Жанр: Мемуары
Аплодисменты
...остил отца. Но разве можно было его не
простить? Ведь это же был папа... Он был таким. Вот и все.
Фекла так никогда больше и не вышла замуж, все ждала своего "Марку".
Мы стояли последний раз вокруг "Марки": я, Володя, мама... и молчали...
"Спи спокойно, дорогой папа, - сказал, наконец, Володя. - Хай земля тебе
будить пухум..." Первый раз в моей жизни папу при мне еще кто-то называл
папой...
Тогда, в 1946 году, когда мы возвращались домой в Харьков, папа меня
попросил: "Не нада, дочурка, не гавари Лели... Ты же ее знаешь, не пойметь,
начнеть вырабатывать себе разное..." - И заплакал. Я опять его сильно
любила, даже еще сильнее.
СОВСЕМ БЕЗНАДЕЖНО
Вернулся раненый Паштетик, он сильно хромал. Паштетик работал в пивной
на базаре, зарабатывал неплохо. Он предложил папе тоже поработать в пивной,
чтобы продержаться, но мама об этом и слышать не хотела.
В доме у нас было совсем безнадежно. Кончилась деревенская картошка,
кончилась мука, папа метался по городу, от дружка к дружку, по учреждениям,
но работы по специальности все не было. И вскоре папа, провожая меня в
школу, шепнул, чтобы я его нашла на базаре в пивной: "Нада, дочурка, мне
подсобить. Тока маме ни звуку". После школы я прямиком - по Рымарской через
Бурсацкий, на базар - к папе!
... Скоро в пивной появились постоянные клиенты - папины и мои
поклонники. Все желали угостить баяниста. Буфетчик наливал клиенту водку, а
папе воды. Папа весело чокался, говорил свое "за честь, за дружбу", а
вечером получал деньги за водку, которую не пил. Зато холодной воды ему
приходилось выпивать больше литра за вечер. "Вот баянист, какой здоровый,
черт! Как пьет! И не пьяный", - удивлялись посетители, и папин авторитет
еще больше вырастал.
Мои походы к папе держались в строгом секрете от мамы. Если бы от этом
узнала Матильда Владимировна?! Да меня бы с позором выгнали из обеих
школ... А я бегу без оглядки к папочке в пивнушку, которую он называл
солидно - буфетом. "Да работаю щас временно ув одном буфете... Скоро вже
будить настыящая работа". Настоящей работы еще долго не было, но жить нам
стало немного легче.
Я пела, а клиенты, бывшие фронтовики, большей частью, израненные,
потерявшие родных, теплели, оттаивали, начинали вспоминать... У буфетчика -
больше заказов, папа чаще пил холодную воду, а мне сыпались деньжата и
очередной заказ:
Как-то на вокзале молча мы стояли,
Будто мы попали в сказку или сон.
У билетной кассы, в затемненном зале,
Кто-то пел чудесно под аккордеон.
... И когда умолкла ария Надира,
Мы спросили: "Кто он, этот молодец?"
Нам ответил рядом голос пассажира:
"Вот он в гимнастерке, раненый боец.
(Папа на басах: па-па-па-па).
Обыкновенный русский человек,
Каких у нас в России миллионы.
Обыкновенный русский человек,
Надевший молча каску и погоны,
Любитель петь, шутник неугомонный,
Обыкновенный русский человек".
У нас в доме появились новые "кровенные" друзья, рьяные папины
поклонники. Один - без руки, другой был танкистом, горел в танке - половина
лица обожженная. А третий, такой красивый, голубоглазый, совсем молодой, -
на коляске, без ног. Валентин. Подъедет, ни на кого не смотрит, глаза вниз
- ни "здрасте", ни "до свидания": "Марк Гаврилович у себя?" Проезжает прямо
в комнату - хоп - на стул вместе с коляской и смотрит влюбленными глазами
на папу. А маме было приказано принимать всех вежливо и быть "поласковее,
полегчий з людьми, якеи пострадали за Родину". Начиналась любимая песня.
