Купить
 
 
Жанр: Мемуары

Мятежная совесть

страница №13



- Бэр лишь однажды сказал правду, - повысив голос, воскликнул защитник, - когда
он заявил, что его разговоры с моим подзащитным были абсолютно безобидными!

Итак, установлено: Бэр дал ложные показания, и прокуратура обязана вмешаться в
это дело. Но ничего подобного: судья не желал уличать Бэра в лжесвидетельстве.

Вопреки строгому запрету упоминать о моей жене, я рассказал суду о жестокой
интриге, затеянной Си Ай Си, и о нарушении честного слова. И снова - ледяное
молчание. У меня уже не хватало сил для борьбы!.. Впервые за время этой жестокой
игры в кошки-мышки у меня сдал голос.

Сам генеральный прокурор доктор Ноггль произнес многочасовую заключительную
речь. Он говорил быстро, возбужденно. О моем так называемом преступлении - почти
ни слова. Вся речь о политике вообще. Генеральный прокурор на все лады
превозносил американскую "освободительную политику" и предавал анафеме политику
мира, эту "мировую коммунистическую опасность". Особо досталось НДПГ. Доктор
Ноггль заявил:

- НДПГ - это опасная, преступная партия. Ловко маскируясь, она пытается втянуть
мелкую буржуазию в красную систему. Обвиняемый с успехом создал такую розовокрасную
организацию в Грейфсвальде, а затем по поручению Национального фронта
перенес свою разлагающую революционную деятельность в Западную Германию.

Итак, я не совращенный, а опасный совратитель.

- В Западной Германии, - продолжал Ноггль, - он действовал с невиданной
наглостью, перетянув на свою сторону Эрнста Бэра. Это сильнейший после 1945 года
удар по безопасности союзных армий! Предложение Бэру работы на Востоке - это
возмутительная попытка переманивания в советскую зону. Подсудимый ни слова не
сказал ни о ком из своих закулисных вдохновителей. Разве это не доказывает, что
он упрям и опасен? Всю жизнь он занимал положение, которое давало ему
возможность отлично разбираться в политике. Он достаточно развит, чтобы
распознать преступность красной системы. Но он и по сей день держится за свою
партию и за политику Востока, которая является самой большой опасностью для
западной христианской культуры. В 1945 году мы не постеснялись вешать патриотов
и героев. Теперь мы обязаны без колебания расправляться с политическими
противниками. Говорят, что обвиняемый ослеплен и действовал из идеалистических
соображений. Тем хуже. Тем он опаснее. Это заставляет нас быть более
бдительными. Такова великая задача, поставленная перед нами историей и богом!

Американка-переводчица взмолилась о передышке. Устроили перерыв.

Я обсудил с защитником положение. Он был настроен скептически. После речи
прокурора мы уже не сомневались, что все будет решено не по закону, а в
интересах определенной политики.

Указав в заключительном слове на множество необъяснимых противоречий в
показаниях единственного свидетеля обвинения Бэра, защитник заявил:

- Обвиняемый ни разу и ни в чем не противоречил себе и энергично опроверг все
показания Бэра. Разве можно считать преступлением принадлежность к НДПГ или
деятельность в Национальном фронте? Мне кажется - нет. Ни одна из этих
организаций в Западной Германии не запрещена. Даже Коммунистическая партия
Германии - составная часть нашей западной демократии {37}. Служащие-коммунисты
получают жалованье, значит, являются слугами государства. Если даже
предположить, что Национально-демократической партией Германии и Национальным
фронтом управляют коммунисты, все равно нет оснований для обвинения, пока
Коммунистическая партия в Западной Германии не запрещена. То, что здесь, на
процессе, было названо наглостью обвиняемого, на самом деле есть признак его
чистой совести и веры в демократические свободы западного мира, признак
убеждения, что его деятельность не преступна.

Защитник говорил спокойно и убедительно, но в конце попросил только о смягчении
приговора. Это удивило и расстроило меня. При такой сильной аргументации он мог
требовать полного оправдания.

