Жанр: Любовные романы
Тайна Ребекки
...ой девочке. Но похоронили ее в церковном дворе
Мэндерли. Надгробный камень зарос мхом, и прочесть ее имя почти невозможно.
Я привела Тома к надгробию, но, если бы он попросил, могла бы сделать это
значительно раньше. Я бы могла помочь ему сложить фрагменты загадочной
картинки намного быстрее, обратись он ко мне за помощью.
Неужели мои свидетельские показания не вызывают ни малейшего доверия?
Но я объясняю его поведение только тем, что я существо женского пола, а Тому
очень трудно разговаривать с женщинами. Ему кажется, что они иррациональны и
слишком доверяются интуиции. А для него чувства не значат ничего. Он не
вслушивался в то, что я ему говорила, как не вслушивался в рассказы Джоселин
и Элинор. А ему следовало бы. Более того, я даже не уверена, что он по-
настоящему прислушался к словам Ребекки. В этом смысле Том, несмотря на
ученую степень, невежда, как и многие мужчины. Он не замечал очевидных
вещей. Да, женщины любят сплетничать, распускают слухи, передают
всевозможные россказни. Но однажды я дам ему совет: будь внимательнее —
именно женщины лучше всего умеют хранить секреты.
Рядом с домиком я заметила следы костра, кто-то жег ветви деревьев и
высушенные солнцем коряги. Кончиком туфли я коснулась еще теплой золы и
ощутила едва уловимый запах гари. Баркер потрусил в тень возле дома и лег. Я
открыла дверь. Внутри после залитого солнцем берега было темно и прохладно.
И странное ощущение опасности — почти такое же, как неделю назад на Тайт-
стрит, — вдруг охватило меня.
После визита Тома здесь все изменилось. Братья Манак успели перегрузить свои
запасы ликера и переправить их в надежное место, но таможенники и налоговая
полиция обыскали все укромные уголки, которые можно было приспособить под
складские помещения. В том числе и этот домик. Они, конечно, ничего не
нашли. Но Джоселин и Элинор слышали, что агентам по недвижимости, которые
отвечали за Мэндерли, выразили недовольство: их обязали повесить замки. Так
что вскоре сюда нельзя будет беспрепятственно войти. Я успела вовремя. Кое-
какие работы уже начались, как я смогла заметить, когда мои глаза привыкли к
темноте. Но я надеялась, что они еще не закончились и я смогу найти то, что
принадлежало Ребекке.
Полуразвалившаяся мебель, которую мне описал Том, уже исчезла, наверное, ее
сожгли на берегу в костре. Дверь, что вела в пристройку, где лежало
снаряжение для яхты, сняли с петель. Жаль, что я не взяла фонарика. Но и в
полумраке я сумела разглядеть, что там тоже ничего не осталось. Шагнув
вперед, я наткнулась на липкую паутину и тотчас отступила назад.
И снова оказалась в той комнате, где Ребекка писала свои записки. Везде
лежал слой пыли и копоти от камина. Сердце мое взволнованно забилось. Я была
уверена, что стояла на том самом месте, где стояла Ребекка, когда ее убили.
И почти зримо увидела, как это случилось, словно сама Ребекка описала все в
подробностях.
Она сама вынудила Максима убить ее — такой способ самоубийства выбрала
Ребекка. В записках ее не один раз появлялась фраза, что только она могла бы
заставить мужа пойти на такое. И я поверила ей. При желании Ребекка умела
очень больно задеть человека. Поцеловал ли он ее перед тем, как убил? Сумела
ли она убедить его, что, только убив, он завладеет ею навсегда? Закрыв
глаза, я представила эту трагическую сцену и невольно вздрогнула.
Ребекка была уверена, что Максим тоже умрет. Она бы не позволила ему
ускользнуть, не потерпела, чтобы он снова женился, привел в Мэндерли другую
женщину, которая родила бы ему наследника. Нет, никогда. Она надеялась, что
Максим застрелится или зачахнет от горя. Она надеялась увлечь его за собой в
мир иной. И добилась своего.
Мэндерли остался без наследника, дом лежит в развалинах. И хотя Максим
пытался устроить свою жизнь и уехал из Мэндерли со второй женой, все равно
смерть настигла его. Назвать ее несчастным случаем нельзя в такой же мере,
как и смерть Ребекки. Она с того света продолжала охотиться за ним. Машина
врезалась в железные ворота Мэндерли в тот момент, когда ей — через столько
лет — удалось окончательно соблазнить его, и они наконец воссоединились,
чтобы не разлучаться никогда.
