Жанр: Мемуары
Олимпио, или Жизнь Виктора Гюго
...я ты чудесная! Люблю тебя, моя Жюльетта, люблю так, что не могу
и выразить это словами. Какой ужасный хаос вокруг нас и какая сладостная
гармония в нас с тобой! Пусть же этот день будет драгоценным воспоминанием
до конца наших дней!"
Безумное восхищение Жюльетты, граничившее с благоговейным поклонением,
было опасным: оно развивало склонность поэта к самообожествлению. В те
годы романтики, желая бежать от горькой действительности, создавали своих
двойников и переносили на них бремя своих мук и честолюбивые стремления.
Байрон, создавший Чайльд Гарольда, первый подал тому пример; Виньи создал
Стелло, Мюссе - Фортунио и Фантазио, у Жорж Санд была Лелия, у Сент-Бева -
Жозеф Делорм, у Шатобриана - Рене, у Стендаля - Жюльен Сорель, у Гете -
Вильгельм Майстер, у Бенжамена Констана - Адольф... Олицетворение Гюго был
Олимпио, "походивший на него, как брат, полубог, рожденный вдали от людей,
как единый сплав гордости, природы и любви...".
Выбор имени был гениальной выдумкой. Олимпиец, сраженный титан, который
помнит, однако, о своем высоком происхождении, сверхчеловек, способный
глубже, чем люди, погрузить свой взгляд в бездны; Божество и вместе с тем
жертва богов - таким поклонение Жюльетты приучало Гюго видеть себя. Те
годы были для него тяжелым периодом жизни, он знал, что его ненавидят,
клевещут на него. "Почти все прежние друзья покинули его, - писал о нем
Генрих Гейне, - и, по правде сказать, покинули по его вине: они были
обижены его себялюбием". Отсюда и возникла у него потребность обратиться к
своему двойнику с прекрасными словами утешения:
О юноша, давно ль талантами твоими
Был очарован свет,
Давно ли похвалой твое звучало имя,
Но постоянства нет -
И треплют честь твою, безумствуя и лая,
Враги, как сто собак,
И, алчностью горя, кругом толпится стая
Бессмысленных зевак!..
[Виктор Гюго, "К Олимпио" ("Внутренние голоса")]
Страсть, в полном и трагическом смысле этого слова, - вот что завершило
формирование поэта, и то, что он тогда создал, было бесконечно выше не
только "Од и баллад", но и "Осенних листьев". Сборник "Песни сумерек",
выпущенный Рандюэлем в конце октября, состоял из настоящих шедевров.
Название его говорит о смягченном свете. И действительно, после фейерверка
"Восточных мотивов" - перед нами поистине прекрасное сочетание простоты и
тона, и чеканной формы. Самые обычные обороты подняты до уровня эпической
поэзии. Как прекрасны стихи "Наполеон II" и полное почти сыновнего
чувства, взволнованное обращение к тени Наполеона I:
Спи! Мы найдем тебя в твоем гнезде орлином!
Ты стал нам Божеством, не ставши господином.
О жребии твоем еще в слезах наш круг.
Твое трехцветное для нас хоругвью стало.
Веревка, что тебя срывала с пьедестала,
Не замарает наших рук!
О, справим по тебе мы неплохую тризну!
А если предстоит сражаться за отчизну,
У гроба твоего пройдем мы чередой!
Европой. Индией, Египтом обладая,
Мы повелим - пускай поэзия младая
Споет о вольности младой!
[Виктор Гюго, "К Колонне" ("Песни сумерек")]
Стихотворение, посвященное Луи Б... (Буланже), "Колокол", должно было,
по мнению автора, оправдать его политическую позицию. Виктор Гюго воспевал
императора, после того как воспевал короля. Отчего бы и нет! Колокол на
сторожевой башне - "эхо небес на земле", на колокольной бронзе вырезаны
гербы всех режимов. "Он в центре всего, как звучное эхо", он возвещает о
горе и радостях всех людей. Так и поэт создает песни о всякой славе и всех
скорбях своей отчизны. Прохожий властною рукою может заставить колокол
звонить не только во славу Бога.