Пел ее папа:
Майскими короткими ночами,
Отгремев, закончились бои.
Где же вы теперь, друзья-однополчане,
Тех боев и спутники мои?
Если ты случайно неженатый...
Валентин жениться не успел... Танкиста жена бросила... А у того, что без
руки, все умерли в оккупацию...
Этот день я в жизни никогда не забуду! Маме сообщили, что меня видели в
пивнушке. Сначала был жестокий скандал. "Какой ужас! Какой позор! Больше
так жить невозможно!" Она возьмет меня и уйдет из дома, а папа пусть
остается со своими сявками и бродягами. - "Это то, что тебе надо!" А ей
хватит всю жизнь страдать. "И ребенка тянет за собой!" Ах, какая она
несчастная!... Папа стоял, виновато опустив голову.
И вот в самый разгар скандала появляется вся "кровенная" троица с
выпивкой, садятся по своим местам, и пошло "За честь, за дружбу", "За Марка
Гавриловича!", "За Родину!", "За Сталина!", "Где же вы теперь,
друзья-однополчане?"... И выпивки не хватило. Водки в доме не было. Деньги
лежали в шифоньере под замком, а ключ был у мамы.
- Лялюша, подкинь деньжат...
- У меня денег нет.
- Лялюша полегчий, полегчий... ты ж меня знаешь. Прошу по-хорошему:
сходи у магазин. У меня у доми мои кровенные друзья.
- Нашли себе пристанище! Вон пусть идут на базар, в пивнушку,
"кровенные".
О чем мама думает? Как она отвечает? Разве с папой так можно? Да еще при
людях, да когда он в таком состоянии... Что сейчас будет?!
- Значит, не дашь?
- Нет.
- Та-ак. Где мои пять братов, свинцом налиты - смертю пахнуть? - спросил
папа, оглядывая свою огромную пятерню. - Я ДОПРа не боюсь... Ну, сама
напросилася!
В маму полетели бутылки, стаканы, тарелки... Мы выскочили в коридор, но
потом я не выдержала, опять заглянула в комнату - меня-то папа не тронет.
На ходу перевернув стол, он подскочил к шкафу, одним ударом пробил фанерную
дверцу (она аж запищала, бедная). Папина рука осталась там, внутри шкафа,
он с силой рванул ее, и дверца открылась.
Папа десять лет был забойщиком в шахте. Уголь тогда рубили вручную, и
папины руки были необыкновенно сильны. Один раз он на спор пробил дубовый
стол. Потом две недели не мог играть. Очень любил быть победителем в
спорах.
Папа вырвал руку, взглянул в зеркало. Белые страшные глаза попали в
"волну", стали вдвое больше. Белое лицо. На лбу черные слипшиеся кольца
волос... Даже "кровенные" притихли и перестали подначивать папу: "Ну-ка
покажи ей..."
Мы с мамой побежали к тете Фросе. Она теперь жила в такой же квартире,
как и мы, только подальше на Клочковской. Мы часто к ней ходили. Тетя Фрося
папу знала с моего рождения.
... Мама точно рассчитала, когда пора возвращаться домой. Она шла очень
быстро, победоносно напевая, заранее предвкушая наслаждение от того, как
папа сейчас будет просить прощения. Я еле поспевала за ней и не знала, как
мне вести себя: кого винить, кого жалеть, на чьей стороне быть...
Папа сидел посередине комнаты на стуле без спинки, вокруг - битая
посуда, стол перевернут, руки у папы в засохшей крови...
Как только нас увидел, обхватил голову руками и зарыдал. Каждый раз у
меня сердце разрывалось от жалости к нему. А мама стояла с неприступным
видом и с тайным удовлетворением слушала: "Лялюша, дорогенькая, прости
меня, прошу от чистага серца, бога ради... Я ж тибя усегда честь по чести
прошу - когда я пьяный, будь ласка, не иди супротив меня, подражай мне, а
то будешь бедная. Я ж тогда делаюсь... убить могу. Дочурочка, моя ластушка,
скажи хоть ты ей, ты ж меня знаешь. Я ж ДОПРа не боюсь".
