Жанр: Любовные романы
Возлюбленная казановы
... трудным оказалось решиться оставить Яганну Стефановну.
Если даже у Лизы болело сердце при одной только мысли об этом, так что же сказать
об Августе? Она ведь ни разу не видела своей матери: с первого мгновения жизни отданная
на попечение фрау Шмидт, Августа узнала любовь, заботу, ласку только от своей
воспитательницы; и та уж не скупилась на искреннюю, самоотверженную нежность для этой
всеми забытой царевны-сироты. Августа охотно звала бы ее матерью, и относилась бы к ней
с дочерней покорностью, но фрау Шмидт превыше всего ставила свой долг. Эта пухленькая,
голубоглазая, переменчивая, то мягкая, как воск, то взбалмошно-сердитая немка, которая
могла бы написать на невинно-чистой поверхности души и разума несмышленого ребенка
все, что ей заблагорассудится, жизнь положила на то, чтобы заботливо взлелеять в своей
подопечной ее врожденную царственную гордость, великодушие и величие, не по-женски
острый, стремительный ум, редкостное самообладание при отчаянной смелости и любви к
риску. Воспитывайся Августа при дворе, она и то не могла быть лучше приуготовлена к
престолу, чем в шелково-стальных руках фрау Шмидт! Но, поощряя у Августы готовность
все принести в жертву ради ее высокого предназначения, Яганна Стефановна теперь
превращалась в жертву своих же уроков, ибо ее воспитаннице, ее дочери, ее надежде,
единственной любви и счастью, надобно было как можно скорее уезжать в Россию, а самой -
оставаться одной на чужбине.
То, что при бегстве она, полупарализованная, будет только помехою, фрау Шмидт
понимала, как никто другой. Она также понимала, что Августа никак не могла оставаться и
ожидать ее выздоровления, ибо тогда она рисковала потерять все, ради чего, собственно
говоря, Яганна Стефановна трудилась всю жизнь. Фрау Шмидт сама предложила остаться на
попечении синьоры Дито "до лучших времен" и была при этом по-немецки рассудительна и
наружно спокойна. Однако то было спокойствие отчаяния. Она воспринимала горе вечной
разлуки (в том, что разлука будет вечной, никто не сомневался, ибо Россия далеко, судьба
переменчива, будущее туманно) со стоицизмом смертельно больного, который, не желая
терзать близких картиною своих мучений, умерщвляет в себе всякое внешнее проявление
страдания и в конце концов уже не способен страдать: еще не мертвый, но уже и не живой.
Начался апрель. Зеленые хлеба в полях за Тибром поднялись обильно; виноградники
развернули почки; юные лозы обвивались вокруг старых вязов; по канавам бежали светлые
ручейки. Блестящие, непорочные снега на вершинах гор сливались с атласными облаками;
изумрудная трава в низинах расцветилась красными маками.
И вот в один из теплых, душистых апрельских вечеров синьор Дито с супругою, одетые
по-праздничному, вышли из ворот виллы Сакето и куда-то направились неспешною
походкою. Когда они поравнялись с виллой Роза, их окликнула гулявшая по саду Луидзина.
Завязался оживленный, громкий разговор, из коего всякий желающий мог узнать, что у
дядюшки Фроло нынче семейный праздник по случаю рождения внучки, так что любимая
племянница с супругом приглашены в гости, где и заночуют, если пирушка затянется.
Услыхав об этом, Луидзина всплеснула руками и чуть ли не на всю улицу воскликнула,
что у нее есть прекрасный платок из золотого венецианского кружева - "на зубок"
новорожденной, и она умоляет соседей зайти к ним и выпить по стаканчику вина, пока она
приготовит подарок.
Супруги Дито не стали отказываться, но, очевидно, Луидзина положила свой платочек
в какой-то очень долгий ящик, а может быть, вино оказалось слишком вкусным, потому что
минуло не меньше получаса, пока двери виллы Роза не отворились вновь.
.Сумерки мягкой дымкой затянули город. Четыре голоса наперебой зазвучали с
крыльца.
