Жанр: Любовные романы
Чистое и порочное
...рдце, сударыня? Оно не стоит славы, которая о нём
идёт. Оно очень покладисто и согласно на всё. Его заполняют тем, что под
рукой, ведь оно столь неприхотливо... Тело тоже... Пусть так! У него, как
говорится, губа не дура, оно знает, чего хочет. А сердце не выбирает. В
конце концов всегда влюбляешься. Мой пример отлично это доказывает.
Она утомлённо скользнула за стёганый матрац, положив затылок на стылую
маленькую подушку из белой соломы. Лёжа таким образом, она могла наблюдать
за игрой пляшущих отблесков, порождённых светом бесполезной опиумной лампы,
которые то соединяли, то разрывали два бледных, расплывчатых, слегка
позолоченных круга на красноватом потолке. Я не отвечала, и она повернула ко
мне лицо, не приподнимая головы.
— Я не знаю, понимаете ли вы меня.
— Очень хорошо понимаю, — тотчас же заверила я её и прибавила с
невольной теплотой: — Госпожа Шарлотта, возможно, я понимаю вас как никто на
свете.
Она наградила меня улыбкой, целиком сосредоточенной в её глазах.
— Такие слова — не пустяк. До чего приятно, что мы почти не знаем друг
друга! Мы говорим здесь о вещах, которые не доверяют подругам. Подруги —
если они вообще существуют — никогда не решаются признаться друг другу в
том, чего им действительно недостаёт...
— Госпожа Шарлотта, то, чего вам...
действительно
недостаёт... вы
ищете это?
Она улыбнулась, запрокинув голову и являя взору в неясном свете нижнюю часть
своего изящного маленького носа, тяжеловатый подбородок и ровную дугу
безупречных зубов.
— Я не так наивна, сударыня, и не настолько порочна. Я обхожусь без
того, чего мне недостаёт, вот и всё, не ставьте мне это в заслугу, не
надо... Но мы никогда не утрачиваем полностью того, в чём знаем толк, так
как когда-то у нас это было. Вероятно, именно поэтому мой мальчик сильно
ревнует. Я напрасно стараюсь — а вы слышали, что я неплохо это умею, —
мой бедный малыш, не лишённый чутья, беспричинно впадает в гнев и трясёт
меня так, словно непременно хочет расколоть... Это просто смешно.
И тут она действительно рассмеялась.
— А то... чего вам недостаёт... в самом деле недостижимо?
— Возможно, нет, — надменно произнесла она. — Но мне было бы
стыдно мешать правду с ложью. Видите ли, сударыня, представьте себе...
Отдаваться как дурочка, даже не зная, какие слова и жесты у тебя
вырываются... Стоит лишь об этом подумать... О! Эта мысль мне невыносима.
Видимо, она даже покраснела, ибо мне показалось, что её лицо потемнело. Она
беспокойно ёрзала головой по белой подушке, приоткрыв рот, словно женщина,
которой грозит наслаждение. Две точки красного света следовали за движением
её больших влажных серых зрачков, и мне было нетрудно вообразить, что,
перестав лгать, Шарлотта рискует только стать ещё красивее... Я сказала ей
об этом с опаской и добилась лишь того, что она сделалась довольно
сдержанной и настороженной, какой я её видела в такси. Мало-помалу она
овладела собой и замкнулась. Несколькими словами она преградила мне путь в
ту область души, которую, казалось, столь высокомерно презирает; область,
омытую кровавым именем внутреннего органа — сердца; она также запретила мне
вход в пещеру запахов и красок, тайное убежище, где резвились в безопасности
могучие арабески плоти, загадочно переплетённые члены, символические
монограммы Неумолимого Рока... В слове
неумолимый
я сосредоточиваю пучок
сил, для которых мы не сумели придумать иного названия, как
чувства
.
Почему не одно-единственное чувство? Это звучало бы целомудренно, и этого
было бы достаточно. Чувство: пять прочих подчувств копошатся вдали от него,
и оно вбирает их в себя единым толчком, словно жгучие лентообразные
щупальца, полуводоросли-полуруки, которые выбрасывает некое подводное
создание.