... Я вижу, что рядом с разбитой посудой лежат папины инструменты:
напильник, ножовка, молоток.
Я смотрю на шифоньер. На месте безобразной дырки в дверце папа аккуратно
выпилил овальную рамочку. А с внутренней стороны приклеил фотографию,
снятую в Берлине. Стоит мой папа на лужайке, на фоне знаменитого
"баронськага" замка, в черном фраке, в белой манишке, в руках "Фрателли
Грозио", а на лице - лучистая, добрая "папина" улыбка!
РАБОТА ПО СПЕЦИАЛЬНОСТИ
Впервые после войны папа опять стал баянистом. Наконец-то начал работать
по специальности. Это был санаторий для ослабленных детей, больных
дистрофией. Он находился тут же, в городе, на улице Чайковского. Занимались
с детьми воспитатели-учителя. Вместе с папой устроилась сюда работать и
мама.
Этот санаторий Чайковского был первым этапом в нашей жизни, после
которого мы стали лучше жить. Папа и мама словно помолодели. И каждый раз
счастливые шли на работу. К детям! Как до войны. Даже не верилось, что
невзгоды, мытарства, огорчения позади.
Папа, взвалив баян на плечо, громко, чтобы все слышали во дворе,
говорил: "Ну, я пошел у санаторию к дитям, они меня вже ждуть..."
"Дядя Мара пришел!" - кричали дети, обступая папу. Он снимал с плеча
баян, а они аккуратно снимали с баяна чехол, "готовили инструмент к работе"
и смотрели в ожидании на дядю Мару.
Меня тоже устроили в санаторий. Мама работала за мою путевку. Как мне
прекрасно жилось в санатории на Чайковского! Хожу в школу, делаю уроки!
Чисто, красиво! Ем четыре раза в день! В санатории нам читают вслух
интересные книги: "Четвертую высоту" - про Гулю Королеву, сказы Бажова,
книги Аркадия Гайдара, "Детство" Горького, больше всего я любила "Голубую
чашку" Гайдара.
Однажды наша воспитательница почувствовала себя плохо. Чтобы не сорвать
мероприятие, то есть "чтение вслух", она попросила почитать детям мою маму.
- Пусть это лучше сделает Марк Гаврилович, засмеявшись чему-то, сказала
мама. Я-то знаю чему... Она хотела подшутить над ним, чтобы они были "в
расчете".
- Дядя Мара! Пусть дядя Мара! - закричали дети.
- А што я, не змогу? Да пыжаласта, бога ради. А ну, ребяты! Стройно, усе
разом в зал - шагом арш!..
Все дружно и дисциплинированно пошли в зал. И, обращаясь к маме и к
обслуживающему персоналу, папа сказал:
- Тока штоб из вас - никаго!
Уже и ужин накрыли. А за дверью папин голос, дружный детский смех или
вдруг такая тишина, что слышно собственное дыхание. Дети слушали папу часа
три. Никто не просился выйти в туалет или попить воды. Расходились
бесшумно, мыли руки, тихо садились за столы.
- Марк Гаврилович! Что вы там с детьми сделали? Их не узнать.
- А ничего. Жить их вчил. Батьку з мамкой уметь уважать. Про то, як
батрачил у помещика, когда быв ще таким, як они... ну, про войну... И
сказенку одну "про вогниво". А больший ничегинька.
Я так гордилась, когда дети спрашивали у меня: "Ну когда придет дядя
Мара?"
В 1948 году папа и мама поступили на постоянную работу в харьковский
Дворец пионеров. В нем они проработали двадцать лет.
Мама поставила спектакль с песнями и танцами "Царевна-лягушка". Роль
царевича играла очень талантливая и музыкальная девочка - Неля Легезо. А я
играла царевну-лягушку. Спектакль состоялся прямо во дворе санатория. Вот
тут-то и пригодилось мое блестящее павлинье платье.