- Да благословит вас пресвятая дева! - твердили супруги Дито. - Прощайте!
- Прощайте, прощайте! Храни вас бог! - вторили им хозяйки виллы Роза.
Калитка в воротах распахнулась. Две фигуры, мужская и женская, двинулись по Виа
Джульетта к базарной площади, откуда рукой подать до площади Святого Петра, значит, и
до пекарни дядюшки Фроло. Они шли медленно и чинно, как всегда ходили супруги Дито.
Синий вечер скрывал их след, первая робкая звезда освещала путь.
Дверь пекарни открылась на условный стук. Их уже поджидали.
В коридорчике было слишком темно. Одна лишь свеча горела в руках дядюшки Фроло:
он сам отворил двери. Вгляделся в лица пришедших и вздохнул с облегчением.
- Прошу, - без лишних слов двинулся к лестнице.
Откуда-то долетал смех, говор, шум веселого застолья.
- Скорее поднимайтесь наверх, - шепнул Фроло, - и не волнуйтесь: сюда никто не
придет, я запер двери в залу. Однако лучше не мешкать.
- Мы быстро, - пробормотал синьор Дито голосом Луидзины и, взяв у Фроло свечу,
начал торопливо подниматься наверх, в хорошо знакомый кабинет; за ним следовала Агата
Дито, так и не проронившая ни звука.
Хозяин пекарни затаился под лестницей.
Ему казалось, ночь уже на исходе, а между тем не прошло и четверти часа, когда
наверху тихонько скрипнула половица.
- Синьор Фроло! - прошелестел голос Луидзины, и пекарь вскочил с куля с мукой, на
котором сидел в не-, терпеливом ожидании.
- Я здесь!
- Мы готовы.
- Хорошо. Спускайтесь. Все собрали? Корзинку с продуктами взяли?
- Да, - шепнула Луидзина, бесшумно сходя вниз. - Спасибо, дядюшка, голубчик...
- Скорее, скорее! - торопил Фроло, сам себя не слыша, лихорадочно нашаривая в
темной прихожей дверь на черную лестницу. - Дорогу помните? Не заблудитесь?
- Нет, нет, я все помню.
Луна еще не взошла, и в небольшом садике, куда вел черный ход, стояла кромешная
тьма.
У порога Луидзина дунула на свечу, и теперь ни дядюшка не видел своих гостей, ни
они его.
- Прощайте! Благослови вас бог!
- Прощайте, прощайте, мои дорогие, - бормотал Фроло. - Доброго пути! Доброго пути!
Луидзина чмокнула его в правую щеку, а левой бестелесно коснулись губы той, другой
дамы...
"Бедная principessa Агостина! Бедная Луидзина! - думал Фроло, схватившись за сердце
и не замечая, как слезинка сползает по морщинистой щеке. - Помоги им, пресвятая дева,
заступница всех несчастных!"
В просвете между кустов жасмина мелькнули две высокие женские фигуры с
корзинами в руках и растворились в ночи.
Они шли, не обмолвившись ни словом, как могли быстро, выбирая самые темные
стороны улицы. Лиза знала, сколь опасен может быть ночной Рим, но сейчас в ее душе
просто-напросто не было места страху перед заурядным грабителем. Куда больше ее
беспокоило то мертвое молчание, в которое была погружена Августа.
Лиза не осмеливалась нарушить его, понимая, что Августа все еще там, в маленькой
спальне фрау Шмидт, где она в первый и последний раз в жизни промолвила, глядя в
опухшее от слез, измученное, искривленное параличом лицо:
- Прости меня, матушка моя родная!..
Беглянки без приключений миновали несколько улиц, и вот за поворотом открылась
маленькая, уютная площадь Треви. Фасад церкви Санти-Винченцо-е-Анастазо, будто
выточенный, вырисовывался на темном небе. Народ шел с вечерней службы; из открытых
дверей церкви пахло ладаном, воском и цветами; в темной глубине виднелись горящие перед
алтарем свечи. Отряд караульных возвращался с Квиринала. И вдруг Лиза ощутила
болезненную зависть ко всем людям, которые заполнили площадь. Безмерно счастливыми
казались они ей в эту минуту, ибо ничто не заставляло их уезжать, ничто не мешало им
оставаться под небом Рима!