Чувства, эти несговорчивые вельможи, невежественные государи былых времён,
которые учились лишь необходимому: притворяться, ненавидеть, повелевать. Тем
не менее именно вас сдерживала Шарлотта, намечая произвольные рубежи вашей
империи; Шарлотта, лежавшая под покровом ночи, присмиревшая от опиума; но
кто ещё, кроме Шарлотты, способен установить ваши зыбкие границы?
Я тешила себя надеждой, что Шарлотта, искавшая моего одобрения, будет,
возможно, также добиваться моей симпатии. Ничего подобного не случилось. Под
утро она прибегла к не выходящей за рамки пошлости манере, пройдясь по двум-
трём довольно красивым общим местам, как-то:
Единственный подлинный звук,
которым мужчина заявляет о своей власти в доме, — это звук ключа,
нащупывающего замочную скважину, когда он ещё стоит на площадке у входа...
Как только она поднялась, собираясь уходить, я притворилась спящей, лёжа на
своём узком отдельном матраце. Она старательно и неспешно запахнула пальто
на своей округлой груди, где обитало обманчивое воркованье, и две красные
искры вылетели из её больших глаз, когда она опустила на лицо лёгкий тюль,
перед тем как уйти. Сколько ещё на ней теней... Я не в силах их разогнать.
Думая о Шарлотте, я пускаюсь в плаванье по волнам воспоминаний, воспоминаний
о ночах, не увенчанных ни сном, ни достоверными фактами. Скрытое вуалью лицо
искушённой проницательной женщины, сведущей в обмане и нежности,
соответствует преддверию этой книги, которая поведает грустный рассказ о
наслаждении.
Мне не пришлось далеко ходить за мужскими признаниями. Наедине с женщиной,
чья сдержанность или порочность внушает мужчине доверие, его откровенность
бьёт ключом. У меня создалось впечатление, что в том возрасте, когда женщина
со взором, затуманенным долговечной признательностью, запоздало воспевает
земные блага, выскользнувшие из её рук, а также жестокость дающего, его
низость и превосходство, мужчина вынашивает злобу, над которой не властно
время.
Мой приятель X., известный человек, расстаётся со своей скромностью и
прекрасным настроением лишь в те часы, когда, оставшись со мной с глазу на
глаз, принимается воскрешать своё прошлое — прошлое прославленного
любовника.
Ах уж эти шлюхи! — воскликнул он как-то вечером. —
Среди них нет ни одной, кто избавил бы меня от своих объятий
. Он не
употребил последнего существительного, а прибег к другому, более хлёсткому
слову, свидетельствующему о страшно травмированном мужском желании.
Я редко встречала у женщин враждебность, которую мужчина испытывает по
отношению к любовницам, использовавшим его в чувственном плане. Будучи
житницей мужского изобилия, женщина знает, что она практически неистощима.
Неужели мне придётся уже на первых страницах этой книги заявить, что мужчина
столь же мало создан для женщины, как женщина предназначена для мужчины?
Дальше будет видно.
Я вернусь к упомянутому прославленному любовнику. Обладание, которое
мимолётно, как молния, вызвало у него, как и у большинства мужчин, способных
не ударить в грязь лицом, если можно так выразиться, перед большим
количеством женщин, особенно острое осознание собственного ничтожества,
сродни неврастении Данаид. Если я правильно его поняла, он хотел, чтобы какая-
нибудь женщина полюбила его так сильно, что отказывала бы себе в
наслаждении.
Но женщине трудно не отдаваться. К тому же в тот миг, когда наш завоеватель
догадывался об истинных целях любви и смутно видел огненное пространство
чистоты, связывающее двух совершенных любовников крепче, чем узы плоти, его
охватывало столь сильное желание, что он был готов броситься на предмет
своей страсти, повалить его со связанными руками и овладеть им прямо на
полу.
Ах, — вздыхал он порой, — что за ремесло!