Но как Максим убил ее: зарезал, задушил, ударил или выстрелил в нее из
револьвера, который она при их первой встрече так внимательно рассматривала?
И каким образом ей удалось вынудить его нажать на курок? Начала говорить про
своих любовников? Или заявила, что беременна от другого? Что владельцем
Мэндерли станет тот, в чьих жилах течет чужая кровь? Неужели Максим
выстрелил после того, как узнал, что она вынашивает ребенка?! Тогда это
действительно страшный грех. Ребекка права: если какое действие заслуживает
кары, так именно это.
Волны снова глухо ударились о стены домика. Мне стало не по себе, словно я
так же отчетливо ощутила такую же волну некогда совершенного зла. Но
уверенность, что я нахожусь на расстоянии вытянутой руки от правильного
ответа, отступила. Вряд ли моя догадка так уж верна. В лучшем случае — еще
одна версия. Стоит ли кому-нибудь рассказывать о ней? У отца, считавшего
Ребекку безвинной жертвой, это могло вызвать недовольство или обиду, а у
Тома — насмешку.
Том убежден, что она покончила жизнь самоубийством, выстрелив в себя из
револьвера Максима, и оставила записку Фейвелу, чтобы он приехал и вызвал
полицию.
Такое впечатление, что Том не слышал, о чем говорила сама Ребекка. Ему
казалось, что текст нуждается в перепроверке, которая устранит противоречия.
Именно для этого он отправился со своим другом в Бретань.
Стоя в центре комнаты, я постаралась отогнать мысли об отце и Томе
Галбрайте; что мужчины понимают в любви к семейному очагу, в страстном
желании иметь ребенка? Не внешние поступки, а внутренние мотивы — вот чему
надо придавать значение. И в эту минуту я слышала голос Ребекки так
явственно, словно это говорила я сама. И мне захотелось, чтобы она признала
меня, чтобы знала, что все же не осталась без наследника. И этим наследником
становилась я — Элли. И сегодня она должна была сказать мне что-то очень
значимое.
Где ее последняя тетрадь? Она должна быть. Я чувствовала, что она непременно
должна быть, с того самого момента, как прочла последние страницы ее
записок. Ребекка не из тех людей, которые оставляют свои истории
незавершенными. Она не стала бы хранить молчание. Где-то лежит третья
тетрадь с ее последними, финальными фразами.
Отправляясь в Лондон, я надеялась найти ее там, но она могла оказаться где-
нибудь еще — здесь, в домике на берегу. И, возможно, хранилась в тайнике все
эти годы. Этим и объясняется то, что таинственная личность, которая выслала
два первых дневника, не отправила третьего.
По словам Тома, он тщательно обыскал здесь все. Но я уже не раз убеждалась,
насколько невнимательным он может быть. Вполне возможно, что он искал не
там, где следовало бы. И не заметил того, что лежало прямо перед ним.
Во-первых, поскольку он не верил, что в домике может оказаться еще одна
тетрадь. Том считал, что после встречи с врачом Ребекка думала только о
смерти. И через несколько часов добилась желаемого.
Я смотрела на обветшавшие, пришедшие в негодность вещи, оставшиеся после
Ребекки. Шкаф, про который упоминал Том, пока находился на прежнем месте.
Треснувшее зеркало висело на одном гвозде, и в нем отражалось мое
собственное лицо, разъятое на кусочки. На полу валялась одна из моделей
корабля, сделанных Ребеккой. Остальные, по всей видимости, сожгли в костре.
Я подняла уцелевшую и покачала ее на руках, как младенца.
В углу комнаты стояли заржавевший примус и металлический чайник без крышки.
А рядом — большая картонная коробка, покрытая пылью, набитая газетными
вырезками — слишком влажными, чтобы их можно было сжечь. Они успели
покрыться плесенью. Там, внутри, лежала пустая чернильница и поломанные
перья. Что некогда было исполнено жизни и смысла, превратилось в ненужный
хлам.
Но за этой картонной коробкой пряталась другая, прислоненная к стене,
металлическая прямоугольная коробка с округлыми краями, и сквозь ржавчину на
ее поверхности все еще проступали остатки краски. Поистине, если хочешь
спрятать что-то, используй обыденную, повседневную вещь.