Взгляд тонул в его вечерней синеве, встречая ответные взоры звезд, как бы
затуманенные слезами.
Шумела, играла вода в фонтане Треви. Его почти не было видно, но Лиза хорошо
помнила это великолепнейшее сооружение. Тритоны и нимфы лучились весельем,
богоподобные в своей красоте и подобные молодым животным в своей бесстыдной
невинности.
В темноте отчетливо слышалось, как поют струи фонтана.
Лиза очнулась от мгновенного забытья и поняла, что они с Августою остановились,
наслаждаясь этой мелодией. Водяная пыль, оседая на лицах, вызывала невольную дрожь.
Августа пошарила в кармане и размахнулась. Словно падающая звездочка, блеснула
серебряная монетка и исчезла под черной, почти незримой поверхностью воды. Это было
прощание, дань традиции. Но Августе никогда более не увидеть фонтана Треви!
Лиза шагнула вперед и подставила руку под струю.
Вкус влаги был свеж и сладок. Теплее вдруг стало на сердце, словно она услышала
привет неведомого друга.
И, словно по мановению волшебной палочки, тоска и страх оставили Лизу. Сердце
нетерпеливо забилось, улыбка вспорхнула на уста. Она уже бывала и прежде в таком
состоянии, как сегодня, тогда казалось, что жизнь стоит на грани с бредом, наваждением,
почти безумием; и самой было удивительно, сколь окрыленной могла сделаться вдруг душа,
как высоко воспарить над мучением каждого дня, легко расставаясь с милым прошлым,
какая бы мрачная неизвестность ни зияла в будущем!..
Вдруг Августа повернула голову, глаза ее блеснули в темноте, она тихо сказала
по-русски:
- "Все реки текут в море, но море не переполняется; к тому месту, откуда реки текут,
они возвращаются, чтобы опять течь..." Лиза, ты понимаешь? Мы возвращаемся! Мы домой
возвращаемся!
Лиза потянула ее за собою, и, сторонясь желтого света, льющегося из окон небольшой
остерии, они торопливо обошли площадь, держа путь к почтовой станции, где дядюшка
Фроло купил им два места в дилижансе, уходящем в Турин.
А оттуда еще дальше, на север.
Прошло почти семь месяцев.
...Начался ноябрь. Накануне почти неделю шел снег, а теперь, по счастью, перестал.
Еще затемно путешественница отъехала от убогой корчмы, где пришлось заночевать. К
вечеру лошади, устав взбираться на бесконечные, засыпанные густым снегом пригорки,
вдруг стали. Кучер, чтобы пани не слышала, тихонько ругался, но не зло, а уныло,
безнадежно.
Вдруг так тошно сделалось от нескончаемого пути, от этой шипящей польской брани,
что молодая женщина откинула полость, сбросила тулуп и вышла, с усилием разминая
вконец замлевшие ноги и глядя на стену леса, возвышающуюся неподалеку.
В висках ломило. Постояла, подрагивая ноздрями...
Мороз не утихал. И ветрено было. На небе лежали тяжелые облака, похожие на
розово-алый, взрыхленный снег; с каждою минутою они наливались сизой синевой. И только
позади, на западе, еще играло закатное зарево: медово-золотистое, блекло-зеленое под
тяжелым пологом облаков - как сон, который больше никогда не приснится.
Лес стоял тихий, настороженный, заметенный по самые вершины. Вдруг отчего-то
дрогнуло, зачастило сердце, и путешественница пошла вперед по белому, спящему полю.
Тяжелый бархат юбки сковывал шаги. Снег скрипел под валенками, гнулись
прошлогодние обмерзшие будылья.
Путешественница шла все скорее да скорее, не обращая внимания на беспокойные
оклики кучера, пока почти вплотную не приблизилась к лесу; и тут остановилась, унимая
биение сердца, ловя всем существом своим тревожный шум ветвей. Запаленное дыхание
вырывалось изо рта и белыми клубами уносилось вдаль.