Мне всегда чрезвычайно
нравились его откровенность и признания; я надеюсь, что они не иссякли. Мы
выбираем для встреч какой-нибудь скрытый от глаз
салон
известного
ресторана, расположенного в центре города, в старинном здании, толстые стены
которого непроницаемы для звуков. Сначала мы ужинаем, отдавая дань
чревоугодию, а затем мой приятель X. начинает расхаживать по залу, курить и
говорить. Иногда он раздвигает занавеси со снежно-белой бахромой, и по
другую сторону оконного стекла возникает кусок бурлящего либо безмолвного
Парижа, с бликами, парящими над асфальтовым морем. Тотчас же меня охватывает
обманчивое чувство угрозы, таящейся в темноте за окном, и безопасности в
этих старых стенах, согретых чужими тайнами. Ощущение безопасности
возрастает, по мере того как я слушаю человека, который рассказывает о
людском наслаждении и людском пристрастии к созерцанию катастроф. Я ценю
дружбу этого человека, который временами изливает мне свою душу. Мне также
очень нравится, когда он встречает меня нагишом в своей клокочущей кухне; к
тому же он воздерживается от просьбы о помощи. С годами он всё более
подвергается нападкам недуга, распространённого невроза, омрачающего
сладострастие:
Приходится признать: средняя величина моей потенции
снижается... В глубине души всем на это плевать, кроме меня...
Затем он
снова приходит в ярость, ополчаясь на
этих шлюх, которые ведут счёт
деньгам...
. Тогда я напоминаю ему о Дон Жуане. Я говорю, что не могу
понять, почему до сих пор он не написал своего
Дон Жуана
— роман или
пьесу. Он тут же проникается ко мне жалостью и пожимает плечами. Он
милостиво уведомляет меня, что
эпохальные пьесы
изжили себя, подобно
рыцарским и любовным романам... Неожиданно в нём проявляется упрямый
ребёнок, страстно увлечённый техникой, хвастающий профессиональными
уловками, ребёнок, который таится в любом писателе, знающем своё дело.
Притворный цинизм чрезвычайно его молодит, и я не прерываю его. Однажды я
призналась ему, что замышляю вывести Эдуарда де Макса зрелой поры в образе
старого Дон Жуана.
— Не делайте этого, дорогая, — живо посоветовал он.
— Почему?
— Вы не совсем парижанка... Ваше представление о Дон Жуане, милая
подруга, понятно мне без слов. Что оно может добавить к другим
представлениям о Дон Жуане? Красивую горечь, страшно серьёзные рассуждения о
разврате. Вдобавок вы ухитритесь сдобрить всё это толикой сельской лирики...
Дон Жуан — это потасканный образ, в котором никто так ни черта и не понял. В
сущности, Дон Жуан...
И тут мой знаменитый коллега, разумеется, изложил мне свою личную концепцию
Дон Жуана, который, по его словам, был рассудительным обольстителем, этаким
мастером насильственного совокупления, изящно бесчестившим свои жертвы,
томясь при этом скукой.
— Видите ли, к тому же Дон Жуан был из породы тех, кто озабочен лишь
желанием взять, чей способ давать стоит не больше самого дара; разумеется, я
смотрю на это с точки зрения наслаждения...
— Разумеется.
— Почему
разумеется
?
— Потому что, говоря о Дон Жуане, вы всегда умалчиваете о любви. Между
вами и Дон Жуаном вклинивается фактор
количества
. Это не ваша вина, а...
Он бросил на меня суровый взгляд.
— ...а ваша особенность.
Время было позднее, и холод промозглой ночи просачивался между занавесями,
скреплёнными английской булавкой. Если бы не это, я рассказала бы приятелю о
своём собственном
Дон Жуане
. Но с наступлением нового дня X. всё больше
хмурился, размышляя о своей работе и своих развлечениях. По-моему, последние
доставляли ему больше хлопот, ибо с возрастом человек рассчитывает скорее
побеждать в одиночку, чем веселиться вдвоём.
Когда мы расстались, дождь кончился, и я предпочла вернуться домой одна,
пешком. Мой друг-соблазнитель удалился походкой длинноногого мужчины, и я
сочла, что он хорошо смотрится. Дон Жуан? Если вам угодно. Если женщинам
угодно... Однако этот повеса стал жертвой собственной славы и, кроме того,
растрачивает себя с пунктуальностью боязливого должника.
Вскоре мы встретились снова. Он, как обычно, казался очень нервным
человеком, который то стареет за четверть часа, то молодеет за пять минут.
Его молодость и старость проистекают из одного источника: женского взгляда,
рта или тела. За тридцать пять лет мастерского труда и беспорядочных нег у
него так и не нашлось времени омолодиться с помощью отдыха. Устраивая себе
отдых, он не расстаётся со своей жёлчью, которая продолжает отравлять ему
жизнь.