Баркер встал, зашел следом за мной в домик и заскулил у самой двери. Я
подняла жестяную коробку из-под печенья и без труда открыла ее. Внутри
лежали четыре книги: Теннисон в истрепанной обложке, два тоненьких издания
шекспировских пьес
Отелло
и
Ричард III
, а также написанная моим дедушкой
работа
История приходов окрестностей Керрита и Мэндерли. Прогулки по
достопамятным местам
.
Я прихватила все это вместе с деревянной моделью корабля, не испытав даже
малейших угрызений совести, потому что тем самым спасла их от участи сгореть
в костре. И принесла с собой в
Сосны
. Сейчас, когда я пишу эти строки, они
лежат на моем письменном столе. Несколько часов я провела, рассматривая свою
добычу, потому что знала: они выведут меня куда надо. И сколько же сокровищ
таилось внутри! Теперь у меня тоже есть свои талисманы.
Два маленьких томика Шекспира в сафьяновых переплетах относятся ко временам
Маккендрика. Все они испещрены пометками, отмечены галочками, указаниями о
вступлениях и выходах.
На томике Теннисона — почти совсем стертая выгравированная надпись на
форзаце:
Моему любимому мужу от Изольды, 25 июля 1900 года
. К этому
моменту мать Ребекки находилась на шестом месяце беременности, а Девлин уже
отправился в Южную Африку.
На книжке моего прадедушки тоже сохранилась надпись-посвящение, написанная
рукой моего отца:
Ребекка, надеюсь, это заинтересует тебя. С наилучшими
пожеланиями в день рождения 7 ноября 1929 года от Кромвеля, он же Артур
Джулиан!
И то, что скрывалось за нарочито бодрым тоном, заставило мое сердце сжаться.
Бедный папа. Эту книгу не читали. Вся она покрылась бурыми влажными пятнами,
но корешок ее явно ни разу не разгибали. Тем не менее, перелистывая
страницы, я, к своему изумлению, обнаружила листок бумаги с эмблемой
Мэндерли. На этой странице рукой Ребекки были выведены две колонки: имена
мальчиков с левой стороны и девочек — справа. Этот листок она исписала в
лондонской квартире после покупки детских вещей.
Имена шли в алфавитном порядке.
Мое будущее — в алфавитном порядке. И я
положу его в отделение для бумаг
. Среди двенадцати выбранных имен я
обнаружила свое собственное — Эллен.
Уже полночь. Слышится неумолчный шум моря. Я заразилась манерой Ребекки
думать и чувствовать и поэтому воспринимаю свое имя в этом списке как знак.
Я приму его как принятие меня. Как подарок, которого я ждала. И тотчас без
колебаний отказалась от мучительной для меня попытки написать Тому письмо —
в этом способе есть нечто уклончивое и неестественное.
Повествование начнется с записок моего отца, а я опишу свое отношение к ним.
И как же мне назвать их? Очень соблазнительно выглядит первое, что сразу
просится на кончик пера:
История Элли
, но вряд ли я воспользуюсь этим
вариантом. Слишком претенциозно и напыщенно.
26
Начну с самого начала — начну с дождя. Роза всегда уверяла, что во время
чтения возникает некая взаимосвязь между читающим и текстом произведения. И
очень многое зависит от ума того, кто листает страницы книги. Если говорить
обо мне, то, читая тетрадь Ребекки, я вошла в состояние, которое можно
определить одним словом: восприимчивость.
Вручив их (нечитанные) Тому Галбрайту, я поехала в больницу к отцу с пижамой
и бритвой. Доктор Латимер, закончив осмотр, заявил, что собирается задержать
отца не просто на ночь, как он предполагал сначала, а на целую неделю, чтобы
провести ряд обследований. Под дождем я отправилась домой — взволнованная и
обеспокоенная.
Дворники
метались то влево, то вправо, как сумасшедшие, но
переднее стекло оставалось мутным и расплывчатым. Фары высвечивали шоссе
только метра на полтора-два, а дальше все скрывалось в туманном мраке.