Тихо было... И вдруг что-то, может быть, новый порыв ветра, сильно толкнуло в грудь.
Похоже было, что там, за лесом, вздохнуло некое могучее, величественное существо:
вздохнуло осторожно, чтобы не спугнуть, чтобы не устрашить, но его нетерпеливое дыхание
все же коснулось молодой женщины.
Она молчала.
Лес тихо дышал, близились сумерки.
Там, за лесом, уже была Россия.
Часть II
ВОЗВРАЩЕНИЕ
Глава 1
Горе побежденным
Камера была невелика и темна. Когда же в нее вошли пятеро мужчин, в числе коих -
два солдата и капрал с ружьями, повернуться и вовсе стало нельзя. Женщина, до тех пор
лежавшая на кровати, прикрывшись большим черным платком, села, щурясь от света: вновь
прибывшие явились со свечами, и каморка озарилась.
Один из солдат небрежно облокотился было на спинку тяжелого стула, уставившись на
узницу, но капрал саданул его локтем в бок и вытянулся перед двумя посетителями в серых
плащах, вошедшими следом. Он так и ел глазами этих, по всему видать, важных господ.
Один был пониже ростом, вертлявый, с беспокойными карими глазами на некрасивом,
но добродушном лице, в котором было что-то детское. От него так крепко несло вином и
табаком, что у женщины, сидящей на кровати, брезгливо затрепетали ноздри.
- Присядьте, господин генерал, - произнес другой, более высокий, плотный, так
почтительно, что стало ясно: в этой паре он - лицо подчиненное.
Тот, кого аттестовали генералом, суетливо просунулся вперед и сел. Мышиного цвета
плащ его распахнулся, и сделалось видно, что одет он в короткий прусский военный кафтан
зеленого сукна, украшением коего служил прусский орден, а также в соломенно-желтого
Цвета брюки и сапоги с заостренными носками.
Оказавшись лицом к лицу с дамой, он в некотором замешательстве сдернул серую
треуголку, открыв сильно напудренные волосы, собранные в две большие букли и плотно
приглаженные надо лбом.
Его спутник протолкался к нему меж почтительно застывших солдатских фигур и встал
за спиной. Генерал оторвался от бесцеремонного созерцания бледного, напряженного
женского лица и оглянулся.
- Велите солдатам идти, Дмитрий Васильевич, - произнес он по-немецки голосом
мягким и даже приятным, однако с той же нервозностью, которая сквозила во всем его
облике.
Второй господин властно махнул капралу.
- Янычары, - буркнул он пренебрежительно, не заметив, как изумленно поглядела на
него при сем слове женщина, - эти русские не знают дисциплины, ничего толком не умеют,
они...
Дмитрий Васильевич предостерегающе кашлянул, и генерал опомнился:
- Впрочем, сие к делу не относится. Итак, сударыня... - Он глядел на женщину, но при
этом его глаза странным образом избегали ее прямого взора. - Итак, мы получили ваше
известие, касающееся родства княгини Дараган с известной вам особою.
- Разумеется, вы его получили, - по-русски ответила женщина. - Иначе я не была бы
здесь.
Дмитрий Васильевич бросил на нее быстрый взгляд, уловив легкий оттенок
язвительности; генерал ничего такого не заметил.
- А и впрямь! - воскликнул он тоже по-русски, дурно выговаривая слова. - Вы
догадливы, кузина.
Женщина так вздрогнула, что генерал с некоторым испугом отшатнулся от нее.
- Я писала государыне, - тихо сказала она. - Я предполагала, что мое положение дает
мне некоторое право увидеться лично с нею, а не с...
- Не с государем? - фамильярно ухмыльнулся ее собеседник. - Какая же для вас
разница, madame?
Ее глаза, цвет которых в полумраке был неразличим, растерянно перебегали с его лица
на лицо Дмитрия Васильевича.