— Я скоро уеду, — сказал он.
— Тем лучше.
Он огляделся, ища взглядом магазинное зеркало.
— Вы находите, что у меня утомлённый вид? Я действительно устал.
— От кого?
— О! От всех женщин, этих дьяволиц... Давайте выпьем апельсинового
сока. Здесь или в другом месте... где вам будет угодно.
Когда мы уселись за столик, он пригладил рукой свои волосы, посеребрённые
сединой.
— Дьяволицы, — повторила я. — Сколько же их?
— Две. Это кажется пустяком — только две.
Он хорохорился и смеялся, морща свой крупный нос, классический нос волокиты.
— Я их знаю?
— Вы знаете одну из них, ту, что я называю
древней историей
. Другая —
новенькая.
— Красивая?
Он произнёс
А!
, откидывая голову назад и закатывая глаза так, что
оставались видны лишь белки.
Этот физиономический эксгибиционизм — одна из черт, которая мне в нём
претит.
— Этакая таитянка, — продолжал он. — Дома она разгуливает с
распущенными волосами, ниспадающими на спину, с гривой вот такой длины, на
фоне полотнища красного шёлка, которое она обматывает вокруг тела...
Он изменил выражение лица, обратив взор к земле.
— Впрочем, это ерунда, показуха, беллетристика, — прибавил он со
свирепым видом. — Я не дам себя провести. Она очень мила. У меня нет к
ней претензий. Зато другая...
— Она ревнива?
Он взглянул на меня с опаской.
— Ревнива ли она? Именно она — сущая дьяволица. Известно ли вам, что
она сотворила? Вы это знаете?
— Сейчас узнаю.
— Она сошлась с новенькой. Теперь они неразлучные подруги.
Древняя
история
говорит обо мне с новой. Гнусная манера делиться друг с другом
всем... Она рассказывает ей о
наших шашнях
, как она выражается.
Естественно, она преподносит это как блуд. Она всё преувеличивает,
привирает. Тогда таитянка...
— ...пытается предъявить вам такой же счёт... Он посмотрел на меня с
несвойственным ему грустным смирением.
— Да.
— Дорогой друг, позвольте задать вам один вопрос: у таитянки —
подлинная страсть или ею движет спортивная злость и дух состязания?
Мой знаменитый приятель изменился в лице.
Я с удовольствием наблюдала, как сквозь его черты проступают недоверие,
коварство и прочие проявления первородной ненависти.
Он смотрел вдаль, сверля взглядом незримого соперника, и наконец выдохнул:
— Старая история... Фу... Если я её не съем, то она съест меня... Я
пробуждаю в ней аппетит, она становится лакомкой. Она молода, не бережёт
себя, вы понимаете. Это довольно забавно...
Он выпятил грудь, вспомнив о своём излюбленном персонаже:
— Кроме того, когда она в неглиже, это такое зрелище... Что за
роскошь!..
Я вспоминаю короткую сцену из
Горячо любимого Селимара
, в которой
любовник, запертый впопыхах любовницей при появлении мужа, принимается
бушевать и барабанить в закрытую дверь руками и ногами.
— Что это? — спрашивает муж.
— Ничего... Рабочие чинят трубу неподалёку, — лепечет дрожащая
жена.
— Это невыносимо! Питуа! — приказывает он старому дипломатичному
камердинеру. — Скажите-ка этим молодчикам, чтобы они поменьше шумели.
— Дело в том, — возражает смущённый Питуа, — что у них
неприветливый вид...
— Вот как? Мокрая курица! Тогда я пойду сам. Он подходит к запертой
двери и кричит во весь голос:
— Эй вы, там, потише! Из-за вас ничего не слышно. Воцаряется
настороженная тишина...
— Вот как нужно говорить с рабочими, — изрекает муж Питуа. —
Я знаю, как с ними разговаривать.
Затем Питуа выходит из комнаты после реплики a parte:
— Я ухожу... Он приводит меня в расстройство. Я ехидно воскресила в
памяти реплику Питуа, когда мой приятель X. хвастался своей победой над
ненасытной беззащитной простушкой... Позабавившись в душе, я переменила — по
крайней мере для вида — тему разговора:
— Дорогой друг, я полагаю, что вы готовите горячий приём нашему собрату
с севера?
