Жанр: Мемуары
Год рождения 1921
...тени. Не танцевали. И я сидел.
А потом у меня появилась Катря. Она сама пригласила меня танцевать. Я с ней и
затанцевал. Катря была батрачкой у одного богатого литовца - деревенская,
неграмотная девушка, очень хорошенькая.
Когда я ловил на озере рыбу, она прибегала ко мне. И мы с ней уходили в кусты
бредняка...
Виктор скосил на меня свой ястребиный глаз, чертеж его морщин стал еще
замысловатей. Он долго разминал папиросу, закурил...
На вечеринки стал ходить саванорис, литовский доброволец в немецкую армию.
Приехал на побывку, ходил в немецкой форме. Катря передала мне, что саванорис
грозился: "Если "комиссар", то-есть я, придет еще раз - я его расстреляю". Мы
втроем, я, Андрей, Анатолий, подстерегли в темноте этого саванориса. Он не
понимал по-русски, мы - по-литовски. Андрей говорил:
- Кокнем.
Я был против:
- Тогда придется уходить.
Мы его отпустили, дав понять: "Будешь грозиться - прикончим". И тот уехал.
Я быстро овладел литовским языком. У литовцев, особенно на востоке, рядом с
Белоруссией, в языке есть нечто общее с нашим.
"Значит" у них "знучане", "вода" - "вандас". На западе Литвы язык отличается
сильнее.
Сродство языков балто-славянской группы уже и раньше отмечалось в Викторовом
рассказе.
Его дважды арестовывали литовцы. Команда "руки вверх", воспринятая, естественно,
на слух - сначала Виктором, потом мной в его пересказе - звучала то как "ранкай
вершум", то как "ранкаю вершун". Попытка найти лингвистически грамотную
транскрипцию этой формулы ни к чему не привела. Пришлось махнуть рукой и писать,
как слышится, благо формула весьма понятна русскому уху: "ранкай" - чем не
"руки", а "вершум!" - ясно, что "вверх!"
5
Тогда примерно половина литовцев была за советскую власть, половина - против.
Блажей, хоть и не любил советской власти, но считал, что немцам Россию не
удержать. В Литве было полное самоуправление. Малые немецкие гарнизоны стояли
только в уездных городах. Сами литовцы арестовывали просоветских активистов. При
мне арестовали Яроську как члена сельсовета, потом выпустили.
Яроська рассказывал мне, что во время нашего отступления он нашел на дороге
машину. В ней, откинувшись, лежал генерал. В руке револьвер, голова пробита.
Видимо, застрелился. Яроська генерала похоронил, взял документы и одежду. Ходил
потом в его шинели и жестких, высоких - генеральских сапогах.
Я посмотрел эти документы. Они были на генерал-майора Павлова. командира нашей
23-й пехотной дивизии. Я потом искал упоминания о судьбе этой дивизии во всех
военных мемуарах - нигде не нашел.
После войны, в 47 году, я ездил к Яцкевичам. Жил у них неделю. Антукас уже
работал на шахтах в Воркуте. Мне рассказали, что Яроську убили бандиты из
"лесных братьев" как советского активиста. Хутор сожгли вместе с женой.
В Кайшядарском уезде из банды полковника литовской армии Мишкаса к 47-му году
осталось лишь четверо из трехсот. При мне его и поймали. Я тогда познакомился с
солдатом из войск МВД, которые добивали эту банду. Он рассказывал, что население
сообщало, где бандиты скрываются. Устроили засаду. На нее вышли все четверо.
Двух убили, двое, раненных, как в воду канули. Один из местных подсказал:
"Посмотрите в баньке". Там их и нашли, они спрятались в двойном потолке бани.
Мишкас был с перебитыми ногами. Я его видел: Мишкас лежал на телеге, весь
обросший бородой, бледный.
Я после той поездки привозил Катрю в Москву. Она неделю жила у тети Вари,
которая выкормила меня своим молоком. Катря уговаривала меня ехать в Литву, я ее
звал в Калинин. Она не хотела, плакала.
И мы разъехались. Наверное, - к лучшему. Мы были разные люди.