- Я вас не понимаю, господа, - взволнованно проговорила узница. - Извольте
объясниться. Я прибыла в Россию и тотчас известила об сем императрицу, однако вместо
ответа была арестована на въезде в Санкт-Петербург и безо всяких пояснений
препровождена в крепость; и уже счет дням потеряла...
- Не извольте беспокоиться, - перебил кареглазый, - вы здесь два месяца, день в день, я
это знаю доподлинно, ибо читал ваше письмо и сам отдавал приказ о вашем задержании.
Внезапно вспыхнувший румянец ее щек был виден даже в тени.
- Но как вы осмелились? - проговорила она так тихо, словно горло ее свело от гнева. -
Как решились?
Прежде вы задержали посланника моего, герра Дитцеля, теперь - меня! Что все это
значит?
Видно было, ее слова изумили генерала и в то же время порадовали его.
- Знаете, кузина, - проговорил он оживленно, - ежели и были у меня прежде сомнения
относительно вашего звания, то нынче ваша осведомленность их вполне рассеяла!
Дмитрий Васильевич неодобрительно качнул головою и счел нужным вмешаться:
- Позволю себе заметить, что об сем беседа у нас впереди. Прежде следовало бы
сделать madame некоторые пояснения относительно теперешнего положения дел...
Он напоминал лису, пробующую лапою первый ледок; столь осторожен и деликатен
был самый звук его голоса.
- Верно, - кивнул генерал. - Ты всегда прав, Дмитрий Васильевич. Вот и займись этим,
друг мой. А я покурю.
Он извлек из кармана плаща кисет и небольшую трубочку и начал набивать ее табаком;
и через мгновение каморка наполнилась клубами дыма.
Узница метнула на него острый взгляд, который никак нельзя было назвать
приязненным; потом, вытянув из рукава комочек кружевного платка, прижала его к носу.
Жест сей был более чем откровенен. Однако генерал слишком погрузился в свое
удовольствие, чтобы заметить его.
Тогда, вздохнув с видом терпеливой мученицы, молодая женщина обратила взор на
Дмитрия Васильевича, и он заговорил:
- Сейчас я исправлю свое упущение и сделаю то, с чего надлежало бы начать,
явившись перед дамою, - представиться. Честь имею - Дмитрий Васильевич Волков, личный
секретарь его императорского величества государя Петра Третьего.
При сих словах он отвесил поклон в сторону генерала, самозабвенно дымящего своею
трубкою, не спуская при этом пристальных, чуть навыкате, светлых глаз с женщины, которая
так и вскинулась, стиснула руки у горла. Но не проронила ни слова.
Дмитрий Васильевич продолжил:
- Послание ваше, сударыня, не могло быть получено императрицею, потому что уже 17
ноября минувшего года ее величество сильно простудилась. Началась лихорадка; и, хотя
после лекарств пришло некоторое облегчение, все же простуда ускорила течение печальных
событий. С 12 декабря чередовались кровавая рвота, сильный кашель, приступы забытья. 23
декабря ее величество, почуяв близость кончины, исповедовалась. 24-го соборовалась.
Вечером того же дня дважды заставляла читать отходную молитву, повторяя ее за
духовником.
А 25 декабря минувшего года, в четвертом часу дня, государыня почила в бозе. Ее
секретарь, князь Трубецкой, объявил всем собравшимся о восшествии на престол
императора Петра Феодоровича...
Он умолк, сделав округлый жест в сторону "генерала", который уже прикончил свою
трубочку и с видимым сожалением прятал ее в карман плаща.
Узница не проронила ни слова; сидела неподвижно; только резко опустила руки,
словно из них ушла вся сила.
Тишина сделалась неестественной. Дмитрий Васильевич, кашлянув, проговорил,
словно желая добавить необходимый штрих к недорисованному портрету:
- За неделю до кончины ее императорское величество Елизавета Петровна подписала
указ, который повелевал освободить осужденных за кормчество и продажу соли, а также
предписывал вернуть им имущество.