Лицо X. прояснилось, ибо этот мечтатель давно стоит выше цеховых склок.
— Маасену? Я надеюсь: Колоссальный тип. Я собираюсь поместить о нём
статью на первой полосе газеты... В его честь устроят банкет, осыплют
звонкой монетой пустых речей. Я хотел бы, чтобы Академия мобилизовала для
него свои лучшие силы... Колоссальнейший тип. Вы ещё увидите взлёт его
политической карьеры, которая только начинается... Он обладает всем. Это
один из тех, кого я называю богатеями. Необыкновенный животный магнетизм,
прекрасная золотая голова, моложавый вид...
— Я знаю, знаю... Я знаю даже... ходят слухи, что...
X. наклонился ко мне с живостью ребёнка.
— Какие слухи? Бабские сплетни?
— Разумеется... Поговаривают, что... Придвиньтесь, я не могу об этом
кричать...
Я прошептала несколько слов на ухо приятелю, который в ответ присвистнул.
— Вот так штука! Какая информация, дорогая! Даже с цифрами. От кого вы
это узнали?
— В сведениях такого рода ни один источник не внушает доверия.
— Прекрасно сказано.
Он приосанился и застегнул пиджак, как спорщик, готовый выбросить новую
карту.
Я увидела, как в его глазах зажглись жёлто-бурые огоньки, что случалось с
ним в дурные минуты.
— Уж эти мне северяне, — проговорил он шутливым тоном. —
Поглядел бы я на них...
Осознав свою досаду, он решил слукавить.
— Впрочем, я не понимаю, какое мне дело до этой детали узора. Когда
речь заходит о Маасене, этом великолепном человеческом монументе, мне не
следует ничего знать, — прибавил он с резким раздражением, — даже
если он прячет в себе будуар с зеркальными стенами и атрибуты публичного
дома.
— Естественно, — отвечала я.
Он уплатил за два наших оранжада и подхватил свои перчатки и трость.
— В любом случае дайте мне знать, дружище.
— Дать знать о чём?
— Ну... о приезде Маасена. Я хотела бы побеседовать с ним.
— Ах да... Разумеется. Какой кусачий ветерок, не так ли?
— Ветер с севера...
Он осознал мой бездарный выпад и посмотрел на меня в упор.
— Право, можно подумать, вы считаете, что я завидую Маасену? Всё-таки я
ещё не настолько низко пал, чтобы завидовать кому-то физически!
Я сделала мягкий жест в знак отрицания и погладила рукой его шершавую щеку,
щеку мужчины в шесть часов вечера...
Дорогой друг, стало быть, существует
нефизическая зависть?
Он удалялся, а я мысленно обращалась к его стройной спине, к размашистой
походке с утрированно большими шагами, к шляпе; в первую очередь к шляпе,
его выразительной, предательской, непостоянной, вечно озадаченной шляпе,
которую он слишком сильно сдвигает то набок, подражая уличным сорванцам, то
на затылок, словно представитель богемы, то на лоб: дескать, осторожно,
перед вами обидчивый и коварный малый, советуем не наступать ему на ноги...
В конечном итоге это шляпа, которая не желает стареть...
Таким образом, мы с X. в очередной раз играючи пробуждали отзвуки грома,
который я неохотно величаю его легкомысленным именем — наслаждение.
Вероятно, оттого, что оно никогда нам не грозило, когда мы оставались
вдвоём, не приковывало нас друг к другу, мы непринуждённо разглагольствовали
о нём; вернее, приятель позволял мне разглядывать в своём дивном
брачном
оперении
, которое так долго ему служило, прорехи и ощипанные перья. По
своему обыкновению для начала мы немного говорили о своём ремесле, о
прохожих и покойниках, о минувшем и сегодняшнем дне, состязались в милой
несговорчивости:
Нет, вовсе нет, я, напротив...
,
До чего забавно!
У меня диаметрально противоположное мнение...
Достаточно кому-то произнести
некое слово или имя, как мы снова погружаемся в ворох привычного пепла то
мрачных, то раскалённых докрасна воспоминаний. При том, что он рассказывает,
а я больше частью слушаю, я чувствую такую же ответственность, как и он,
поэтому, как только он первым пускается в путь по огненным следам, я иду за
ним по пятам и даже пощипываю его, чтобы он не стоял на месте. Обессилев, он
прокричал как-то раз:
— Об этом слишком много сказано и слишком много написано. Меня тошнит
от всех книг, имеющих отношение к теме потребительской любви; вы слышите,
меня от них тошнит!
