Жанр: Мемуары
Автобиография
...семогущим, словно на
седьмой день творения, когда видите, что сделанное вами - хорошо.
Мне предстояло освоить еще одну разновидность обычной литературной работы
- написать ностальгическую книгу воспоминаний: мы были в разлуке с Максом, я
редко получала от него известия и с болью в сердце вспоминала о днях,
проведенных вместе в Арпачии и Сирии. Мне хотелось прожить нашу жизнь снова,
насладиться воспоминаниями, и я написала "Расскажи-ка мне, как ты живешь" -
веселую, легкомысленную книгу, но в ней отразились годы, пройденные вместе и
полные милых глупостей, которые обычно забываются. Многим книга очень
нравилась. Она вышла лишь небольшим тиражом, потому что не хватало бумаги.
Сидней Смит, разумеется, сказал:
- Это нельзя печатать, Агата.
- Но я собираюсь это сделать, - ответила я.
- Нет, лучше не надо.
- Но я хочу!
Сидней Смит недовольно взглянул на меня - такого высказывания он одобрить
не мог. С его несколько кальвинистскими взглядами не вязалось желание делать
что-то только потому, что тебе лично этого хочется.
- Максу это может не понравиться.
Я не была в этом уверена.
- Не думаю, чтобы он возражал. Ему, скорее, тоже приятно будет вспомнить
о том, как мы жили. Я бы никогда не взялась писать серьезную книгу об
археологии, потому что знаю, сколько наделала бы глупых ошибок. А это другое
дело, это личное. И я это опубликую, - продолжала я. - Мне нужно что-то, за
что можно держаться, что можно вспоминать. Ведь память ненадежна. Все
забывается. Вот почему я хочу это напечатать.
- Ну что ж, - все еще с сомнением в голосе сказал Сидней. Однако, когда
Сидней произносил "ну что ж", это означало уступку.
- Ерунда, - заявила его жена Мэри. - Конечно же вы можете это
публиковать. Почему бы нет? Это очень занятно. И мне близка ваша мысль о
том, как хорошо, перечитывая книгу, вспоминать свою жизнь.
Не понравилась книга и моим издателям. Им все это казалось
подозрительным, они меня не одобряли и опасались, что я скоро совсем
отобьюсь от рук. Они ненавидели Мэри Уэстмакотт и все, что выходило из-под
ее пера, они заранее с предубеждением отнеслись и к книге "Расскажи-ка мне,
как ты живешь" и вообще ко всему, что уводит меня в сторону от таинственных
сюжетов. Однако книга имела успех и, думаю, они потом пожалели, что было
мало бумаги. Я опубликовала ее под именем Агаты Кристи-Мэллоуэн, чтобы ее не
путали с моими детективными историями.
Глава четвертая
Есть вещи, о которых не хочется вспоминать. Их приходится принимать,
поскольку они уже случились, но мысленно возвращаться к ним - больно.
Однажды Розалинда позвонила и сообщила мне, что Хью-берт, который воевал
тогда во Франции, пропал без вести, вероятно, убит.
Это самое страшное, что может случиться с молодой женой во время войны.
Неизвестность мучительна. Ужасно, если твой муж убит. Но с этим приходится
жить, и ты знаешь, что деться некуда. Жестоко, когда не остается надежды,
жестоко... И никто не поможет.
Я поехала к ней и какое-то время жила в Поллирэче. Мы, конечно, надеялись
- человек всегда надеется, - но, думаю, в глубине души Розалинда знала. Она
тоже из тех, кто всегда ожидает худшего. Да и было в Хьюберте нечто - не то
чтобы печальное, но что-то во взгляде, во всем облике, что наводило на
мысль: долгая жизнь ему не суждена. Он был славным человеком; всегда хорошо
ко мне относился, и была в нем жилка, не скажу поэтическая, но что-то в этом
роде. Жаль, что мне не удалось познакомиться с ним поближе - мы виделись
лишь во время кратких взаимных визитов да несколько раз случайно.
В течение многих месяцев никаких новостей о Хьюберте не было. То
известие, которое наконец пришло, Розалинда, скорее всего, получила на сутки
раньше, чем сказала мне о нем. Держалась как обычно - она всегда была
человеком огромного мужества. В конце концов, с неохотой, но зная, что
сделать это все равно придется, она резко сказала: "Тебе, наверное, надо
прочесть это" - и протянула телеграмму, в которой сообщалось, что Хьюберт
теперь уже определенно числился среди погибших в бою.