Виноват ли поэт, или колокол, в том,
Что порой ураган в нетерпенье святом
Налетит, подтолкнет и потребует: "Пой!"
И тогда, нарушая, взрывая покой,
Из бурлящей груди, как из царства теней,
Сквозь пласты запыленных, обугленных дней,
Сквозь обломки, и пепел, и горечь, и слизь
Пробивается слово и тянется ввысь!..
[Виктор Гюго, "Луи Б..." ("Песни сумерек")]
Но главным образом Гюго воспевал в "Песнях сумерек" свой духовный и
плотский брак с Жюльеттой Друэ. Ей более или менее явно посвящено
тринадцать стихотворений [см. "Песни сумерек" - стихотворения XIV, XXI,
XXII, XXIII, XXIV, XXVI, XXVII, XXVIII, XXIX, XXX, XXXI и XXXIII
(прим.авт.)]. Любители скандалов прочли этот сборник скорее как строгие
судьи, а не как друзья и, к своему удивлению, обнаружили в нем также
стихи, посвященные жене и детям. Стихотворение "Date Lilia" ("Дайте
лилий") воздавало хвалу добродетелям Адели Гюго, - то была попытка
опровергнуть ходившие тогда слухи о разладе в семье поэта, признательность
за прошлое и знак дружбы в настоящем:
Смотрите, женщина с детьми выходит в сад.
Высокий чистый лоб, глубокий теплый взгляд...
О, кто б вы ни были, - ее благословите!
Меня связуют с ней невидимые нити -
Пыл, честолюбие, надежды юных дней!
До гробовой доски я предан буду ей
[Виктор Гюго, "Date Lilia" ("Песни сумерек")].
Это стихотворение, завершавшее книгу, как будто освящавшее ее, привело
Сент-Бева в раздражение, которого он не мог сдержать. Его статья о "Песнях
сумерек", сплошь несправедливая, заканчивалась нападками на это домашнее
стихотворение: "Можно подумать, что в заключение автор решил разбросать
белые лилии перед нашими глазами. Сожалеем, что автор счел этот прием
необходимым. Цельность книги от этого пострадала, ее название - "Песни
сумерек" - не требовало двойственности. То же отсутствие литературного
такта (среди такого блеска и силы)... внушило ему мысль ввести в
композицию тома два дисгармонирующих цвета, воскурять в нем два фимиама,
уничтожающие друг друга. Он не предвидел, какое впечатление это
произведет, а ведь все полагают, что предмет уважения лучше всего было бы
почтить и прославить полным умолчанием..."
Адель огорчили эти нескромные комментарии. Хоть ее и обижало, что
Жюльетте посвящено столько гимнов, ее все же трогали стихи, относящиеся к
жене:
Пускай Господь тебя хранит!
Ты - целомудрия оплот.
Не вырос тот запретный плод,
Который Еву соблазнит...
[Виктор Гюго. XXXVI ("Песни сумерек")]
"Не вырос тот запретный плод, который Еву соблазнит..." Муж отводил тут
ей роль, которая не была ей неприятна. Новая любовь Виктора Гюго толкала
законную жену на сближение с ним, но дружеское, а не чувственное. Она
никогда не была пылкой возлюбленной и охотно соглашалась быть теперь
только почетной подругой поэта.
Адель - Виктору Гюго:
"Не лишай себя ничего. Что касается меня, то мне утехи не нужны, я хочу
только спокойствия. Я чувствую себя старой... У меня лишь одно желание -
чтобы те, кого я люблю, были счастливы; для меня счастье в моей
собственной жизни уже прошло; я жду его в удовлетворенности других.