Летом 42 года, где-то в июне месяце, литовцы стали забирать всех пленных,
которые жили по хуторам. Антукас потом объяснял: был такой приказ Кайшядорского
коменданта.
Сначала пришли за мной. Андрей с Анатолием жили в двухстах метрах, за озером, но
уже это считалось - другая губерния. Им сообщили, что меня забирают. Они
прибежали, простились, расцеловались. Я им сказал: "Ждите меня". Надеялся, что
Андрей с Анатолием останутся, а я сбегу и приду к ним. Но их тоже взяли через
несколько дней.
Литовский полицейский с карабином (винтовок им не давали) привез меня в
Кайшядары. Когда набралось человек тридцать, нас отвезли в Каунас. Там нас
заключили в тот же самый форт № 8, в котором я уже побывал прошлой осенью.
В форте мне стали рассказывать страсти о том, как пережили зиму. Страшный голод.
Кормили так: два раза в день баланда из мороженой, гнилой картошки и двести
граммов хлеба. Началось людоедство. Валялись трупы с вырезанными ягодицами и
мускулами на руках.
Умершие стаскивались на "угол" - площадку 30х40 метров в конце форта. Площадка
была заставлена штабелями трупов. Каждый штабель был накрыт брезентом. Их
хоронили весной, перед нашим приездом.
В июне кормили так же - водой со свекольными листьями и мороженой картошкой. Я
быстро оголодал после Яцкевичей. По краю казематного холма росли тополя. Один
засох и упал. Кора уже отставала, под ней были личинки короедов. Их быстро
собрали и зашкварили на жестянке. Очень жирные и приятные.
Думаю: надо бежать.
Нас гоняли на работу - выгружать баржи с лесом на Немане. Команду человек в
двадцать водили два немца-охранника. От форта до пристани - километра два,
сначала поверху вдоль железной дороги, потом сквозь железнодорожный тоннель
метров сто длиной. Я ходил на работу дней десять. Присмотрел место при выходе из
тоннеля, где кусты подходили метров на двадцать к нашему пути. Думаю, если
проскочу эти двадцать метров - немцы не успеют отреагировать.
Так и сделал. В один из дней метнулся из колонны и проскочил в кусты. Там рос
густой орешник на зеленой горке. За мной поднялась стрельба. Я поднялся на горку
- смотрю. Команда постояла-постояла, и ее погнали вправо, через железную дорогу,
к пристани.
Я спустился к полотну, к выходу из тоннеля: в нем поезда сбавляли скорость.
Дождался товарного поезда, вскочил на ходу и через час подъезжал к Кайшядарам.
Перед Кайшядарами спрыгнул из тамбура и, не прошло и часу, - был у Блажея.
Узнал, что дня через три после меня Андрея и Анатолия забрала жосельская
полиция. Их послали в другой лагерь, в Вильно, поскольку Стасис жил в другой
губернии.
Я остался у Блажея. Помогал ему работать, но уже на нелегальном положении.
Километрах в семи от Яцкевичей была русская деревня Зеленый Борок, Жалис Борок
по-литовски. В ней я познакомился с русским мужиком Агафоном. Работал у него:
чистил шкуры, валял валенки. Агафон хорошо заплатил немецкими марками и дал еще
два мешка ржи. Из этой ржи Яроська сварил мне двадцать литров самогона. На
самогон я купил себе литовский пиджак.
Вскоре у нас появился Федя Богатырев. Он тоже откуда-то бежал и ему сказали:
"Иди к Яцкевичам". Он был рязанец, года с шестнадцатого-семнадцатого, по виду -
типичный русский, с рыжеватой бородкой. Натура решительная, жесткая, сильный
патриот. Он потому и бежал, что тянуло на родину.
Некоторое время мы помогали Блажею убирать сено. Потом пошли слухи, что в районе
Свенцян действует партизанский отряд Маркова. Мы с Федей договорились
пробираться к нему.
Везде было много брошенного оружия. Мы сделали из винтовки обрез. А потом
учинили хамство: перед уходом обворовали Блажея. Меня и сейчас это мучает: может
быть, надо было придти к нему и обо всем рассказать. Но Федя нажал: "Брось ты
жалеть этого кулака". Вечером, когда все уснули, мы влезли в погреб, взяли мыла
кусков восемь-десять, килограммов десять сала - они только что зарезали свинью,
оделись, я - в костюм Антукаса. Взяли килограмма четыре мыльного камня. Это
такой минерал, который добавляют в солод вместо дрожжей, когда гонят самогонку.