Мне не давало покоя слово
неделя
. Что оно означало на самом деле? Может
быть, слишком серьезный и важный мистер Латимер таким образом просто
попытался тихонько устранить меня. Он сказал: на время. Но разве вся наша
жизнь не временное состояние — от рождения и до смерти? Вопрос, в сущности,
только в том, насколько временное. Сколько осталось моему отцу: год, месяц,
неделя, часы или минуты? В
Соснах
стояла пугающая пустота, и на мои шаги
отзывалось эхо. Дождь барабанил по крыше, окна словно задернул серый
занавес, я не могла разглядеть ни холмы, ни море — они исчезли из виду.
Мы с Баркером сели рядышком на кухне, желая только одного, чтобы не зазвонил
телефон. Из желобов с шумом лилась вода. Роза призналась, что во время
перелетов никогда не спит: чтобы удержать самолет в воздухе. Я никогда не
летала на самолетах, но сегодня очень хорошо понимала, что она имела в виду:
я не спала всю ночь, чтобы мне не позвонили из больницы. И совсем забыла про
Тома и про тетрадь.
Когда утром я выехала из дома, дождь все еще не унимался. — Ничего не
случилось? Как отец? — спросила я у ночной сестры. Она ответила, что
отец держится молодцом и никаких происшествий за ночь не случилось.
Но она ошибалась. Казенные учреждения меняют людей, особенно таких старых,
как мой отец, с устрашающей быстротой. И, увидев отца после первой
проведенной в больнице ночи, я была подавлена. Больничная одежда оказалась
ему мала. И сам он сразу стал каким-то образом меньше. Человек, на которого
я всегда с детства смотрела снизу вверх, вдруг сразу уменьшился. Передо мной
оказался больной старик со слабым сердцем, и он отличался от остальных
пациентов палаты только незначительной разницей в симптомах. На него уже
подействовала безликая атмосфера заведения.
Медики развили бурную деятельность возле него, а отец лежал, опутанный
проводами и присосками, которые впились в его наполовину выбритую грудь. Для
меня он был целой вселенной, но эта вселенная вдруг сузилась до размеров
металлической кровати, окруженной цветной занавеской. На какую-то долю
секунды, пока отец еще не успел осознать моего присутствия, я заметила страх
и растерянность, промелькнувшие в его глазах. Но потом он взглянул прямо на
меня, и, пока мы смотрели друг на друга, все, что нам было необходимо
сказать друг другу, было сказано без слов. Накрыв своей рукой мою, он тихо
произнес:
— Элли... моя милая Элли.
И я оставалась в палате до тех пор, пока медсестра не потеряла терпение и не
выпроводила меня в помещение для посетителей, где горела люминесцентная
лампа. И до тех пор, пока не закончилось обследование, я продолжала нести
очень важное дежурство. На желтом столике лежали истрепанные и зачитанные
журналы, где печатались кулинарные рецепты, приводились образцы для вязания
и вышивания, выкройки платьев и советы, как переделать джемпер, как помочь
ребенку, когда у него режутся зубки. Будь они написаны на санскрите, я бы
запомнила из них ровно столько же. Чтобы не потерять отца, — как мне
казалось, это было единственное верное средство, — я все время пыталась
восстановить его прошлое. Но прошлое не желало подчиняться и все время
норовило выскользнуть из моих рук, как спутанный клубок, в котором
перемешано второстепенное и важное.
Я видела женитьбу моих родителей, ободранные обои в доме, который мы снимали
в Сингапуре, медаль, которую отец спрятал в ящик стола. Маму — молодой и
здоровой и умирающей. Вспомнила, как мой брат читал стихи, и отец заметил,
что не мужское это занятие — увлекаться поэзией. Я в свои восемь лет с
любовью вышиваю кисет для табака ко дню рождения отца и, полная радости,
мчусь по холмам Керрита на велосипеде. Моя сестра Лили, запустив на всю
громкость граммофон, слушает блюз. А толстый щенок Баркер грызет наши носки.
Машина Ребекки подъезжает к нашему дому. За закрытой дверью слышатся голоса
— обиженные и печальные. Лицо отца, когда он получил телеграмму о смерти
Джонатана.
И это вся жизнь? Но я любила отца не только за эти отрывочные воспоминания —
особенно сейчас, когда больница подбиралась к нему, намереваясь уничтожить
его индивидуальность, стереть все то, что отличало его от других. Я злилась
на себя и, вне всякого сомнения, на доктора Латимера, когда он наконец вышел
переговорить со мной.
