудью мужчину,
который был так болен, что не мог есть грубую пищу.
— А вот этому не верю, — прерывает его Гордон, — готов
держать пари, что у них и молока-то не было: уж слишком плохо они сами
питались.
— Да что ты знаешь? Мастеришь там свои штуковины, — обиженно
возражает Кеппи. — Замолчи и пей свой кофе. Виктор — гений. Передайте,
милочка, ему мои слова, — обращается он ко мне.
Нам с Гордоном неловко.
— Не мастерю я ни
побрякушек
, ни
штуковин
. Мы производим игровые
автоматы, — говорит Гордон.
Кеппи наклоняется к нам, его тень закрывает почти весь наш столик.
— Они делились между собой последним, все вместе страдали. А мы сейчас?
Мы же пальцем не пошевелим ради ближнего, разве я не прав? Валяемся на пляже
от восхода до заката, — вот и вся наша жизнь.
— Ты, видно, решил прочитать нам проповедь? — спрашивает Гордон.
Но Кеппи не обращает на него внимания, он оседлал своего конька и не в силах
остановиться.
— Всем нам будет хана, — говорит он. — Знаете, почему? Виктор
объяснил нам кое-что, он рассказал, что никто, ни один человек из
находившихся в лагере, не выжил в одиночку, без чьей-то помощи. Забота о
своих товарищах была так же необходима людям, как еда, вода, лекарства или
Бог. Виктор сказал:
Борьба за выживание — коллективный акт
. — Для
убедительности Кеппи стучит пальцем по столу. Будь он судьей, так замучил бы
назидательскими указаниями и при каждом удобном случае пускал бы в ход
судейский молоток.
— Виктор много читал об этом, — говорю я. При этом умалчиваю, что
у Виктора есть майка с точно таким же лозунгом на груди. А на спине
написано:
Сохраняй независимость, свобода предпринимательству
. Перевожу
глаза на Гордона, и у меня возникает желание защитить его.
Но почему,
собственно, его надо защищать? — тут же думаю я. — На него никто
не нападает
. Кто на кого нападает? Сидим тихо-мирно, болтаем о том о сем с
утра пораньше, — ничего особенного.
— Все это ерунда, — заявляет Кеппи, — повоевал бы, так на
собственной шкуре убедился бы, что Виктор прав.
— Виктор не был на войне, — уточняю я.
— Верно, — соглашается Кеппи. — А он все равно знает. Вот
так.
Ухожу от Кеппи в самом мрачном расположении духа, хорошего настроения как не
бывало. Очень часто, когда еду в машине или заезжаю в булочную за
французскими булочками, мне кажется, что Виктор стоит рядом, или сидит в
машине за моей спиной, или заглядывает в окно. Ощущаю его присутствие каждую
минуту, хотя в последнее время он не встает с постели. Как будто у меня
перед глазами всегда его фотография. В самые неподходящие минуты передо мной
возникает его лицо. И пока мы с Гордоном тащимся по причалу к его лодке, у
меня перед глазами маячит лицо Виктора. Вижу, как он сидит на высоком
табурете у стойки бара Кеппи, худые ноги скрещены, курит. Отчетливо вижу его
кудрявые волосы, как они блестят в свете ламп. Вот он откидывается назад,
набирает полные легкие воздуха и замирает, задерживая дыхание. Щурится,
рассказывая о чем-то, речь льется свободно, слова точно подобраны, каждое
бьет прямо в цель. Мне кажется, что он наблюдает, как мы с Гордоном устало
бредем к лодке; лицо покраснело, уголки губ опущены, гнев клокочет в груди.
Так я выношу себе приговор.
— У тебя сегодня много дел? — спрашивает Гордон.
Пожимаю плечами, огибая кучу песка.
— Хочешь от меня избавиться? — спрашиваю его.
— Нет, — отвечает Гордон. Останавливается на причале и
поворачивается ко мне лицом. — Нет, не хочется с тобой расставаться. Но
решил не говорить это прямо в лоб. А то знаешь, как бывает?
Про себя думаю:
Так хочется еще побыть с ней
, а потом:
Может, у нее
другие планы, и она ответит: Не могу
. Так лучше сначала спросить, свободна
ли она
. За тобой право выбора, можешь сказать что-то вежливо-
неопределенное. — Гордон переводит дыхание. — Так как, Хилз,
хочешь сказать мне что-то вежливо-неопределенное?
— Чувствую себя преступницей, — признаюсь я.
— Я же не уговариваю тебя сбежать со мной, просто хочу узнать, не
занята ли ты. Нет ли у тебя, к примеру, желания немного развлечься?
— Мне так трудно принимать решения, — говорю я. Думаю о том, что
Виктор постоянно упрекает меня за мою нерешительность; при этом он
закатывает глаза, а я чувствую себя четырехлетней девочкой, которой
выговаривают за испачканное платье. — А что значит
развлечься
?
Гордон в ответ смеется, и мне становится легче на душе. Я даже подхихикиваю
ему. Пожимаю плечами.
— Я не шучу, — объясняю ему. — Я и вправду не знаю, что такое
развлечься
. А ты знаешь? Серьезно, Гордон, а ты придумал
развлечение
?
Придумал, чем нам заняться?
— Да, — говорит Гордон, — у меня есть неплохая ид
...Закладка в соц.сетях