Много класть нельзя: ядовито, от этого даже умирали. Блажей камнем
приторговывал, с камнем по деревням ходили спекулянты. Мы решили идти не ночамилесами,
а смело как спекулянты мыльным камнем. Там была, по сути дела, уже
Белоруссия, жили и белорусы, и поляки. Меня принимали за поляка.
Пошли. Сначала все было очень удачно. Меняли сало и камень на хлеб. Постучишься
вечером на хуторе - дают в окошко. Жители боялись: по лесам ходили и бандиты, и
партизаны.
Уже километрах в ста пятидесяти от Кайшядар близ деревни Трис Гигутис - Три
Кукушки мы зашли на хутор. Хозяин - белорус был очень в тревожном состоянии:
"Ничего мне не надо". Предложил поесть. Мы едим, он все смотрит в окно. Шоссе
было метрах в трехстах от хутора, от шоссе - проселок к хутору. Вдруг он
говорит: "Едут, уходите". Глянули: от шоссе скачут трое на лошадях. Мы метнулись
во двор - за двором густая рожь, лес метрах в восьмистах. Мы - нет, чтобы залечь
- побежали по ржи к лесу. Конные от хутора увидали. Один погнал прямо на нас,
двое - обрезать от леса. На меня наскочил верховой, ударил по голове рукояткой
нагана. Я потерял на мгновение сознание и упал. Тут же взяли Федю. Он только и
успел выбросить улику - обрез.
Это была литовская полиция. Нас привели на хутор. Полицейские набросились на
хозяина: "Ты говорил - никого нет". Здорово его избили, он был весь в крови.
Заставили запрячь лошадь и повезли всех троих в Старые Свенцяны. Что было потом
с этим белорусом - не знаю. Пока нас везли, он рассказывал, как было дело. Здесь
была уже партизанская зона, и полиция была настороже. Кто-то сообщил, что к
хутору прошли двое подозрительных. Полицейские - к хутору, спрашивают у него:
- Есть кто у тебя?
- Никого нет.
Еще он нам сказал: "Вам, дуракам, надо было залечь..."
Привезли нас литовцы в Свенцяны и посадили обоих в маленькую комнатенку уездной
каталажки. Кормили. Наверное, неплохо, иначе запомнилось бы. Сохранились
традиции сметоновского режима, когда все было просто. К заключенным даже пускали
родственников.
Через несколько дней нас переправили в Вильно, в центральную тюрьму Лукишки. Там
было два корпуса. Политическим ведали немцы, криминальным - литовцы. Нас ввели
сбоку, в политический: кафельный пол, наверх металлическая лестница, обтянутая
сеткой, чтобы нельзя было с нее кинуться. Железные подковки на сапогах у немцев
стучат по лестнице. Этот стук бил по мозгам все время, что я сидел в Лукишках.
Одели в тюремную одежду. Посадили в одиночную камеру № 197.
Потом, когда мои показания проверяли уже наши, мне следователь сказал: "На
столике есть Ваши инициалы В. Л."
Какова судьба Феди - не знаю.
Я сидел в Лукишках четыре с половиной месяца. Это был самый страшный период
моего плена.
Кормежка была прескуднейшая. Утром - сто граммов хлеба, намазанного повидлом или
маргарином, и кружка бурды - кофе. В обед - баланда из свекольных стеблей, с
песком, сто граммов хлеба, каша - ложка перловки. В ужин - гороховый суп, хлеба
не давали.
Два раза возили на легковой машине на допрос в гестапо. Я там рассказал все -
как было. Все, кроме обреза и воровства у Яцкевичей. Говорил: "Бежал, чтобы
пробраться домой". Следователь все записывал. Не били, все очень корректно.