В своем последнем слове я вновь изложил политические цели своей деятельности и
твердо заявил, что не признаю за собой никакой вины.

- Мое поведение соответствовало моим взглядам, а это право и даже обязанность
каждого немца, особенно в дни раскола. Мое дело - дело чисто немецкое. Доказано,
что я не интересовался американской армией. Это под присягой подтвердили два
офицера. Доказано, что Бэру верить нельзя. Вы сами заявили, что это сомнительный
и опасный человек. Вы хотели с моей помощью разоблачить его. Не могу себе
представить, что я, человек, безупречно проживший пятьдесят лет, стал жертвой
шпика и провокатора.


Американцы ответили молчанием и презрительными гримасами. Судья объявил, что
приговор будет вынесен 22 января. Впереди оставалось еще воскресенье, которое я
снова провел в Штадельгейме. Я был совершенно разбит этим "показательным"
процессом без публики и ночами, проведенными в полицейской каталажке. Состояние
здоровья ухудшилось. Днем и ночью меня терзало бессилие перед западными,
оккупантами и неведение. Что же со мной будет?

22 января 1952 года, войдя в наручниках в зал заседаний, я увидел необычную
картину: впервые на "показательный" процесс была допущена публика. Судья цинично
подвел итоги. Он заявил, будто на этом важном процессе все было особенно
тщательно расследовано и выяснено. Суд длился восемь дней с утра до вечера.
Генеральный прокурор доктор Ноггль все взвесил и оценил в речи, длившейся
несколько часов. И вот суд, состоящий из единственного судьи Фуллера и из-за
кулис управляемый Си Ай Си, пришел к заключению, что подсудимый виновен по двум
пунктам закона № 14 Верховной союзнической комиссии. Пусть теперь генеральный
прокурор внесет предложение о мере наказания. Восемь дней наблюдал я за ним,
всегда таким самоуверенным, суетливым и категоричным порой до патетики. Иногда
он даже бил себя в грудь. И вдруг сегодня он, согнувшись, опершись руками о
стол, тихим неуверенным голосом произнес:

- Я требую высшей меры!..

Наступила гробовая тишина.

- Суд удаляется на совещание. - И судья Фуллер вышел в соседнюю комнату.

В зале зажужжали, как в улье. Незнакомые мне люди что-то быстро писали.
Представители Си Ай Си куда-то исчезли. На меня надели наручники, повели по
коридору. Тут я столкнулся с Дэлером и Фрэем, выходившими из кабинета судьи
Фуллера. Они смутились.

Когда представители Си Ай Си вернулись в зал заседаний, к ним протянулось
множество рук с блокнотами. Господа корреспонденты давали на просмотр свои
отчеты. Я видел, как Дэлер и Фрэй предлагали что-то исправить, давая указания
целым группам. В зале стоял такой шум, что никто не расслышал слов: "Суд идет!
Встать!" Судья резко обратился к переводчице. Она перевела:

- Высокий суд уже в зале, и господа представители прессы обязаны считаться с
этим.

Ах, так, значит, публика на процессе - представители "свободной"
западногерманской прессы?! Они не были на прежних заседаниях и не знали истины.
А теперь представители Си Ай Си диктовали им, что следует писать о моем деле.

Судья не затруднял себя: признав меня виновным по двум пунктам закона, он
приговорил меня дважды к шести годам тюремного заключения, отбывать которое
надлежало в Ландсберге. Для вящей убедительности он вытащил откуда-то из-под
мантии газетную вырезку, помахал ею и сказал:

- В советской зоне опять затеян процесс против так называемых шпионов. Они
приговорены к большему сроку наказания. Поэтому приговор, вынесенный мною,
считаю умеренным. Подсудимый признал, что дважды был в Федеративной республике
по политическим причинам. Процесс окончен. Приговоренного отвести для отбытия
наказания!