Печальнейшая вещь на свете - находиться рядом с любимым человеком, знать,
как он страдает, и быть не в состоянии ему помочь. Это трудно пережить.
Можно облегчить физические страдания, но унять сердечную боль почти
невозможно. Вероятно, я ошибалась, но считала лучшим, что могу сделать для
Розалинды, - как можно меньше говорить, продолжать жить как прежде. Во
всяком случае, я бы на ее месте желала именно этого: чтобы меня оставили в
покое и не усугубляли моего горя. Думаю, она чувствовала то же самое, но
никогда нельзя быть уверенным, что лучше другому. Может быть, ей было бы
легче, если бы я более открыто выражала свои материнские чувства. Инстинкт
ведь тоже может подвести. Всегда боишься причинить боль любимому человеку,
сделать что-то не так. Кажется, знаешь, как следует поступить, но разве
можно сказать наверняка?
Розалинда по-прежнему жила в Поллирэче, в огромном пустом доме с Мэтью -
очаровательным и, сколько я помню его, всегда таким счастливым малышом. Он
обладал особым даром - чувствовать себя счастливым. Он и сейчас его не
утратил. Слава богу, Хьюберт успел узнать, что у него есть сын, и увидеть
малыша, хоть иногда мне кажется от этого еще более жестоким, что ему не
довелось вернуться, жить в доме, который он любил, и растить сына, о котором
так мечтал.
Сталкиваясь с человеком, абстрактно рассуждающим о войне, я не могу порой
сдержать гнева. За слишком короткое время англичане пережили слишком много
военных невзгод. Первая мировая война была неправдоподобной, поразительной,
она казалась такой ненужной. Но после нее люди надеялись и верили, что нарыв
вскрыт, что стремление к войне больше никогда не возродится в сердцах тех же
самых немцев. Тем не менее оно возродилось - теперь мы это знаем; из
исторических документов видно, что Германия заранее планировала вторую
мировую войну.
Однако сейчас стало ясно - и все мы ужасаемся при мысли об этом, - что
война не решает никаких проблем; победа действует так же губительно, как и
поражение! Наверное, существовало время и место, когда без войны нельзя было
обойтись, если человек хотел жить и продолжать свой род, - тогда без войны
человечество просто вымерло бы. Быть смиренным, добрым, уступчивым означало
тогда гибель; война была неизбежна, ибо выжить могли лишь одни: либо вы -
либо другие. Как птице или зверю, человеку приходилось воевать за место под
солнцем. Война доставляла рабов, земли, пищу, женщин - то, без чего нет
жизни. Но теперь мы должны научиться жить без войн, не потому, что мы стали
лучше или нам претит причинять вред ближнему, а потому, что война невыгодна,
мы не переживем ее, она погубит нас так же, как наших врагов. Время тигров
миновало, настает, без сомнения, время мошенников и шарлатанов, воров,
грабителей и карманников; но все равно это лучше, это шаг на пути вверх.
По крайней мере, я верю, что занимается заря доброй воли. Мы не остаемся
безучастными, когда слышим о землетрясениях, о гибельных для человека
событиях. Мы хотим помочь. И это значительное достижение; думаю, оно нас
куда-нибудь выведет. Не скоро - быстро ничего не делается - но надеяться все
же можно. Я считаю, что мы часто недооцениваем вторую добродетель в триаде,
которую так часто повторяем - вера, надежда и любовь. Что касается веры, она
у нас есть, я бы даже сказала, в избытке вера может ожесточить человека,
сделать несгибаемым и неумолимым, верой можно злоупотребить. Любовь мы
просто носим в сердцах как свою суть. Но как часто мы забываем, что
существует еще надежда, и как редко думаем о ней. Мы слишком легко
отчаиваемся, всегда готовы сказать: "Какой смысл что-либо предпринимать?"
Между тем именно надежда есть та добродетель, которую в наши дни, в наш век
следовало бы особенно поощрять.
Мы создали государство всеобщего благоденствия, освободившее нас от
страха, обеспечивающее нам хлеб насущный, и даже немного более того; тем не
менее мне кажется, что сейчас и в государстве благоденствия с каждым годом
становится все труднее смотреть в будущее. Мы ничего не ценим по-настоящему.