Он стучит по столу моей рукой, зажатой в его руке.
— Давно пора, — говорю я ему, — надо бы вытошнить эту тему,
прежде чем вносить в неё свою лепту пером.
— А как же вы?
— Я — другое дело. Я оправдываю себя тем, что всякий раз, перед тем как
описывать пожар, ждала, пока не окажусь достаточно далеко от него, на свежем
воздухе, в безопасном месте. Вы же... в разгар беды или наверху
блаженства... Ай-яй-яй!.. Это неприлично.
Он хмуро качает головой, чувствуя себя польщённым.
— Да-да, — бормочет он, — какое заблуждение!.. Он улыбается,
как улыбался в двадцать пять лет, с притворной грустью и притворным
смущением, исполненными очарования.
— Я напоминаю себе пассажиров терпящего крушение судна, которые
бросаются на перевозимый груз и наедаются до отвала... В них уже не лезет,
но они подбирают всё до крошки, не думая о том, чем будут питаться завтра.
— Я думаю то же самое, милый друг, то же самое. Не может того быть,
чтобы на корабле, когда голод даст о себе знать, в глубине трюма не нашлись
бочонок анчоусов, ящик консервированной говядины, связка грейпфрутов и
кокосовых орехов...
Он пожимает плечами; он размышляет; он говорит; он говорит об этом. Я узнаю,
как он бомбардирует женщин письмами, телеграммами и телефонными звонками. Он
жалуется, что томится ожиданием в курортных городах, прячется в швейцарских
горах, устраивает и терпит сцены, выходя после них распаренным, как из бани,
истощённым и возрождённым. Он не тёмная лошадка, а скорее боевой конь. Как
боевой скакун, он спотыкается и противится всему, чего не разумеет. Он весь
переполнен звуками голосов, вторящими его собственному голосу. Он слишком
значителен, чтобы женщины могли удержаться от потребности ему подражать; и
слишком мужествен, чтобы ускользнуть от той, которая прикинется самой
наивной. Дон Жуан, уж тебя бы женщина не обвела вокруг пальца. Когда я
нескромно решила обнародовать свою концепцию
Дон Жуана
, Эдуар де Макс был
ещё жив. Теперь он умер, и я уже не помышляю написать пьесу, в которой
отводила ему главную роль.
— Эдуар, — спросила я его, — что ты об этом думаешь?
— Я слишком стар, милейшая.
— Для пьесы как раз и нужно, чтобы ты был стар.
— Значит, я недостаточно стар для этой роли. Ты меня обижаешь.
Его глаза с сине-зелёно-золотистой радужной оболочкой, его взор и звук его
голоса раскидывали сети чар.
— Но мне нужно, чтобы ты был очень обворожительным.
— Это, слава Богу, я ещё не разучился. Молодость — не время соблазнять,
а время, когда тебя соблазняют. Что делает Дон Жуан в твоей пьесе?
— Пока ничего, пьеса ещё не готова. И ничего особенного не будет
делать, когда я её напишу. Я хочу сказать, что он не занимается любовью,
разве что самую малость.
— Браво! Обязательно ли заниматься любовью? Если уж ею заниматься, так
только с теми, кто тебе безразличен.
Я в точности воспроизвожу слова де Макса, чтобы любопытства ради сравнить их
со словами Франсиса Карко, человека, который был великим любовником. Теперь
послушайте Карко.
Ах, — вздыхает он в минуты грусти и
откровения, — ни в коем случае нельзя спать с тем, кого любишь, это всё
портит...
Я хочу в заключение процитировать Шарля С.:
Проблема не столько
в том, чтобы добиться от женщины высшей милости, а в том, чтобы помешать ей,
когда она исполнит ваши желания, создать с вами семью. Что нам остаётся в
таком случае, кроме бегства? Дон Жуан указал нам дорогу...
— Эдуар, — продолжала я, — ты скоро меня поймёшь...
— Этого я и боюсь, — соглашался де Макс, и его очаровательная
улыбка утрачивала всякую живость. — Неужели я ещё не п
...Закладка в соц.сетях