В то время у нас в доме жили кот Мурат и собака - приблудный дворняжка
Тобик. "Исключительная собака! Умный, як зверь. Мы з Лелюю ще только
собираемся в санаторию, а Тобик - блысь - вже нема! Приходим у санаторию -
а мой Тобик вже сидить коло ворот и нас ждеть... Язык высулупить и
смееться. Во собака! Через увесь город дорогу у санаторию знаить..."
Тобика дети гладили, кормили, играли с ним...
И вот, в первом действии этой пьесы я (еще лягушка), с ног до головы
накрыта разрисованной плащ-палаткой, прыгаю на четвереньках и, держа в руке
стрелу, говорю: "Ква-ква, Иван-Царевич, не отдам, не отдам... Ква-ква,
Иван-Царевич, не отдам, не отдам..." Все слушают, но интереснее всех моему
папе. Сидит, открыв рот, боясь пропустить вступление к арии царевича...
"И вдруг, перескакивая театральную площадку, довольный, помахивая
хвостом, из кустов выходит наш Тобик... Мы все помертвели - рассказывала
мама - подходит к Люсе и прямо ей в лицо мордой..."
"А я как закричу! Я ведь под плащ-палаткой, вижу только землю... и вдруг
под нее залезает собачья морда. Я вскочила. Все как захохочут!.." - "Тобик!
Тобик! Иди сюда! Молодец, Тобик!"
А бедный папа чуть не плакал. "Ну, чего вы, дети? Ну, успокойтеся!
Ничегинька смешного! Что вы, на самом деле? Он же Люсю взнав... Ето ж
исключительно умный собака... эх! Ну, не повезло нам, дочурочка... ладно...
что бог не делаить, усе к лучшему... Зато щас, у во втором действии, ты як
выйдешь у блестящем платтику - усе рты поразинуть... Ну давай, приготовьсь,
не тушуйсь... Усех положишь на лупаты..."
Так и было. Я как вышла в этом платье, - а на солнце оно так горело, что
глаза болели, - смотрели только на мое платье... Ария царевича, финальный
дуэт никого не интересовали. Да еще рядом с моим платьем марлевые
самодельные костюмы царевича...
... На следующую смену спектакль возобновили. Тобика закрыли дома. Я
выступала уже в марлевом платье и в картонном кокошнике, покрытом блестками
из бумаги от конфет. В этом костюме сохранились фотографии.
Это началось с детства. Саморежиссура. Я заранее, наперед отгадывала
будущую атмосферу события и под нее организовывала свой внешний вид и
внутренний настрой. Долгое время это происходило стихийно,
подсознательно... А потом стало необходимым, естественным и закономерным.
Как в работе над ролью, так и в повседневной жизни. Я замечала: если я
одета в длинное - у меня и походка, и пластика, и голос, и рост, и улыбка,
и возраст, и строй мыслей - одни. Если я одета в строгий деловой костюм -
другие. Если на мне широкое и бесформенное - третьи. Если я в узком и
коротком - четвертые. Иногда главное в костюме, в поведении решает
периферическая деталь - ну... ширина проймы рукава, например.
Несколько раз я делала "ляпсус" и была одета не в "атмосфере", и меня
уносило совсем в другую сторону. Я "разочаровывала". Стала учиться на своем
горьком опыте и извлекать выводы. Есть женщины, актрисы, - всегда ровные,
приятные, красивые. От того, что они надевают красивый, необычный наряд,
они становятся еще красивее, но остаются узнаваемыми. У меня все труднее. Я
совершенно, тотально меняюсь. Становлюсь новой сама для себя. И это новое
вводит меня в азартную игру. Я вдруг боюсь себя. И мне нужно огромное
напряжение всего организма, максимальный контроль за собой, чтобы это новое
не "занесло", чтобы не повторять ошибок. Невероятно трудно вернуть к себе
потерянный интерес.
Если в роли до мельчайших подробностей разработан костюм, прическа, если
в них точно угадано время - то и походка, и пластика, и голос, и рост, и
улыбка, и возраст, и строй мыслей - все приходит само, независимо от меня.