Почему? Не потому ли, что нам больше не нужно бороться за свое
существование? Не перестала ли жизнь быть нам интересной? Мы разучились
ощущать благодарность за то, что живем. Быть может, нам не хватает
трудностей, связанных с освоением жизненного пространства, открытием новых
миров, недостает каких-то иных невзгод и страданий, болезней и дикой жажды
выживания?
Впрочем, я сама никогда не теряю надежды. Думаю, единственная
добродетель, которая во веки во мне не угаснет, - это надежда. Вот почему
мне всегда так отрадно бывать с моим дорогим Мэтью. Он неисправимый
оптимист. Помню (он учился еще в подготовительной школе), Макс как-то
спросил его, думает ли он, что когда-нибудь попадет в сборную начальных школ
по крикету.
- Ну как же, - ответил Мэтью с лучезарной улыбкой, - надежда всегда есть!
Полагаю, это подходящий жизненный девиз. Я пришла в ярость, узнав об
одной французской супружеской паре средних лет. Увидев, что разразилась
война, что немцы вступили во Францию и победно маршируют по ней, они не
нашли ничего лучшего, как совершить самоубийство. Но это же бессмысленно!
Напрасный, достойный сожаления жест! Своим самоубийством они никому не
принесли пользы. Между тем могли бы превозмочь тяжкие испытания, борясь за
то, чтобы выжить.
Сдаваться нельзя до самой смерти!
В этой связи я всегда вспоминаю притчу о двух лягушках, свалившихся в
бидон с молоком, которую давным-давно рассказывала мне моя американская
крестная. Одна из лягушек застонала: "О, я тону, тону!" Другая бодро
ответила: "А я тонуть не собираюсь". - "Но как же ты можешь не утонуть?" -
спросила первая лягушка. "А я буду дрыгать, и дрыгать, и дрыгать ногами, как
сумасшедшая".
На следующее утро первую лягушку нашли на дне бидона утонувшей. Вторая
же, которая всю ночь, не сдаваясь, дрыгала ножками, как ни в чем не бывало
сидела на горке взбитого ею масла.
В последние годы войны, мне кажется, все начали немного нервничать.
Начиная с Дня Ди*, нас не покидало чувство, что конец войны близок, и те,
кто утверждали, что этого никогда не случится, вынуждены были прикусить
языки.
Я тоже начала волноваться. Большинство больных вывезли из Лондона, хотя
остались, конечно, амбулаторные пациенты. Мы хорошо видели, что нынешняя
война - не то что предыдущая, когда нужно было оказывать экстренную помощь
доставленным прямо из окопов раненым. Теперь половина времени уходила на
выдачу огромных количеств пилюль эпилептикам - работа, конечно, необходимая,
но тому, кто ее выполнял, недоставало столь необходимого тогда ощущения
причастности к войне. Некоторые матери приносили в благотворительные
больницы грудных детей, чтобы иметь возможность работать на оборонных
заводах, а мне казалось, было бы гораздо лучше, если бы они оставались с
ними дома. Главный фармацевт полностью разделяла это мое соображение.
В то время я разрабатывала сразу несколько планов своей дальнейшей
деятельности. Одна молодая приятельница, служившая в Женских вспомогательных
ВВС, свела меня со своим другом, который мог устроить на работу в отдел
аэрофотосъемки военной разведки. Меня снабдили впечатляющим пропуском,
дающим право проходить по протянувшимся, казалось, на мили подземным
коридорам Военного министерства, и там я была принята угрюмым молодым
лейтенантом, напугавшим меня до полусмерти. Хоть у меня был приличный
фотографический опыт, аэрофотосъемкой я никогда не занималась и понятия о
том, что это такое, не имела. К тому же мне показалось практически
невозможным что-нибудь опознать на снимках, которые мне предъявили.
Единственным, что я узнала почти наверняка, был Осло, но к тому времени,
множество раз выстрелив мимо цели, я была настолько не уверена в себе, что
не решилась назвать его. Молодой человек тяжело вздохнул, посмотрел на меня,
как на слабоумную, и деликатно сказал: "Может быть, вам лучше вернуться к
своей медицинской деятельности?" Уходя, я чувствовала, что потерпела
сокрушительное поражение.
В начале войны Грэм Грин прислал мне письмо с вопросом, не хочу ли я
заняться пропагандой. Мне не казалось, что писатель моего типа может быть
полезен в этой области, ибо я начисто лишена целеустремленности, позволяющей
видеть лишь одну сторону дела. Нет ничего более бесполезного, чем
бесстрастный пропагандист. Настоящий пропагандист, говоря, что "Некто Х.