Несмотря ни на что, в этом много приятного. И ты совершенно прав, когда
говоришь, что у меня "снисходительная улыбка"... Бог мой! Да делай ты что
хочешь, лишь бы тебе было хорошо, - тогда и мне будет хорошо. Не думай,
что это равнодушие, - нет, это преданность тебе и отрешение от жизни... Я
никогда не злоупотреблю правами на тебя, которые дает мне брак. Мне
думается, что ты так же свободен, как холостой человек, ведь ты, бедный
друг мой, женился в двадцать лет! Я не хочу, чтобы ты связал свою жизнь с
такой ничтожной женщиной, как я. По крайней мере то, что ты даешь мне,
будет дано тобою открыто и вполне свободно..."
После выхода "Песен сумерек" она постепенно отстранила Сент-Бева от
своей жизни. Она ставила ему в вину не только неприличную статью, но и то,
что он повсюду говорил о безнравственности "Песен сумерек". Гюго хотел
было вызвать на дуэль своего прежнего друга. Но тут вмешался книгоиздатель
Рандюэль. "Да разве возможна дуэль между вами, двумя поэтами?" -
возмутился он. Сент-Бев писал Виктору Пави: "Мы, к сожалению, поссорились
- серьезно и уже надолго; по крайней мере я не вижу возможности
примирения. Нас разделяют теперь статьи, - статьи, которые нельзя ни
уничтожить, ни исправить..."
Поразительная вещь, Жюльетта, так великолепно прославленная поэтом,
проявила больше ревности, чем Адель, видя, что критики приписывают
последнему в сборнике стихотворению - "Date Lilia" - смысл "возвращения к
семье".
Жюльетта - Виктору Гюго, 2 декабря 1835 года:
"Не одна я замечаю, что за последний год ты очень переменился и в
привычках и в чувствах. Вероятно, я единственная, для кого это -
смертельное горе, но что за важность, раз тебе у домашнего очага весело, а
семья твоя счастлива..."
Особенно же она сетовала на то, что стала менее желанна для него:
"Уверяю вас, шутки в сторону, мой дорогой, мой миленький Тото, мы с
вами ведем себя самым нелепым образом. Пора покончить скандальную историю,
когда двое влюбленных живут в строжайшем целомудрии..."
Ей нужен был Виктор любящий, а не Виктор преданный.
"Никогда я не намеревалась жить с тобою иначе, чем любимая тобою
любовница, и не хочу быть женщиной, зависящей от былой любви. Я не прошу и
не хочу отставки с пенсией..."
Она угадывала с прозорливостью любящей женщины, что, достигнув
высочайшего мастерства в искусстве, он уже мечтает о триумфах на другом
поприще, хочет быть государственным деятелем, социальным реформатором,
пророком. Когда она это говорила ему, он протестовал:
Друг! Когда твердят про славу,
Рассмеяться я готов:
Весят ей, но лжет лукаво
Обольстительницы зов!
Зависть факел свой багряный
Раздувает и чадит
В очи славе - истукану.
Что у входа в склеп сидит...
Пой, буди огонь томленья!
Смейся! Смех твой - тихий свет.
Что нам бури и волненья,
Суета людских сует?
[Виктор Гюго, "Друг! Когда твердят про славу..." ("Лучи и Тени")]
Но она была права, думая, что ни толпа, ни гул ее для него не
безразличны и что, познав полное счастье любви и славы, он на некоторое
время пожертвует ими ради честолюбия.
ЧАСТЬ ШЕСТАЯ. ОСУЩЕСТВЛЕННЫЕ ЖЕЛАНИЯ
1. "ЛУЧИ И ТЕНИ"
Когда он, по прошествии некоторого
времени, сделался франтом, она печально
сказала ему однажды: "Бенжамен, вы
заняты своим платьем, вы разлюбили меня".
Сент-Бев. Госпожа де Шарьер
В юности сочиняют любовные стихи, но иные желания владеют поэтом,
вступающим в пору зрелости. Между 1836 и 1840 годами Виктора Гюго тревожит
мысль, что он не приобрел никакого значения на общественном поприще.
Воспевать лесные кущи, солнце и Жюльетту - прекрасное занятие, но им не
может удовольствоваться человек, стремящийся стать "вожаком душ".
Будь проклят тот, кто убегает,
Когда кричит, изнемогает
И бедствует народ!