Режим в тюрьме был такой. В восемь утра - подъем. Откидную кровать и такой же
стол поднимали и запирали к стене. Оставалась только табуретка, но садиться на
нее не разрешалось. Весь день ходишь. Камера 3х4 метра. Я и сейчас, как
разволнуюсь, хожу. До двенадцати часов в нашем политическом корпусе - тишина. В
открытую форточку из криминального корпуса слышны мат, пение.
Дело в том, что из Лукишек ежедневно увозили в Понары на старые карьеры -
расстреливать. За смертниками утром, до двенадцати, приезжала машина.
Черная машина останавливается во дворе. На крыле, нога за ногу, сидит эсэсовец и
следит, чтобы не выглядывали в окна. Чуть заметит - стреляет из пистолета. Мы
краем глаза из угла окна, через высокий подоконник смотрим. В гробовой тишине
издалека слышно цоканье подковок на лестнице. Потом слышишь стук подковок по
цементному полу коридора,... приближаются к твоей двери,... прошли... Заскрипел замок
- не тебя.
Машина уходит на Понары, и в нашем корпусе возникает шумок жизни.
В ноябре шаги остановились у моей двери. Открывается дверь: "Выходи".
Все... Никто и знать не будет... Я сам идти не могу. Пошел по стене, конвоир
поддерживает. И страх, и полная апатия, безразличие: все равно. Приводят в
канцелярию: "Одевайся". В свое, как и тех смертников. Но выводят не во двор, а
на улицу.
На улице я сел: не могу идти. Полулежа приткнулся к цинковой водосточной трубе.
Проходит народ, глянет, отводит глаза. Немец что-то мне говорит, вежливо, не
пинает, пытается поднять. У меня, с одной стороны, - полная изможденность, с
другой - понял, что не расстреляют.
Минут через пятнадцать немец остановил подводу. Меня погрузили и повезли. Часа
через полтора приехал. На воротах вижу: "Шталаг". Ну, все понятно. Лагерь -
значит, ты уже не в одиночку, а с людьми.
Меня окружили: человека привезли с Лукишек.
Настроение в лагерях стало меняться. Война продолжается. Совсем не то отношение
со стороны начальства, не то что в 41-м году.
Полицай принес баланды. Пришел врач, повел взвешиваться. Вместе с баландой я
потянул 42 килограмма. Сейчас вешу 57 килограммов. Если бы в таком состоянии я
попал в восьмой каунасский форт - все! Погиб бы. Когда я сидел в форте, то был,
хоть и сухой, но натуристый, сильный.
Это был распределительный лагерь. В нем не работали. Весь день сидели, лежали.
Жили в бараке человек на двести, деревянном здании серо-зеленого цвета.
Посредине барака коридор, по обе стороны - комнаты по двадцать человек,
двухъярусные нары в два ряда, длинный стол.
Я пытаюсь уточнять:
- Виктор, важны детали: как спали, чем накрывались, чем подтирались...
Он изумленно таращится:
- Бог с тобой! Чем подтирались?! Кто бумажкой, кто листком, кто просто пальцем.
В сортире все стены были так и эдак расписаны...
Кормили и здесь неважно, но гораздо лучше, чем в тюрьме. Меня подкармливали,
потому что прибыл из Лукишек. Ребята старались налить баланды побольше и погуще.
Полицейские и переводчики говорили поварам: "Дайте ему побольше кусок". Я стал
наливаться силой.
Сразу стал расспрашивать про Андрея. Его помнили: "Был. Черный. Кличка - Цыган.
Увезли с этапом в Германию".
Пробыл я в этом шталаге с неделю. В конце ноября стало известно, что нас везут в
Германию.
Биография Виктора Лапаева подошла здесь к очередному резкому перелому. Впереди у
него - чужая страна и новый способ использования его рабочей силы. До сих пор
это были случайные экспромты тыловых властей, на которых свалилось непомерное
количество даровых рабов. В Германии его ждет рационально организованная система
утилизации любых объемов производительного человеческого материала.
Оставив В. Лапаева у этого порога, мы не нанесем особого ущерба непрерывности
его сюжетной линии.
Вернемся к Игорю Косову, дивизион которого после тяжелых осенне-зимних боев 41го
года под Калинином отведен в город для ремонта. Как мы помним, наш герой
только что встал после ранения, опираясь на "шикарную палку красного дерева с
набалдашником слоновой кости", которую добыли для него вездесущие хлопцы из его
разведвзвода.