- А я, - словно ребенок, который не выносит, когда в его присутствии хвалят другого,
ревниво подхватил тот, кому теперь принадлежала Россия, - а я уже успел издать манифест
"О даровании вольности и свободы всему российскому дворянству", сыскавший всеобщее
расположение и одобрение прежде всего потому, что раньше дворяне должны были состоять
на военной или гражданской службе. И это считалось смыслом их существования; теперь же
они получили право по желанию поступать на службу и в любое время выходить в
отставку...
Он не договорил. Узница вдруг простерла к нему руки движением столь отчаянным,
что Петр, смешавшись, кашлянул.
- Христа ради, - умоляюще проговорила она, - о чем это вы все говорите? Я не
понимаю!
Петр в растерянности оглянулся на своего секретаря. Тот прикрыл глаза, выразив на
лице величайшую покорность воле всевышнего, но не сказал ни слова.
- Ваша матушка скончалась, - нетерпеливо проговорил Петр. - Теперь я государь.
Ясно вам?
- Умерла?! Так он был прав?.. - невнятно пробормотала узница. - Но как же... она?
Как же я?! - И повалилась на постель без чувств.
Император и его секретарь растерянно глядели то друг на друга, то на беспомощно
поникшую женскую фигуру.
- Вот те на, - пробормотал наконец Петр. - Не приказать ли воды принести?
Волков вздохнул и присел на краешек кровати, с удовольствием вытянув ноги.
- Ничего, государь. Подождем покуда. Дамские обмороки - это, знаете... - Он
многозначительно прищелкнул пальцами.
Петр нерешительно улыбнулся в ответ.
- Напрасно я сам сюда пришел. Екатерина тут разобралась бы несравненно лучше. Не
зря я ее называю госпожою разумных советов.
- Не уверен, - сухо возразил Волков. - В делах необоснованных претензий на престол
надлежит разбираться самому самодержцу, а не его жене, какова бы разумна она бы ни была.
- Ну да, жена, - пробурчал император тоном капризного ребенка. - Екатерина
сказывала, что еще в детстве какая-то гадалка посулила ей обладание тремя коронами; вот
она по ею пору и лелеет свои честолюбивые замыслы, старается к их осуществлению, а я,
супруг, ей не помеха, не утеха, не государь, не любовник... Она меня пугает, как вся эта
непонятная страна!
Он осмотрелся настороженно, словно в углах этой теснейшей в мире камеры таились
все призраки преисподней, и вдруг застонал, мученически заведя глаза:
- И здесь они! И здесь!..
Волков проследил его взгляд и опустил голову, пряча улыбку, ибо взор, который
император устремил на образок Николая Чудотворца, мог быть сравним лишь со взглядом
царя Ирода на Иоанна Крестителя.
- Полно, государь, - пробормотал Волков. - Хоть одна иконка должна быть в
тюремной камере! Мы же печемся не токмо лишь о наказании преступников, но и о спасении
их душ.
- Ну одна - пусть, - с трудом успокаивался Петр. - Но как вспомню, сколько их в
церквях! Это злоупотребление, это расточительство, эта варварская пышность!
Я издам указ, чтобы все образа, за исключением двух - Спасителя и Божьей Матери,
были уничтожены. Велю также, чтобы русское духовенство бросило носить бороды и
долгополое платье и впредь одевалось так, как одеваются протестантские пасторы.
- Этак вы скоро прослывете неприятелем веры российской, врагов наживете! -
усмехнулся Волков.
- Если бы русские хотели мне зла, они давно бы это сделали, - отмахнулся Петр. - Да и
разве я враг веры их? Я веротерпивец, не в пример покойной тетушке! То обедаю в обществе
членов святейшего Синода, то навещаю католическую церковь францисканцев, то завтракаю
у пасторов и подписываю план их новой церкви.
И раскольников притеснять я бы воспретил!
Волков покорно кивнул. Подобное он уже не раз слышал, но привычно изображал на
лице вежливый интерес, думая в эту минуту о чем угодно, только не о церковных реформах.
Пожалуй, его равнодушия поубавилось бы, знай он, что у императора есть гораздо более
внимательный слушатель... вернее, слушательница...