черен как ночь", должен это чувствовать. Я не была на это способна.
Но теперь с каждым днем я становилась все беспокойней. Нужна была, в
конце концов, работа, имеющая непосредственное отношение к войне. Мне
предложили стать провизором у некоего доктора в Уэндовере, неподалеку от
места, где жили мои друзья. Я была не прочь пожить в деревне, мне бы это
подошло, но что если Макс вернется из Северной Африки, ведь прошло уже три
года, его могут отпустить? Мне будет неловко подвести доктора.
Лелеяла я и театральные планы. Была возможность поехать по линии
Национальной ассоциации зрелищных учреждений в качестве второго продюсера
или чего-то в этом роде в турне по Северной Африке. Меня очень вдохновляла
эта идея. Чудесно, если удастся попасть в Северную Африку!
Какое счастье, что я туда не уехала! Недели за две до предполагавшегося
отъезда я получила от Макса письмо, в котором он сообщал, что через две-три
недели, вероятно, прибудет из Северной Африки в распоряжение Министерства
авиации. Какое было бы огорчение, если бы я уехала в Северную Африку как раз
тогда, когда он вернулся бы оттуда домой.
Несколько следующих недель оказались мучительными. Взвинченная до
предела, я была вся - ожидание. Еще две недели, три, нет, скорее всего,
больше, - я уговаривала себя, что обычно такие вещи случаются позже, чем
ожидаешь.
Я съездила на выходные в Уэльс к Розалинде и вернулась в воскресенье
ночным поездом. Это был один из ужасных поездов военного времени, чудовищно
холодный и конечно же доставлявший пассажиров на Пэддингтонский вокзал в
час, когда уже ни на чем никуда нельзя было добраться. Я села на другой,
случайно подвернувшийся поезд, который в конце концов довез меня до какой-то
станции в Хэмпстеде, не слишком далеко от моего дома на Лоун-роуд; оттуда я
шла пешком, неся привезенную из Уэльса копченую рыбу и чемодан. Усталая и
замерзшая, добравшись до дома, я начала одновременно зажигать газ, снимать
пальто и распаковывать вещи. Бросив рыбу на сковородку, я услышала внизу, у
парад-ной двери какой-то щелчок и заинтересовалась, что бы это могло быть.
Выйдя на балкон, взглянула вниз, на крыльцо. По ступенькам поднималась
фигура, с ног до головы обвешанная каким-то лязгающими предметами - словно
карикатура на бравого Билла времен первой мировой войны. Может, самым
подходящим сравнением для нее было бы сравнение с Белым Рыцарем*. Трудно
представить себе, что можно так чем-то обвешаться. Но сомнений в том, кто
это, быть не могло - мой муж! Уже через две минуты все мои страхи - что он
переменился, что все будет теперь по-другому - рассеялись. То был Макс!
Словно он уехал только вчера и вот вернулся. Мы вернулись друг к другу.
Ужасный запах подгоревшей рыбы достиг наших ноздрей, и мы бросились в
квартиру.
- Что, черт возьми, ты готовишь? - спросил Макс.
- Копченую рыбу, - ответила я. - Хочешь? - Мы взглянули друг на друга. -
Макс, - сказала я, - ты же стал килограммов на пятнадцать тяжелее!
- Около того. Но и ты не похудела, - добавил он.
- Это потому, что ела одну картошку, - попыталась оправдаться я. - Когда
нет мяса, приходится есть слишком много картошки и хлеба.
Вот так. На двоих у нас было теперь килограммов на двадцать пять больше
веса, чем когда он уезжал. Казалось бы, должно было быть наоборот.
- Я думала, что жизнь в пустыне скорее способствует похуданию, - заметила
я.
Макс ответил, что пустыни вовсе не способствуют похуданию, потому что там
нечего делать, кроме как сидеть, есть жирную пищу и пить пиво.
Какой это был чудный вечер! Мы ели подгоревшую рыбу и были счастливы!
Часть одиннадцатая
ОСЕНЬ
Я пишу это в 1965 году. А тогда был 1945-й. Двадцать лет. Но мне не
кажется, что с тех пор прошло двадцать лет. И военные годы вспоминаются как
что-то ненастоящее. Они были кошмаром, в котором действительность словно
замерла. Долго еще я говорила: "То-то и то-то случилось пять лет назад", - и
это означало, что к этим пяти нужно добавить еще пять военных. Теперь, когда
я говорю: "Несколько лет", я имею в виду довольно много лет. Время стало для
меня другим, как для всех стариков.