"Встать!" потонуло в общем шуме. Большинство и без того вскочило. Какая-то
американка, подбежав ко мне, крикнула:

- Неужели вы не будете опротестовывать?

Защитник тут же заявил суду, что приговор будет опротестован.




- Вынести параши! - так приветствовали нас каждое утро в тюрьме Штадельгейм, и
каждый из арестованных выставлял в коридор для очистки свое ведерко. Все спали,
так сказать, в собственной уборной без спуска. Затем убирали помещение. Самое
приятное за день - прогулка. На пустом грязном дворе между серыми стенами тюрьмы
арестованные по двое шагали по кругу под наблюдением надзирателя.

Меня навестил защитник. Он принес два апельсина и газеты. Просторное помещение
для свиданий было похоже на канцелярию: там стоял письменный стол. Только
решетки на окнах напоминали о тюрьме. Мы поговорили о процессе и перспективах
обжалования. Защитник считал, что капитан Бэр вначале имел, видимо, честные
намерения. Но подкачал, когда почувствовал, что за ним наблюдают. Не считаясь ни
с чем, сам себе противореча и давая ложные показания, он решил выпутаться за мой
счет.


- Из Си Ай Си все время пытались протянуть вам руку. Вы и теперь имеете эту
возможность, - осторожно намекнул Кислинг. - Си Ай Си чувствует себя в вашем
деле не очень уверенно, - добавил он. - А суровое наказание получили вы за свою
верность восточной зоне.

Но я не захотел говорить на эту тему.

Вернувшись в камеру, я набросился на газеты. Раньше защитник приносил мне только
"Меркур", а теперь было и несколько других газет. Они сообщали примерно одно и
то же: "Бланк объявил воинскую повинность", "Полицейские налеты на КПГ по всей
территории ФРГ", "Аденауэр требует общего договора и европейской армии для
защиты христианской западной культуры". Кроме того, я прочел: "Кавалер ордена
"Рыцарский крест" - шпион", "Красный полковник получил два раза по шесть лет!"
Под такими заголовками "свободная" западногерманская печать сообщала о моем
процессе, на который она, собственно, не была и допущена. Американская разведка
определила не только содержание, но и направление заметок: корреспонденты с
иезуитской подлостью расписывали, какая опасность предотвращена осуждением
"красного полковника", и связывала "уроки процесса" с требованием всеобщей
воинской повинности, европейской армии и террора против коммунистов. "Красный
полковник"! Да разве это не самая страшная "опасность"?

Однажды забрел ко мне и его преподобие - ради утешения раба божьего. Он стал
осторожнее и на этот раз уже не говорил о пятидесяти дивизиях. Но все же
посоветовал мне ориентироваться на американцев.

- Американцы продержат вас не больше года. Это терпимо.

Он заговорил о свободе выбора, которая дана нам от бога.

- Благодаря этой свободе я и примкнул к миру на земле, - подхватил я.

Его преподобие запетлял вокруг да около:

- Надо помнить и о своей судьбе. Это не противоречит воинственному
протестантизму. Вы обязаны подумать о себе и о своей жене.

Я не сразу понял, к чему он клонит. Одно таинственное посещение в начале февраля
пролило свет на все.

- К защитнику, - строго сказал надзиратель. Сперва меня привели в камеру
ожидания. Когда я вошел, оттуда вызвали какого-то заключенного. В холодном
пустом помещении находился еще один. Одетый в тюремный костюм, он бегал из угла
в угол и что-то бормотал. Это был опустившийся человек из перемещенных.
Разговаривая сам с собой, он проклинал лагерь Валка под Нюрнбергом, откуда его
привезли. Чтобы вырваться из того ада, он обворовал какой-то магазин и получил
полтора года.

- Зато деньги я хорошо припрятал. За такой куш имеет смысл отсидеть! - заявил он
торжествующе.

Он рассчитал, что на каждый день отсидки приходится десять - двенадцать марок
"заработка", если разложить припрятанное на полтора года.

- Столько я в жизни не зарабатывал!