Позор тебе, поэт беспечный,
Коль ты, мурлыча стих увечный,
Бежишь из городских ворот...
[Виктор Гюго, "Призвание поэта" ("Лучи и Тени")]
В стихотворных сборниках той поры - "Внутренние голоса" (1837), "Лучи и
Тени" (1840) - поэт все чаще задумывается над сокровенной природой вещей.
С горных вершин, со скал морских он вопрошает Бога:
Господь, да есть ли прок в творении твоем?
Зачем течет поток, зачем грохочет гром?
Зачем ты крутишь на оси наклонной
Сей жуткий шар с его травой зеленой,
С нагроможденьем гор, с просторами морей...
Зачем его крутить, скажи. Господь, скорей,
И погружать то в бездну ночи мрачной,
То в золотистый свет зари прозрачной?
[Виктор Гюго, "Мир и век" ("Лучи и Тени")]
Но ответа нет. Pensar, dudar - мыслить - значит сомневаться. Сквозь
величественные картины природы поэт прозревает Бога, принявшего облик
вещественного мира, но сей незримый, безмолвный Бог никогда не является
людям, и судьба, схвативши человека за ворот, грозно вопрошает его: "Душа,
во что ты веришь?"
Вселенная, ты сфинкс; перед тобой
Теряется в догадках ум любой,
Страшась прозреть, страшась найти ответ.
Молчит, не говоря ни да, ни нет.
Давным-давно живем без веры мы -
Без факела среди кромешной тьмы,
Без слова утешенья на земле,
Без кормчего на нашем корабле!..
[Виктор Гюго, "Pensar, dudar" ("Лучи и Тени")]
Но в делах земных не имеет значения, убежден ты или нет в существовании
сверхъестественных сил. "Наш век велик и могуч, им правит благородный
порыв". Гюго жаждет занять место среди тех людей, кто формирует сознание
народов. Шатобриан, служивший Гюго образцом, был пэром Франции, послом,
министром иностранных дел. Вот путь великих мира сего, на который он
намеревался ступить. Но во времена Луи-Филиппа среди писателей званием
пэра мог быть пожалован только член Французской Академии. Правда, в те
годы, когда были созданы "Кромвель" и "Эрнани", Гюго и его друзья немало
поиздевались над академической братией, но он слишком хорошо знал мир
литераторов и был уверен, что члены Академии не станут попрекать
талантливых писателей прежними обидами. Разве питали бы они к нему столь
ярую ненависть, если б не любили его? Начиная с 1834 года Гюго наметил
набережную Конти как первую ступень на пути осуществления своих
честолюбивых стремлений и с присущим ему железным упорством приступает к
осаде крепости. "Гюго возымел намерение попасть в Академию, - язвительно
писал Сент-Бев. - Лишь сей предмет его занимает, он с важностью часами
толкует о нем. Прогуливаясь с вами от бульвара Сент-Антуан до площади
Мадлен, он, по рассеянности, непрестанно говорит все о том же. Коль скоро
единая мысль засядет в голове Гюго, все в нем приходит в движение и
сосредоточивается на ней. И вот уж близится тяжелая конница его остроумия,
влекутся пушки, обозы и метафоры..."
Его любовница Жульетта и дочь Дидина и слышать не хотели о зеленом
мундире. В них воспитали отвращение к золотому шитью, и вкусы их
отличались завидным постоянством. Жюльетта опасалась, что выдвижение
кандидатуры Гюго в Академию и светские обязанности, которые это повлечет
за собой, отнимут у нее возлюбленного. Однако, добившись позволения
сопровождать великого поэта, когда он ездил наносить визиты, и терпеливо
ждать его, съежившись в уголке кабриолета, пока он звонил у дверей, она
решила, что ей представилась отличная возможность "воспользоваться хоть
малыми крохами, оброненными им по пути". И она ревниво добавляет: "Таким
образом я буду знать, сколько времени вы проводите в обществе жен и
дочерей академиков". Затем она вошла во вкус; "Сегодня на, редкость
удачная погода для охоты на бессмертных, и было бы непростительно не
воспользоваться этим".