С окончанием войны с немцами жизнь моя началась сначала. Хоть на самом
деле война еще продолжалась на Востоке, с Японией, для нас она была позади.
Настало время собирать камни - камни и камешки, разбросанные повсюду,
частицы разных судеб.
После недолгого отпуска Макс вернулся на работу в Министерство авиации.
Адмиралтейство решило вернуть нам Гринвей - и как обычно, "без промедления".
День для этого был выбран самый неподходящий - Рождество. Едва ли можно
найти более неудачное время для возвращения в покинутый дом. Самая малость
отделяла нас от того, чтобы воспользоваться счастливым шансом. Когда дом
забирало Адмиралтейство, наш автономный электрогенератор был на последнем
издыхании. Командир американской флотилии несколько раз уведомлял меня, что
агрегат вот-вот прикажет долго жить. "Ну да ладно, - добавлял он, - мы вам
поставим чудесный новенький генератор, когда этот даст дуба, так что вам
есть на что надеяться". К сожалению, дом был возвращен нам за три недели до
того, как в нем запланировали заменить движок.
Когда мы прибыли в Гринвей зимним солнечным днем, усадьба выглядела
прекрасной, однако запущенной и напоминала красивые, но дикие джунгли.
Дорожки заросли, огород, где прежде красовались латук и морковка, был сплошь
забит сорняками, а фруктовые деревья не подрезаны. Грустно было видеть все
это, но, несмотря ни на что, дом был хорош. Внутри он пострадал гораздо
меньше, чем мы ожидали. Не было линолеума. Когда военные въезжали, они сняли
его, выплатив нам стоимость, а нового достать так уже и не удалось. Кухню
описать невозможно: стены были покрыты сажей и все в пятнах. И как я уже
упоминала, вдоль каменного перехода, ведущего в кладовую, выстроились
четырнадцать клозетов.
Один замечательный человек взял на себя труд сражаться за меня с
Адмиралтейством, и, надо сказать, ему пришлось-таки серьезно повоевать.
Мистер Адамс работал в некой фирме, и мне сказали, что он - единственный
человек, способный выжать кровь из камня или деньги из Адмиралтейства.
Они отказались восстановить отделку комнат под странным предлогом, что
стены были покрашены всего за год или два до того, как они забрали наш дом.
Согласились лишь частично оплатить покраску. Не знаете, как можно покрасить
три четверти комнаты? Однако лодочный сарай пострадал весьма значительно: в
стенах недоставало кирпичей, ступеньки были сломаны и прочее в том же роде,
а это уже считалось конструктивным ущербом и оценивалось недешево, за это
они обязаны были платить. Таким образом, получив деньги за сарай, я смогла
отремонтировать кухню.
Другое тяжелое сражение пришлось выдержать из-за клозетов. В
Адмиралтействе утверждали, что это я должна им, потому что клозеты являются
якобы элементом благоустройства. Я отвечала, что вряд ли можно считать
благоустройством возведение четырнадцати ненужных мне клозетов поблизости от
кухни. Если там что и нужно, так это погреб, дровяной сарай и кладовая,
каковые там изначально и были. Они настаивали, что четырнадцать клозетов
очень пригодятся, если в доме будет организована женская школа. Я заверяла
их, что в доме не будет организована женская школа. На один дополнительный
клозет я, впрочем, великодушно согласилась. Но они стояли на своем: либо они
сносят все клозеты, либо стоимость их сооружения будет удержана из суммы, в
которую оценят ущерб, нанесенный усадьбе. Тогда, как Червонная Королева*, я
заявила: "Головы им - долой!"
Адмиралтейству это грозило многими хлопотами и расходами, но делать было
нечего. К тому же мистер Адамс заставлял рабочих возвращаться снова и снова,
чтобы сделать все как положено, поскольку они все время оставляли трубы и
какую-то арматуру торчать из земли. Кроме того, он заставил их водворить на
место оборудование сарая и кладовой. Борьба была долгой и изнурительной.
Настал день, когда пришли грузчики и снова расставили наши вещи по дому.
Удивительно, но вещи пострадали совсем незначительно, если не считать
съеденных молью ковров. Постояльцам было велено принять меры защиты от моли,
но они пренебрегли распоряжением из ложного оптимизма. "К Рождеству все
закончится!" - считали они тогда. От сырости пропало несколько книг, но на
удивление мало. Крыша над гостиной осталась цела, и мебель сохранилась в
очень приличном состоянии.