Он недавно переехал сюда из одной замечательной лондонской больницы, где
обслуживание пациентов было поставлено на самом высоком современном
техническом уровне, и оказался намного моложе, чем я думала, — около
сорока лет. Высокий, но все же чуть ниже Тома Галбрайта; многие женщины
наверняка сочли бы его привлекательным: темные волосы, спокойные и
внимательные серые глаза. Но я уже заранее настроилась против него,
возможно, меня сердило, что именно он настаивал на том, чтобы оставить отца
в больнице. Медсестры пели ему дифирамбы, возносили его хирургическое
мастерство до небес, повторяли как молитвы хвалебные отзывы о нем в
медицинских кругах. Но, видя, как суетятся вокруг него няни и медсестры, я
решила, что он самодовольный дурак.
Сейчас я изменила свое мнение о нем. Доктор Латимер оказался умным человеком
и понял, что меня сердит, почему я настроена против него, и не пожалел
времени, чтобы развеять мои страхи. Он провел со мной намного больше
времени, чем я ожидала, и объяснил досконально, зачем нужны все эти
обследования и что они дадут. Он говорил спокойно, уверенно и достаточно
оптимистично, хотя несколько раз употребил слово
если
, как все врачи,
когда говорят о результатах анализов и обследований. К моему удивлению, он
постарался кое-что выяснить и обо мне: сколько мне лет, где я училась и так
далее, задал несколько сугубо личных вопросов о нашей жизни в
Соснах
,
которые мне не показались не столь уж существенными для лечения.
— Мы живем очень тихо и уединенно, — объяснила я ему. —
Стараемся никуда не выходить и очень редко кого принимаем у себя. Мои
обязанности состоят из повседневных мелочей: приготовить нужную еду в нужное
время. Прогуляться после обеда. Отец весь погружен в прошлое, и это
неблагоприятно воздействует на него. Я пытаюсь отвлечь и развеять его.
Иногда мы играем в карты, или я читаю ему...
Латимер очень внимательно слушал. Представив, насколько глупо все это
звучит, я покраснела.
— А кто выбирает книги для чтения? — спросил он с легкой
полуулыбкой. Видя симпатию в его спокойных серых глазах, я солгала. Мне не
хотелось, чтобы меня жалели.
Поразительно, чего может добиться врач. Наверное, потому что мы воспринимаем
их отчасти как священников, как людей, наделенных особой властью, потому что
все еще продолжаем верить в их мудрость и интуицию, в их проницательность.
Сама не заметив, как это произошло, я рассказала Латимеру такие вещи,
которые ни с кем не обсуждала до того, — о бессонных ночах, о кошмарах,
которые донимали отца.
— Понимаю, — кивнул Латимер и что-то коротко записал в блокноте.
Позже (кстати, что тоже было достаточно странно) он так же спокойно спросил
меня:
Не терзает ли что-то вашего отца?
Эта фраза настолько ошеломила
меня, что мой собственный ответ вылетел у меня из памяти.
Все закончилось тем, что доктор Латимер попросил меня, чтобы я как следует
отдохнула, и не позволил мне приезжать чаще одного раза в день — после обеда
— ровно на час, чтобы проведать отца. После чего я вернулась домой.
Дождь лил как из ведра и продолжался до конца недели. И в моей жизни
наступил странный перерыв, который нарушил однообразный уклад прежних лет. Я
слонялась по дому, не зная, чем заняться, и в таком состоянии я находилась в
тот день, когда в дверях появился белый, как мел, Том Галбрайт с черной, как
маленький гробик, тетрадью Ребекки, которую он прятал под блестящим от дождя
макинтошем.
Он хотел, чтобы я прочла записки. Но первым делом он признался, кем является
на самом деле и какое он имеет отношение к Ребекке и к тем событиям, которые
она описывает. Из-за стольких лет пребывания в приюте ему трудно было
говорить правду и держаться непринужденно. Он всегда вел себя так, как если
бы страшился перешагнуть черту и сблизиться с кем-нибудь, опасаясь, что его
тотчас отвергнут. Может быть, поэтому, а может, почему-то еще он словно
боялся
быть узнанным
, как будто это знание могло дать другому человеку
власть над ним.
С таким же трудом ему далось объяснение, почему он первым делом — после
прочтения записок — пришел именно сюда, в наш дом, и что он выяснил насчет
своего рождения и своих родителей. Он говорил быстро, холодно и сдержанно —
опять же, наверное, им руководил защитный рефлекс.