Его цинизм потряс меня. Впрочем, в таких условиях это не удивительно.

В комнате для свиданий никого не было.

- Господин находится у директора, - заявили мне.

По тюремной привычке я шагал из угла в угол, размышляя и готовя себя к разговору
с доктором Кислингом. Вот дверь открылась, я поспешил навстречу защитнику, но...
не поверил глазам своим: передо мной стоял Фрэй. Без всяких предисловий он
сказал:

- Вам очень хочется отсидеть шесть лет или вы образумились?

Я ухватился за край письменного стола и молчал, пока не пришел в себя. Затем я
потребовал отвести меня обратно в камеру. Надзиратель недоуменно взглянул на
Фрэя, потом на меня и молча повел меня в камеру. В ту ночь я спал особенно
плохо. Неужели и после приговора меня не оставят в покое?




- Вас собираются спихнуть.

Надзиратель несколько раз повторил мне это слово. Наконец я понял: меня
собираются перевести в Ландсберг. В плену перевод-в другой лагерь мы называли
"транспортом".

На машине расстояние Мюнхен - Ландсберг можно преодолеть за два часа. Ведь это
не тысяча километров от Красногорска до Моршанска. Так что даже зимой
"спихивание" не проблема.

На рассвете 5 февраля 1952 года "зеленые Минны" доставили нас в пересыльную
тюрьму Мюнхена. Там я оказался в отдельной камере. С начальником этой тюрьмы
можно было разговаривать. Он сказал, что скоро поедем дальше, ждали только меня.

- Завтра поедете поездом, - добавил он покровительственно. - Машинами слишком
шикарно для вас, бродяг.

На следующее утро нас стали "спихивать" дальше. Сперва мы построились в коридоре
тюрьмы. Прибыли конвойные с целой кучей папок. Вызывали подряд и попарно
сковывали наручниками. Когда дошла очередь до меня, возникло замешательство.
Начался какой-то спор. Наконец один из надзирателей громко сказал:

- Ничего не поделаешь, здесь все ясно написано.

"Значит, мне не наденут наручников", - подумал я, но ошибся: по предписанию
американцев мне тоже приказали заложить руки за спину и защелкнули на них
наручники.

В тюремном автомобиле поднялся психоз маскировки. Стреляные зайцы, зная, что нас
ждет, пытались изменить свою внешность. Все зарились на мой берет. Я отдал его
одному мюнхенскому консульскому чиновнику, осужденному за выдачу фальшивых
эмиграционных документов одному еврею из перемещенных. Я не собирался
маскироваться. Даже жалел, что на грудь мне не повесили плакат: "Приговорен
американцами дважды к шести годам заключения за то, что боролся за единство
Германии и мир!"

У вокзала нас встретила большая толпа. Людей привлек лай сторожевых собак и
усиленный наряд полиции. Мы шли как сквозь строй. Теперь я понял, почему все
старались замаскироваться.

Шагая сквозь толпу к вокзалу, я вспомнил далекий 1923 год. Здесь, в Мюнхене, я
был курсантом пехотного училища. Незадолго до производства в офицеры нас
небольшими группами, пригласил к себе Гитлер, чтобы "ознакомить со своими идеями
и целями, внешними и внутренними". Мюнхен был так называемой "столицей
движения". Здесь вскоре после первой мировой войны была создана националсоциалистская
партия Германии. Тогда Гитлер требовал вести с берлинским
правительством борьбу не на жизнь, а на смерть. Мы, солдаты рейхсвера,
присягнули этому правительству, но наши офицеры-воспитатели терпимо относились к
общению курсантов с Гитлером и даже поощряли его подрывную политическую
деятельность. Считая это нарушением присяги, я написал в Потсдам своему
командиру роты 9-го полка капитану фон Габленцу, тому самому фон Габленцу,
который теперь не побоялся выступить на моем процессе. Еще в те времена я видел
в нем не просто командира. Он ответил на мое письмо, что к присяге надо
относиться серьезно. "Я тоже ни в грош не ставлю этого коричневого прожектера".