Как прекрасен был Гринвей в своем величавом запустении! Но я хотела
знать, удастся ли нам когда-нибудь снова расчистить дорожки или хотя бы
найти, где они раньше были. С каждым днем сад становился все более диким; в
окрестностях его, видимо, за таковой и почитали. Приходилось постоянно
разворачивать едущие напрямик машины. А по весне люди свободно ходили по
парку, выдергивая рододендроны и беспечно ломая кусты. Конечно, какое-то
время после того, как ее освободило Адмиралтейство, усадьба пустовала. Мы
жили в Лондоне, поскольку Макс все еще работал в Министерстве авиации. За
домом никто не следил, любой был волен войти и взять что пожелает - вот люди
и рвали цветы, а также обламывали ветви.
Но наконец мы смогли туда перебраться, и жизнь пошла своим чередом, хоть
и не так, как прежде. Мы испытывали облегчение от того, что мир все-таки
наступил, но уверенности, что он воцарился надолго, и вообще определенности
в отношении будущего у нас не было. Мы словно нащупывали жизнь заново,
благодарные за то, что Бог сохранил нас друг для друга, мы как бы делали
пробные попытки, чтобы посмотреть, что из этого получится. Беспокойство
вызывали дела. Приходилось заполнять массу анкет, подписывать контракты,
улаживать налоговые недоразумения, - словом, разбираться в хаосе, в котором
никто ничего не смыслил.
Лишь теперь, оглядываясь назад, на то, что написала за годы войны, я
по-настоящему осознаю, что сделала невероятно много. Думаю, объясняется это
тем, что в то время ничто меня не отвлекало: никакой светской жизни не было,
практически никто никуда не выходил по вечерам.
Кроме того, в первый год войны я написала две книги сверх нормы - сделала
это, опасаясь, что меня убьют во время налета. Поскольку работала я в
Лондоне, вероятность такого исхода была велика. Одну, первую, я написала для
Розалинды, в ней действовал Эркюль Пуаро; другую, с мисс Марпл - для Макса.
Написав, я положила их в банковский сейф и официально оформила дарственную
на авторские права Розалинде и Максу. Полагаю, рукописи были надежно
застрахованы от любых неприятностей.
- Когда вы вернетесь с похорон или с заупокойной службы, - объяснила я, -
вас будет греть сознание, что у каждого из вас есть по моей книге.
Они ответили, что предпочитают книгам меня самое, на что я заметила:
"Надеюсь, что так". И мы все посмеялись.
Не понимаю, почему людей всегда так смущают разговоры о смерти. Милый
Эдмунд Корк, мой агент, всегда очень расстраивался, когда я говорила:
"Хорошо, но предположим, я умерла". На самом деле вопрос о смерти так важен
в наши дни, что его нужно обсуждать. Насколько я смогла понять из объяснений
адвокатов и налоговых инспекторов - надо признать, правда, что поняла я
очень немного, - моя кончина обернется для моих родственников неслыханным
бедствием, их спасение состоит только в том, чтобы сохранять мне жизнь как
можно дольше!
Увидев, как повысились налоги, я не без удовольствия подумала, что мне не
стоит теперь так уж утруждать себя работой: одной книги в год вполне
достаточно. Написав две, я едва ли получу больше, чем написав одну - это
лишь потребует от меня лишних усилий. Разумеется, прежнего стимула уже не
было. Если придет в голову что-то из ряда вон выходящее, что мне
действительно захочется написать, тогда другое дело.
Примерно тогда же мне позвонили из Би-би-си и спросили, не смогу ли я
написать короткую радиопьесу, которую они хотели включить в программу,
посвященную некоему торжеству, связанному с королевой Мэри*. Она пожелала,
чтобы в передаче было что-нибудь мое, поскольку ей нравились мои книги. Не
могла бы я написать что-нибудь в очень короткий срок? Идея показалась мне
увлекательной. Я ее обдумала, расхаживая по комнате взад-вперед, затем
позвонила им и сказала "да". Мне пришла в голову мысль, вполне, с моей точки
зрения, подходящая, и я сочинила радиоскетч под названием "Три слепые мыши".
Насколько мне известно, королеве он понравился.
Казалось бы, на том дело и закончилось, но вскоре мне предложили
переделать этот радиоскетч в рассказ. Я назвала его "Западня" и впоследствии
...Закладка в соц.сетях