Но после выборов, состоявшихся в феврале 1836 года (надо было найти
замену умершему виконту Лэне), она с торжеством возвестила о провале
кандидатуры Гюго; "Приблизительно через три часа вы перестанете быть
академиком, мой милый Тото, с чем и можете себя поздравить. Я, которой
ничуть не дороги политические преимущества, облеченные в академическое
платье, молю Бога о том же, что и мадемуазель Дидина, и заранее ликую при
мысли, что вы останетесь моим без всяких приправ..." Действительно,
избрали Мерсье Дюпати, быстро забытого сочинителя легковесных комедий, что
дало Гюго повод горько заметить: "Я полагал, что путь в Академию лежит
через мост Искусств. Увы, я заблуждался, ибо попадают туда, как видно,
через Новый мост". Между тем упомянутый Дюпати с истинно светской
любезностью велел отнести в дом на Королевской площади свою визитную
карточку со следующим четверостишием:
Взошел я на престол до вас -
Мой возраст мне открыл дорогу.
Бессмертны вы уже сейчас -
Так подождите же немного!
В ноябре 1836 года Гюго возобновляет посещения нужных людей. Но в своем
письме к брату Теодору Виктор Пави выражает сомнение в возможности его
успеха: "Ламартин ранен в колено и вряд ли вернется к тому времени. Гизо,
который выставляет кандидатуру Гюго против Минье, выдвинутого Тьером, еще
не успеют принять, и он не получит права голосовать. Гиро сидит в Лиму и
гонит белое вино. Определенно можно рассчитывать только на Шатобриана и
Суме, ибо Нодье, дряхлый изменник, переметнулся в стан классицистов..."
Действительно, Ламартин и Шатобриан, два добрых гения семьи, голосовали за
Гюго, но победил Минье. "Если бы голоса взвешивали, Гюго был бы избран, -
писала Дельфина Гэ. - К несчастью, их только считают". Подруга юности Гюго
стала весьма влиятельной особой, так как вышла замуж за циничного и
дерзкого Эмиля Жирардена. Отдав в свое время щедрую дань романтизму, она
теперь круто повернула к антиромантизму, после Стелло - к Растиньяку;
Дельфина восхищалась своим мужем, который незадолго до того основал газету
"Ла Пресс", где она сама помещала блестящие статьи за подписью "Виконт де
Лонэ". По просьбе Жирардена Гюго написал для первого номера газеты
программную статью, изложив в ней главнейшие положения политики
консервативной и в то же время верной принципам 1789 года. Таким образом,
он принадлежал к сотрудникам газеты, и его друг Дельфина Гэ разоблачила на
страницах "Ла Пресс" "величайший скандал, разразившийся на этой неделе",
строго отчитав членов Академии: "Господа, Франция требует от вас достойно
почтить человека, перед которым она преклоняется, и увенчать лаврами ее
даровитого сына, стяжавшего ей славу в чужих пределах..." Она была
совершенно права, но почтенные собрания, подобно тяжеловесным животным, не
отличаются поворотливостью.
Потерпевший поражение, но не смирившийся кандидат вернулся к будничным
делам. Он все сильнее привязывался к детям. Прелестная Дидина,
рассудительная, умная и сдержанная девочка, по-прежнему оставалась
любимицей Гюго и становилась понемногу его наперсницей. Преждевременно
повзрослевшая из-за разлада в семье, Леопольдина отличалась недетской
серьезностью; мать рисовала очаровательные карандашные портреты дочери,
обнаруживая в них истинный талант. Денежные дела четы Гюго шли как нельзя
лучше благодаря переизданию книг поэта и возобновлению постановок его
пьес. Ежегодно они вкладывали изрядную сумму Денег в государственную
ренту. И тем не менее Гюго Требовал от своей жены строгого отчета во всех
расходах. Он давал ей тетради, разграфленные с помощью линейки на столбцы,
озаглавленные: "Стол", "Содержание" (Адель), "Содержание" (дети),
"Воспитание", "Галантерея", "Разные расходы", "Жалованье прислуге",
"Дорожные расходы". "Ссуды". В них должны были заноситься малейшие траты,
даже такие, как 0 фр. 12 сант. на омнибус или 2 фр. на прическу у
парикмахера Эмери, улица Сент-Антуан, 31. Заглянув в тетради, можно было
узнать, например, что в 1839 году госпожа Гюго восемнадцать раз
причесывалась у парикмахера. С возрастом Адель не стала более рачительной
хозяйкой. Несмотря на внешнее великолепие, дом на Королевской площади
содержался кое-как. Виктор Гюго работал "в каморке, где было холодно, как
в леднике", его матрасы были набиты шляпками от гвоздей, к его белью не
пришивали пуговиц, а платье его не штопалось. Таково, во всяком случае,
заключение Жюльетты Друэ, свидетеля пристрастного.