ЖЕРНОВА ВОЙНЫ
И. С. Косов
В первых числах марта 42-го года меня, командира 1-й батареи Левченко, 2-й -
Буянова, 3-й - Агафонова и других послали в Москву. Я был тогда начальником
взвода разведки дивизиона, с декабря 41-го - старшим лейтенантом. В Москве
формировались части реактивной артиллерии. Нас направили в 48-й полк: Левченко -
командиром 268-го дивизиона, меня к нему - командиром 1-й батареи. Дивизионы
имели тогда свои номера на случай независимых действий.
Наш командир полка Кулыгин был прямо из тюрьмы. Погиб потом под Сталинградом. Он
пожелал познакомиться с новым командиром батареи. Являюсь. Он спрашивает, что я
кончил. Отвечаю:
- Третье Ленинградское артиллерийское училище.
- О, нам повезло, - вдруг сказал он, - уже второй командир батареи из третьего
ЛАУ.
Первые два дня в Москве мы ночевали в гостинице "Балчуг". Талоны на питание дали
в ресторан "Метрополь". Я их добыл у знакомого адъютанта в штабе реактивной
артиллерии.
Пошли в ресторан. Входим - Буянов, Левченко и я. Я - в финском лыжном костюме
желтого цвета, костюм весь в саже после ночевок у костров. Меховые сапоги до
паха. С отмороженным ухом до плеча. Сбоку висит пистолет, еще и маузер в
деревянной кобуре. Палка с набалдашником, хожу циркулем.
В "Метрополе" тогда стояли английские летчики-инструктора. Когда мы вошли, все
головы повернулись к нам.
Мои орлы любили выпить. Взяли на талоны графин водки. Налили водки в фужеры -
шарахнули разом. Англичане поперхнулись и перестали жевать. Я тогда не пил еще
водку. Говорю им:
- Ребята, вы хоть в рюмки наливайте.
- Да сиди ты, - отвечают, - тебя не спрашивают.
Потом нас направили в 1-е артучилище на Хорошевском шоссе, оттуда в первый же
вечер - на Ярославский вокзал. Пешком. Доковылял на трех ногах... И поездом - на
Лосиноостровскую. Наш дивизион стоял в школе. Стали получать технику. Я за ней
ездил на завод "Компрессор". Все четыре мои боевые установки были на машинах
"форд-мармон-хэррингтон": V-образный двигатель, сто пять лошадиных сил,
автоматическая раздаточная коробка. Получили транспортные английские машины
"бэдфорды". Руль - справа, тогда это никому не мешало. У "бэдфордов" сзади один
баллон двойной ширины. Такие прочные машины, захочешь сломать - не сломаешь.
Англичане любят прочное и добротное.
Получили технику, разобрались с ней, и полк выступил своим ходом на Западный
фронт под Елец. Был март-апрель. Снег уже стаял. Грязь повсюду несуразная,
жуткая. Даже наши машины перегревались. В каждой батарее был гусеничный трактор
с прицепом. Идешь по шоссе - они отстают. Попадаешь на объезд - они догоняют,
отцепляют прицеп и по очереди выдергивают машины из грязи. Потом, когда верхняя
корка чернозема подсохла, она волной прогибалась под машинами.
До начала летнего немецкого наступления 42-го года мы все время улучшали
позиции. Ковырялись за всякие высотки. Война беспрерывная, по мелочам. То одна
дивизия берет две-три высоты и требует дивизион, то другая. А когда дивизион
"катюш" кому-то придают, то "хозяин" выжимает дивизион до конца. Чаще всего мы
поддерживали 185-ю стрелковую бригаду Петухова. У него была слабенькая
артиллерия: 76-миллиметровая противотанковая батарея и три 122-миллиметровых
батареи. Это, конечно, мало. Бригада входила в 48-ю армию, зам командующего
которой был А. В. Горбатов - прямо из лагеря. После войны он написал прекрасную
книгу "Годы и войны".
Мы долго стояли на Зуше. В июле я стал заместителем командира дивизиона.
Командир меня попусту не тревожил: я хорошо стрелял. В жару я лежал под штабной
машиной и читал.