В письме я поделился своими впечатлениями о Гитлере: "В маленьких аудиториях он
орет, как на митинге, стремясь подчинить себе волю слушателей". Эта истеричность
сразу оттолкнула меня от Гитлера, и я перестал ходить на его "курсы".

Мой поступок не остался без последствий. Кое-кто из воспитателей и однокашников
начал избегать меня. Я был поражен неожиданным гитлеровским путчем 9 ноября 1923
года. Пехотное училище в полном составе приняло в нем участие. Представителем
Гитлера к нам явился сам Людендорф. Но на меня не повлиял даже он: я отказался
принять участие в "историческом марше к Фельдхеррнхалле"{38}, обосновав это
верностью присяге. Нарушители присяги, взбунтовавшиеся офицеры посадили меня на
гауптвахту за нарушение дисциплины.

Позже из Мюнхена же я несколько раз ездил на лыжные прогулки в горы. С этого
самого вокзала двадцать лет назад мы с женой отправились в свадебное
путешествие. Вот какие воспоминания проносились передо мной, когда я шагал в
наручниках.

Я вошел в тюремный вагон, точно такой же, как "зеленая Минна". "Для короткой
поездки терпимо", - подумал я. Но когда мы миновали Пазинг, наш маршрут
показался мне странным, а когда вечером очутились в Аугсбурге - даже
подозрительным.


Измученные дорогой, мы, наконец, вышли из вагонов. У вокзала нас встретил
конвой. Снова всех сковали попарно. Когда дело дошло до меня, руководивший этой
операцией чиновник опешил. Он снова и снова перечитывал мои бумаги, качал
головой и, наконец, сказал конвоирам:

- Нет.

Затем он обратился ко мне:

- Можете идти одни и без наручников. Но помните - от вас зависит наша судьба... -
недоговорив, он незаметно вытер глаза и прошептал: - Какой позор!

Я следовал за арестантами почти как свободный штатский.

Ночь я провел без сна - в огромной сырой камере было невыносимо холодно. Я
дрожал, как в лихорадке.

Каждое утро и вечер очередного немецкого чиновника мучила совесть: должен ли он
исполнить американский приказ и надевать наручники на соотечественника, не
имеющего ничего общего с уголовниками? Наручников на меня больше не надевали, и
доверия чиновников я не обманул.

Мы ехали поездом еще один день. Переночевали в Ульме. Я уже отчаялся когда-либо
увидеть Ландсберг. От Ульма дорога шла вдоль реки Иллер к Альпам. Природа
становилась все красивее. Наш вагон подолгу стоял на станциях. Одних заключенных
высаживали, других подбирали. Наконец Кемптен в Альгейе. Ландсберг несколько
севернее. Мы находились у подножия величественных, одетых в зимний наряд Альп.
Опять потянулись дни, перегоны... Припоминаю какую-то станцию Кауфбейрен. На
шестой день нас, трех "ландсбергцев", на маленькой станции, кажется Бухлоэ,
пересадили на местный поезд. Двое симпатичных на вид пожилых чиновников юстиции
тщательно ознакомились с бумагами и отнеслись к нам по-человечески. В бумагах
значилось, что двое моих спутников следуют в Шпетинген, а я в Ландсберг, в
американскую тюрьму для военных преступников. Мы видели ее еще из окна вагона:
комплекс зданий с массивной башней в центре. От нее, как крылья ветряной
мельницы, отходили четыре одинаковых корпуса, ниже башни, но выше окружающих
домов. Запомнилась еще высокая труба. Затем все осталось позади.