Узница вовсе не лишилась чувств. И не такое в жизни испытывать приходилось, чтобы
хлопнуться в обморок от вести, которую давным-давно знала. Точнее, догадывалась, что сие
вот-вот должно свершиться.
Еще когда ее задержали на заставе при въезде в Санкт-Петербург, заподозрила
неладное. А как подумаешь, что всего этого можно было избежать, назовись она не тем
именем, кое значилось в документах! На добывание этих документов было затрачено
столько сил в Риме, а здесь их никто не спрашивал. Квартальный отставной прапорщик,
сидевший в караульне в худом колпаке и затасканном халате, из-под которого выглядывал
красный, изрядно потертый военный кафтан, лениво спросил, кто едет, и проглотил бы
любую ложь; при имени же княгини Дараган сонливость его как рукою сняло.
Он вскочил и, испуганно оглядываясь на путешественницу, трусцой выбежал в сени,
откуда воротился с двумя гренадерами и сержантом, велевшим ей идти в сани.
И у нее, глупой, неразумной, еще мелькнула тщеславная мысль, что это, наверное,
эскорт, определенный ей волею императрицы!
Один из гренадеров небрежно смахнул с козел кучера и занял его место, не обращая
никакого внимания на отчаянные вопли поляка, который лишился всего своего имущества.
Сержант и второй гренадер бдительно уселись обочь путешественницы. Какая-то
шатающаяся фигура (небось страж заставы, бывший не очень трезвым) откинула рогатку,
стоявшую на полуотломанном колесе. Кони понеслись... Вскоре они приехали прямыми,
четкими, короткими улицами к Мойке; там пересели в ожидающую шлюпку. Едва
поместились, сержант велел лодочнику: "Отваливай!" Мойкою выбравшись на Неву,
шлюпка начала держать к зыбкому силуэту крепости и пристала к Невским воротам. И тут
наконец-то путешественница поняла, что не эскорт сопровождал ее, а конвой. И всем ее
честолюбивым замыслам пришел конец.
Это двухмесячное заключение в темной и тесной каморке было самым лучшим
лекарством для ее неутоленного тщеславия! Сейчас ей уже не хотелось ничего: ни трона, ни
богатства, ни почестей, ни исполнения грандиозных планов, ни даже счастья и любви, а
только свободы... Только воли быть самой собою. Воли идти куда идется, делать что
хочется. Однако необдуманные слова нового императора (он был так порывист, что казался
способен на принятие самых важных решений под влиянием мгновения или случайной
мысли), назвавшего ту, кого он видел впервые в жизни, кузиною и заявившего, что верит ей
безусловно, возродили в ее душе некоторую надежду - совсем робкую; и ей теперь надо
было собраться с мыслями, немного освоиться с этим крохотным огонечком в окружающей
тьме... Ей нужно было время, потому она и разыграла сей обморок.
И вот теперь, лежа в неудобной, безвольной позе, уткнувшись лицом в твердую,
плоскую подушку, она слушала разговор людей, в руках которых находилась вся ее жизнь
или то, что от нее осталось, и думала, что, наверное, прав был человек, называвший себя
мессиром Ордена и уверявший, будто правление сего государя долго не продлится. Что же,
предсказание о смерти Елизаветы Петровны уже сбылось, почему бы не сбыться и этому
пророчеству? В Петре явственно проглядывало что-то запоздало-детское. Эти
непоседливость, робость, беспечность, нескромность, неумение увидеть в поведении
человека больше, чем он говорит и желает показать, были странны у взрослого - у монарха!
И даже то, что могло насторожить, - полное отсутствие приверженности православию -
постепенно стало казаться ей не установкою Ордена, а неразборчивостью существа, которое
само себя не понимает, бога в себе не видит и места себе найти не может "Ум его
непроницателен, а стало быть, его возможно провести", - подумала узница и решила, что
пора вернуться к жизни. Тем паче что гости начали уже проявлять явное нетерпение: Волков
даже приоткрыл дверь и велел капралу, ст
...Закладка в соц.сетях