Зуша течет здесь по дну довольно обширной долины. По обе стороны реки - высоты.
Мы на этой стороне, немцы - на другой. В один из дней я сидел на наблюдательном
пункте на высотке. Дивизион - в пойме реки, внизу подо мной и ближе к немцам,
что бывает редко. Немцы контратаковали пехоту Петухова, мы ее поддерживали. Я
дал уже тринадцать залпов.
Дивизион стоял на самом берегу, а если смотреть по карте - то прямо в реке: Зуша
сместилась здесь относительно карты. Немцы меня засекают, бьют по мне, берут по
карте поправку, чтобы ударить по самому берегу, и попадают по макушке высотки на
своем берегу. Вдобавок, у немцев были не гаубицы с навесной, гаубичной,
траекторией, а пушки - с настильной, и стреляли они с закрытой позиции.
Рассказывая о действиях своего дивизиона, махины на сотню машин и полтысячи
человек, Игорь Сергеевич часто говорит о нем в первом лице: "Я дал залп", "бьют
по мне". Как не вспомнить капитана Тушина из "Войны и мира". Помните, под
Шенграбеном: "Сам он представлялся себе огромного роста, мощным мужчиной,
который обеими руками швыряет французам ядра"...
На берегах Зуши события развиваются тем временем своим чередом.
Я лежу, наблюдаю. Рядом на бурке лежит Горбатов, читает книгу. Я из-за
Горбатовской спины все в нее заглядываю: это был томик Есенина.
- Интересно? - спрашивает он.
- Да, конечно.
- На, бери. Я тебе дам, но только не насовсем.
Смотрим на противоположный склон. Видим, появилась колонна немецкой пехоты. Она
двигалась к перекрестию двух проселочных дорог. Я прикинул время полета снарядов
до перекрестия и нацелил дивизион на него. Немцы шли так угрожающе, такой
плотной колонной, что наша пехота оробела.
Из блиндажа выскочил Петухов:
- Ты что? Спишь?! Пехота не выдержит!
Я дождался, когда голова колонны вступила на перекрестие дорог и скомандовал
залп, рассчитывая, что за время полета туда втянется вся колонна. И так хорошо
получилось! Так бывает один раз из ста. Залп точно лег по колонне. Всю ночь
потом немцы вывозили раненых и убитых. Это был четырнадцатый залп. Горбатов
смотрел в бинокль, все видел. Сказал:
- Ну, теперь я не жалею, что дал тебе книжку.
Немцы, наконец, поняли, где стоит дивизион. Стали ставить вилку и накрывать его.
Я скомандовал по радио: "Уходить! Полный ход!" И восемь "фордов" на полной
скорости рванули вверх по нашему склону, по улице деревни Нижняя Залегоща. Вижу,
как номера расчетов цепляются за фермы установок, трясет их страшно.
Немцы опешили: уходят, днем, на всем виду! Пытались достать, накрыть, но
опаздывали с переносом прицела. Разрывы бежали метрах в ста пятидесяти за
машинами. Продолжалось это минуты полторы-две, пока машины не скрылись от немцев
за бугром.
Я бы на месте немца их не упустил. Надо было поставить с упреждением
заградогонь, и машины бы в него уткнулись. Командир немецкой батареи с
остервенением выдал последнюю, уже бесполезную, очередь снарядов по макушке
гребня. Я его очень понимаю.
Горбатов наблюдал за всем, лежа на бурке. Когда машины скрылись, повернулся ко
мне на локте:
- Ну, вот и ушли.
Тут и я пришел в себя. До этого ничего, кроме машин, не видел.
Вряд ли старший лейтенант Косов и генерал Горбатов в перерывах между залпами
искали общих знакомых. А они были.
Перечисляя высокопоставленных соседей своего киевского детства, Игорь Сергеевич
вспоминал про "дядю Костю Ушакова", героя Гражданской войны, лучшего командира
дивизии Красной Армии, четырежды орденоносца. Проходя мимо пацанов, играющих во
дворе в футбол или волейбол, легендарный комдив влетал в ребячий круг, лихо бил
по мячу, подмигивал и шел дальше по своим взрослым делам.