Адель изредка еще писала Сент-Беву, но, по его мнению, эта "любовь"
стала для нее просто грезой о минувшем, и он не ошибался. "Она
чувствовала, что стареет, здоровье ее внушало ей опасения, и как знать, не
почла ли эта благочестивая женщина своим долгом порвать любовную связь,
которую она уже не могла оправдывать непреоборимым влечением?"
Раздосадованный неудачей, Сент-Бев написал тогда в своих тетрадях немало
жестоких слов о Викторе Гюго: "Гюго-драматург - это Калибан, возомнивший
себя Шекспиром... Гюго упрекает меня в том, что я занимаюсь слишком
незначительными сюжетами. Не хочет ли он дать понять, что я не занимаюсь
более им самим?.. Гюго - софизм в пышном убранстве". Не пощадил он и
Адель: "В ранней юности легко мирятся с отсутствием в женщине ума, когда
есть красота, за которую ее любят, как и с отсутствием трезвого рассудка,
когда есть талант, за который человека обожают (я подметил это в супругах
Гюго, как в нем, так и в ней)..." Такая проницательность, подобно острому
клинку, ранит того, кто ее проявил, и Сент-Бев страдал.
Все лето 1836 года, с мая по октябрь, госпожа Гюго провела с детьми уже
не в Роше, а в Фурке (в лесу Марли), подле стареющего Фуше. В августе их
навестил Фонтане, он с восторгом вспоминал проведенный там день: "Давно уж
не было столь веселого обеда. Виктор без сюртука, сиречь в женином
пеньюаре, был неподражаем в своем радостном одушевлении... Груды жареного
мяса. Визит священника. Господин Фуше и его война с гусеницами..." Приезд
отца был для детей настоящим праздником. Когда он покидал их, отправляясь
путешествовать с Жюльеттой, Дидина писала ему: "Мне жаль тебя, бедный
папочка, как подумаю о том, сколько лье ты исхаживаешь пешком, а после
таких утомительных походов тебе приходится довольствоваться скверным
ужином. Впрочем, я не очень огорчаюсь, так как надеюсь, что из-за этого
тебе захочится (!) поскорее возвратиться в наш милый Фурке. А мы тебя тут
ждем и любем (!) всем сердцем..." Когда он возвращался в свой дом на
Королевской площади, к нему приезжала жена, а дети оставались в Фурке.
Леопольдина писала матери: "Мы встаем около восьми. Идем в церковь,
завтракаем. Я разучиваю фортепианные пьесы. Деде играет... Ежедневно
приходит кюре, спрашивает у меня урок по катехизису, ужинает у нас,
проводит с нами вечер... Спроси у папочки, не купит ли он мне романс под
названием "Монастырские прачки". Премилая вещитца (!). Ежели нет, купи
сама. Так или иначе, а ему придется раскошеливаться..."
Леопольдина готовилась к первому причастию под руководством аббата
Русселя, приходского священника в Фурке, и своего деда, сочинявшего для
нее духовные гимны. Мы располагаем "Тетрадью уединения" Дидины - девяносто
две страницы "Разбора подготовительных наставлений к моему первому
причастию".