С вокзала, расположенного на южной окраине города, мы пешком отправились в
Шпетинген. Конвойные рассказали, что Шпетинген был раньше подсобным хозяйством,
принадлежавшем Ландсбергской тюрьме. В 1945 году оно перешло в ведение
баварского правительства. А крепость Ландсберг стала американской тюрьмой номер
один для военных преступников. В хозяйстве работают заключенные, впервые
осужденные на небольшой срок или переведенные сюда за "хорошее поведение". Мои
спутники принадлежали к этой категории. Когда мы открыли дверь управления
Шпетингена, мелодично зазвенел старомодный колокольчик. Все сверкало чистотой,
напоминая опрятный крестьянский двор в Гольштинии, на моей родине.

Мои спутники остались здесь, а меня вдоль кладбища, мимо красивой часовенки один
из конвоиров повел в крепость. Мне бросилось в глаза, что могилы расположены
симметрично. Сотни деревянных крестов выстроились ровными рядами, как на
прифронтовых солдатских кладбищах.

- Разве и здесь шли бои? - спросил я конвоира. Он промолчал.

Я всмотрелся в надписи на крестах: ни одного имени, только номера погребенных и
даты смерти. Я снова попробовал добиться ответа от конвоира, но он отмахнулся:

- В крепости все узнаете.




Стемнело. В тюрьме зажглись огни. Стены корпусов стали похожи на огромные,
длинные шахматные доски: освещенные четырехугольники окон на фоне темной стены
образовывали белые поля - сто по горизонтали и четыре этажа по вертикали.
Решетка превращала в шахматную доску каждое из освещенных окон. За каждой
решеткой сидел человек. Еще несколько минут - и я окажусь там на шесть лет! Ноги
налились свинцом.

- Только бы выбраться отсюда живым, - пробормотал я.

- Да. Уж лучше бы вам быть военным преступником! - заметил конвоир.

Мы вошли. Красивые новые здания. Вылизанный двор. Нигде ни снежинки. А ведь на
всем нашем пути были горы снега.


- Административный корпус, - пояснил мой сопровождающий.

По его звонку нам открыл американский солдат в синем стальном шлеме, на котором
большими белыми буквами было начертано: "CIC" (Си Ай Си). Меня передали с рук на
руки, и вскоре я очутился на первом этаже управления.

Лестничная клетка и помещение, где я находился сейчас, напоминали скорее
роскошную гостиницу, чем тюрьму. Повсюду горел свет. Все сверкало чистотой и
излучало тепло. За столом сидел рыжеватый американский капитан лет тридцати. Он
читал мои бумаги. Я сел, не дожидаясь приглашения. Он удивленно взглянул на
меня, но ничего не сказал и продолжал читать. После этого зимнего "спихивания" я
выглядел, видимо, настолько скверно, что офицер, кончив читать, отдал
распоряжение, и передо мной появился огромный кофейник с настоящим кофе, сливки,
сахар и толсто намазанные сэндвичи. Я набросился на бодрящий напиток.

Все пожитки у меня забрали. Пришел врач в тюремной одежде. Проверил, нет ли у
меня инфекционных болезней, лишаев или вшей. Он шепнул мне:

- Я вас знаю. Вы меня крепко обложили на харьковском шоссе.

Врач был худой, довольно приятный человек. Позже я узнал, что это майор
медицинской службы доктор Зикель из дивизии СС "Адольф Гитлер", которого я в
свое время резко обругал за недисциплинированную езду.

Дежурный отвел меня в душ, а затем в камеру.

В тюремном корпусе было тихо и пустынно: демонстрировался кинофильм. Теперь я
изнутри увидел башню, господствующую над крестообразными корпусами крепости. Она
не только архитектурно, но и по своему назначению была центром всего комплекса
зданий. От нее лучами, как пристройки в церквах, отходили четыре флигеля. Снизу
вверх нарастали ее этажи, замыкаясь над крышами флигелей куполом из толстого
стекла. Днем купол башни становился источником естественного света. Внизу в
круглом холле находился небольшой стеклянный павильон. В нем всегда дежурили
двое. Крыша павильона служила вышкой для надзирателей. Двери камер открывались
внутрь. Вдоль камер шла узкая галерея, огражденная металлической сеткой. Вышка
охраны была связана с каждой из галерей такими же железными дорожками. Все
выглядело игрушечным, словно смонтированным из детского конструктора.