Александр Васильевич Горбатов встретил его на Колыме. В своей книге "Годы и
войны" он пишет: "Я нашел Костю Ушакова в канаве, которую он копал. Небольшого
роста, худенький, он, обессиленный, сидел, склонив голову. Узнав, что я завтра
уезжаю, он просил сказать там, в Москве, что он ни в чем не виноват и никогда не
был "врагом народа".
Снова крепко обнялись, поцеловались и расстались навсегда. Конечно, я
добросовестно выполнил его просьбу, все передал, где было возможно. Но вскоре
после нашей встречи он умер".
На Зуше я несколько обнаглел. Река внизу, метрах в пятидесяти. Я на НП
раздевался до трусов. От ремня бинокля на шее появилась белая полосочка. Как
затихнет, иду купаться на Зушу.
Раз ко мне на НП пришел командир полка Кулыгин. Я вскочил как был - в трусах.
Ничего умнее придумать не мог, надел фуражку и взял под козырек.
- Ложись, ложись, одевайся. Я подожду, - сказал он.
Он - в траншее, я - наверху. Могли и подстрелить...
Здесь я лишился своей палки с набалдашником слоновой кости. Я все боялся ее
отставить. Кулыгин, встретив меня как-то с палкой, сказал:
- Я старый человек. Отдай мне палку.
Пришлось отдать. На следующий день он привез ее и вернул мне со словами:
- Теперь я вижу, что ты можешь ходить и без палки.
Отлично питались. Я, когда еще был командиром батареи, развел овец, кур, гусей.
В деревнях покупали огурцы, сметану, вишню. Курица стоила 25 рублей. Каждый день
покупали сметану - ведерко в шесть с половиной литров из под технического масла.
Садились пять офицеров: я, мой зам Наум Нудель, студент из Омска, комиссар
Гамилка, командир взвода управления Ложкин, командир огневого взвода Донцов -и в
один момент это ведро съедали. Гуся мы впятером могли слопать в один присест.
Наголодались под Москвой.
Нудель любил печь оладьи. Пек сам, как только получали доппаек.
Повар дивизиона Василенко разводил спирт и делал настойку на вишне. Спирт мы
покупали на местном спиртзаводе. Все его оборудование вывезли, а спирт в
емкостях остался. Пока был спирт - при нем сидел директор. Он отпускал спирт по
57 копеек за литр. Василенко любил меня и начштаба Суконкина за то, что мы
любили поесть. Не любил командира дивизиона Левченко и комиссара Федю
Рыбалевского (погиб потом в Будапеште). Они ели кое-как, ковырялись.
Хороший был дивизион. Почти все с юга: ростовчане, из Горловки... Ахромеев,
командир установки, - зав отделом ростовского обкома партии, помкомвзвода
Сусленко - городской прокурор из Горловки. Ахромеев чудесно играл на балалайке,
мог даже полонез Огинского.
Как- то сидели мы за столом. С нами был офицер из штаба фронтовой оперативной
группы. Увидев Нуделя, он сказал:
- Да тут и евреи есть...
Я опрокинул на него стол. Пришлось потом объясняться...
- Были ли последствия? - Никаких. Меня вскоре после этого назначили командиром
дивизиона.
Тридцать первого августа 94-го года я приехал из своего Любохова в Москву. Звоню
Полине, жене Игоря Сергеевича. Она страшно обеспокоена: "Плохо. Игорь заболел.
Высокая температура. Ложиться в больницу не хочет. Приходи со своими записками.
Это его, может быть, взбодрит".
Я увидел Игоря Сергеевича полулежащим на диване. Из-под пледа торчат опухшие
пальцы ног. Лицо опавшее, застывшее. Голос сел, стал бесплотным.
- Игорек, - вяло махнул он на свои ноги, - извините, что встречаю вас в таком
виде. Устал...
В глазах отстраненность и безразличие. Как будто смотрит сквозь толщу воды.
Полина мечется, пытаясь вытащить его в нашу жизнь. Я читаю летние обработки
предотпускных записей. Уважая наши усилия, Игорь Сергеевич сел попрямее,
уточняет детали... Дойдя до эпизода с Нуде
...Закладка в соц.сетях