Меня и удивил, и обрадовал его рассказ. Для такого человека, как он, который
жил без семьи, не зная, кто его отец и мать, эти записки — лучший подарок в
жизни. И мне до сих пор кажется, что, окажись я на его месте и узнай вдруг,
что моя мать — Изольда, женщина с прекрасными волосами, щедрым сердцем и
такая храбрая, я бы босиком побежала по волнам. И я думала, что его должно
обрадовать то, что он находился в родстве с Ребеккой, даже если совсем не в
том виде, как представлял. Когда у него восстановилась кровная связь с
прошлым, когда Том узнал, кто он, откуда и что у него теперь есть своя семья
и своя собственная семейная хроника, — это так утешительно после
стольких лет розысков.
— Значит, Джоселин и Элинор твои родственницы, — сказала я. —
Твои кузины. Это же просто поразительно! Они будут в восторге. Когда ты
собираешься рассказать им все? Или ты уже рассказал?
— Нет, и не знаю, стоит ли? Во всяком случае, пока. Мне еще о многом
надо подумать...
Конечно, я еще не прочла тетради Ребекки, осадила я себя, и поэтому не
представляю, что еще там есть, помимо того, что рассказал Том. Особенно в
том, что касается его самого. Для меня он по-прежнему оставался закрытым и
непроницаемым. В то время как я сама — как на ладони. И, глядя ему в лицо, я
осознавала, что не понимаю его чувств, его эмоций, его переживаний. Я была
из обычного мира. Он принадлежал к другому. Я думала о смерти, а он — о
рождении. Как преодолеть разделяющую нас преграду?
Разговор шел в кухне и напоминал какой-то длинный сон, и я даже потеряла
ощущение времени и, наверное, не смогла бы сказать, какой сейчас год.
Водоворот времени унес нас в прошлое. Глядя на смятение, написанное на его
лице, я со всей ясностью осознала: только любовь может полностью излечить
его и вернуть к жизни. И уже почти готова была открыться ему и сказать,
какие чувства питаю к нему, — прямо и откровенно, как я обычно делаю.
Словно стояла на краю утеса и приготовилась прыгнуть прямо в бездну. Но,
слава богу, мне каким-то чудом удалось заставить себя остаться на месте —
промолчать.
Том отодвинул кресло и встал. И я тоже встала. Лапы Баркера дернулись во
сне. Два чувства боролись во мне: страх за Тома и злость на саму себя за
свое поведение. И, мне кажется, он догадался. Какое-то время он
сосредоточенно смотрел на меня, как и я на него. А потом вдруг обнял меня.
Через мгновение я начала целовать его — единственный способ растворить его
броню. До этого я поцеловала его однажды — сама не знаю, как и почему, когда
вручала ему тетрадь. Но это было легкое, ни к чему не обязывающее
прикосновение губами. Сейчас я целовала его по-другому.
Мой опыт в этой области невелик, но я сразу почувствовала вкус отчаяния на
его губах. На этот раз Том ответил поцелуем на поцелуй, и он продолжался
довольно долго. А потом он вдруг отстранился от меня как-то странно и очень
резко, словно устыдился своей слабости, и сразу ушел.
После этого мы не раз встречались с ним, Том рассказывал все, что ему
удалось узнать, но при очередной встрече я увидела, что барьеры снова на
своих местах.
Наверное, ему все еще мешает печать отверженности, что не важно для меня, но
очень много значит для него. Но чем далее, тем явственнее проступали
границы, за которые мне никогда не перейти. И наконец я все поняла: он любил
кого-то другого, вот почему у него возникло ощущение вины. Какие-то смутные
намеки проскальзывали в его речи, но Том не привык разговаривать с женщинами
в открытую, а я и не думала расспрашивать его, поэтому прошло несколько
недель, прежде чем я услышала ее имя. Когда он начал доверять мне как
настоящему другу, что уже само по себе стало большим шагом вперед, мы больше
ни разу не поцеловались, с его точки зрения, это, конечно же, выглядело
изменой.
Сразу после его ухода я открыла тетрадь Ребекки и дочитала — уже глубокой
ночью — до незавершенного конца, впитывая каждое слово. И эта крылатая
девочка вручила и мне два прозрачных крыла. Я физ
...Закладка в соц.сетях