Моя камера была меньше и уже, чем в Штадельгейме, но зато теплее и чище. Над
приделанной к стене откидной доской стола находилась выдвижная электрическая
лампочка с абажуром. Правда, без выключателя, но лампочку можно было самому
вывернуть или ввернуть. Я тут же воспользовался этой возможностью, погасил свет
и лег спать.

На следующее утро я прежде всего осмотрел выданную мне одежду. Хорошее нижнее
белье, длинные черные брюки с заглаженной складкой, темно-синяя навыпуск верхняя
рубашка с пришивным воротничком и черная куртка на подкладке с матерчатыми
погончиками. На всех вещах, включая верхнюю рубашку, было клеймо, нанесенное
белой масляной краской: WCPL. Это сокращение означало: War Criminal Prison
Landsberg, то есть Ландсбергская тюрьма для военных преступников.

Каждое утро надзиратель открывал камеру. Под его присмотром я должен был в
соседней камере, где находился водопровод, очищать парашу. Как и все
надзиратели, он носил стальной шлем и дубинку, которая, кстати, была не из
резины. Это я понял, когда кто-то из надзирателей нечаянно уронил ее на железный
пол. Я хотел задать ему какой-то вопрос, но он боязливо покосился на центральную
башню, откуда все было видно, и потихоньку сказал:

- Вам запрещено разговаривать, пока вы в карантине.

В соседней камере, где я мыл парашу, он на чистом немецком языке объяснил мне,
что изоляция в корпусе "Б-нуль" заключается в запрете разговаривать и
продолжится примерно две недели. Оказывается, корпуса условно обозначались
первыми четырьмя буквами алфавита, а этажи цифрами от нуля до трех. Теперь я
кое-что знал о своем положении.

Меня повели к парикмахеру. Вблизи центральной башни в том же коридоре находились
великолепно обставленные помещения. На одной из дверей было написано: "BarberShop"
- парикмахерская.

- Сколько? - прошептал тюремный Фигаро.

- Шесть лет.

- Бог ты мой, какой же смысл сюда попадать! А я вот все еще "ПЖ", - с гордостью
заявил он. В тюрьме это означало "пожизненно". Перед парикмахерской находился
щит с объявлением: заходить за этот щит в "Б-нуль" запрещено. Потому-то в моем
коридоре царила такая мертвая тишина. Я действительно был изолирован.

Еду мне приносили в камеру. Количество и качество ее было значительно выше, чем
в обычных тюрьмах.

Вся одежда, которую мне выдали, пришлась впору, кроме обуви, но это из-за моей
раненой ноги. После длительных переговоров я с трудом добился возврата своей
ортопедической обуви, а заодно вечной ручки и принадлежностей для бритья, что в
обычных немецких тюрьмах не разрешалось. В камере была жалкая обстановка, только
освещение хорошее. Возле откидного стола находилось узкое сиденье, тоже
откидное, как и железная койка. Складные, из трех частей, матрацы были такие же,
как в других немецких тюрьмах. На стене висела полка. Как и всюду, в дверях
камеры было открывающееся снаружи маленькое отверстие для выдачи пищи, настолько
узкое, что человек не смог бы протиснуться сквозь него. В Ландсберге эти
отверстия закрывались только целлофаном. Это было преимущество: заключенный мог
смотреть в коридор. Но сейчас это ни к чему, так как "Б-нуль" - мертвый этаж.
Наоборот, это даже стесняло меня: в любое время надзиратель мог заглянуть в
камеру, так что заключенный постоянно чувствовал себя под наблюдением.

Условные сигналы гонга созывали заключенных на поверку. Я привык к неизменной
последовательности звуков: топот, болтовня и внезапная тишина после команды
"Смирно!" Довольно долго - ни звука: дежурный сержант, очевидно, пересчитывает
заключенных. Пото

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.