На церемонии, которая состоялась 8 сентября, в воскресенье, в день
Рождества Богоматери, в приходской церкви Фурке, присутствовали Виктор
Гюго, Роблен и Теофиль Готье. Леопольдина, единственная, пришедшая к
первому причастию, преподала собравшимся урок истинной веры. Своим
простодушием и невинной прелестью она тронула сердца даже закоренелых
безбожников. Огюст де Шатийон запечатлел сцену на полотне. Еще 20 августа
госпожа Гюго отослала священнику полное собрание сочинений своего мужа в
двадцати томах с переплетом (цена 40 франков), попросив издателя Рандюэля
"потихоньку" вычесть стоимость посылки из гонорара автора.
Жюльетта Друэ пожертвовала для белого платья конфирмантки - о,
романтизм! - своим старым платьем из органди, облачком полупрозрачной
ткани, напоминавшим о временах расточительной роскоши. После богослужения
Гюго отправился в Париж, чем немало разочаровал гостей, собравшихся на
званый обед, который давали Пьер Фуше с дочерью для всего окрестного
духовенства. Адель Гюго - боязливый бухгалтер - писала мужу: "Расходы на
первое причастие Дидины не превысили двухсот франков... Конечно, довольно
дорого, но как только Шатийон закончит свою картину, он уедет, и я закрою
двери дома для всех..." В Фурке царили строгие порядки.
Шестнадцатого апреля 1837 года Гюго и Сент-Бев присутствовали на
похоронах Габриеллы Дорваль, "совершенства красоты", умершей двадцати
одного года от роду, любовницы Фонтане, старшей дочери Мари Дорваль.
Неприятнейшая встреча!
Сент-Бев - Ульрику Гуттенгеру, 28 апреля 1837 года:
"Нас было пятеро в фиакре, в том числе Гюго, Барбье, я, Боннер (из
"Ревю де Де Монд"). Недоставало только Виньи! Из этих пятерых трое - я и
Гюго с одной стороны, Боннер и я - с другой - не разговаривали друг с
другом, делали вид, будто мы незнакомы, а ведь все трое сидели в одном
фиакре, нос к носу. Вот уж действительно похороны!" Дружеские чувства в их
сердцах были более мертвы, чем юная покойница Габриелла. "Гюго,
хладнокровный, бесстрастный, беседовал с несчастным Фонтане, - вспоминал
Барбье. - Беспокойный, взвинченный Сент-Бев не проронил ни слова и упорно
глядел в окно фиакра. Если бы он мог сбежать, он, без сомнения, сделал бы
это..."
В течение некоторого времени Сент-Бев еще надеялся, что ему удастся
вернуть Адель. 20 июня 1837 года он писал Гуттенгеру; "Она не выходит из
своей комнаты, не переносит ни езды в экипаже, ни прогулок пешком. Мне
лишь с великим трудом, после долгих перерывов удается получить весточку от
нее. Увы! На днях я бродил вечерней порой в толпе ликующих людей, под этим
волшебно прекрасным небом, стеная и плача, словно раненый олень..." Он
сделал попытку вновь завоевать ее любовь, напечатав в "Ревю де Де Монд"
более чем прозрачную повесть "Госпожа де Понтиви". Там он описывал любовь
несчастливой в браке женщины, разочарованной, одинокой и непонятой из-за
своей пугливой застенчивости, к некоему Мюрсе, ее другу, которому автор
"искренне сочувствует". Жизнь ее чем-то напоминала те глубокие и узкие
лощины, куда солнце заглядывает не ранее одиннадцати часов, когда лучи его
уже опаляют зноем..." Наконец госпожа де Понтиви воспылала страстью и,
несмотря на то что ее "чувствительность дремала", ни в чем не отказывала
своему другу, однако не потому, что разделяла его любовные желания, а
потому, что хотела дать ему полноту счастья. Но затем любовь ее словно бы
угасает сама по себе. Мюрсе скитается в самых уединенных местах,
непрестанно повторяя про себя: "Все кончено! Оставь меня!" Однако под
занавес все улаживае
...Закладка в соц.сетях