Я уже свое главное предугадала. И тогда мне совершенно неважно, красивая я
или некрасивая, молодая или старая. Тогда "работает" характер персонажа -
человек.
Ну, а того платья, "артистического платтика" уже не было. К тому времени
у меня дома его перемеряли почти все девочки из класса. Ажиотаж вокруг
платья прошел...
Я сама всю жизнь ищу такое, как то, папино.
Сколько ребят в те радостные веселые массовки познакомились с "тетей
Лелей и дядей Марой". Одно поколение сменялось другим, и бывшие дети потом
приводили во Дворец своих детей все к тем же "тете Леле и дяде Маре". И
папа каждую массовку играл, как первую в жизни: всегда дольше, чем
полагалось по времени, - столько, "скока дети захотять". Когда мама
загадывала загадки, он шепотом детям подсказывал ответы. Или, пораженный
смекалистым ребенком, выкрикивал: "Во ета парень, во ета галава", "якая
чуковная девычка, як моя дочурка".
Папа гордился тем, что их с мамой в городе все знали.
- Та што там гаварить... як иду з быяном по городу, усе з окон
выглядають: "Здрасте, Марк Гаврилович! Здрасте, дядя Мара!" Усе - и дети, и
взрослые. Ну а як же? Хорошага человека видать зразу... А ее - не-е, Лелю
не любять, боже храни, - бояться... ну и уважають. Што правда, то правда.
Работник она не плохой... Што да, то усегда да... я ж не против.
Но работа держалась на маме. Если надо было быстро решать, папа
примолкал. А когда все уже было обдумано и осуществлено, папа говорил свое
последнее "решающее" слово и был собой очень доволен. Он прекрасно понимал,
что это сделала мама, но ведь он муж, мужчина... Мы ему подыгрывали, и,
улыбаясь, переглядывались с мамой...
Во Дворце мама вела урок бальных танцев. Они были очень модными. Танго,
фокстрот и линда были категорически запрещены. Мы разучивали падеграс,
миньон, падепатинер. В начале мы с мамой исполняли показательный танец, а
потом девочки и мальчики парами повторяли движения.
В кружке мне очень нравился Вова Серебрийский - высокий, чернявый, и
фамилия такая "дорогая" - Серебрийский, а не какая-нибудь Гурченко. Меня он
никогда не приглашал танцевать. Вова танцевал с разными девочками, никому
не отдавая предпочтения, но в него были влюблены все. Мама догадывалась,
что Вова мне нравится. Это просто было написано у меня на лице. Иногда она
нас насильно соединяла для показательного танца.
"А сейчас Вова и Люся покажут, как нужно вести даму за руку и как
правильно держать голову..."
Я, покраснев, счастливая, с готовностью выскакивала в круг, а Вова шел
медленно, с тоскующим выражением на лице. А после танца уходил от меня
ускоренным шагом. Хотелось плакать... Ну почему я ему не нравлюсь? Я ведь и
пою, и танцую, а теперь уже и на аккордеоне научилась играть...
Жизнь с каждым днем становилась все светлее и интереснее. В ней столько
всего нового!
В двенадцать лет я впервые попала в оперу в наш Харьковский оперный
театр имени Лысенко на Рымарской улице. Его отремонтировали, восстановили
после войны. Это был школьный культпоход. Шла опера "Чио-чио-сан". Сидели
мы на последних рядах амфитеатра. На сцене пели. Может, стыдно об этом
говорить, но я все время ждала, когда же они заговорят. Потом я
инстинктивно догадалась, что, наверное, это и есть "опера". И начала
вслушиваться в музыку и в слова. Пели на украинском языке, но к языку я
привыкла в украинской школе. Меня выбивало и смешило то, что певица,
исполняющая партию Баттерфляй, на высоких нотах вдруг резко скашивала рот
вбок. Может, так легче звуку вырываться наружу, а звуку вон сколько нужно -
какой большой зал, "якая агромадина..." Вот, оказывается, о чем мне
говорила Матильда Владимировна: "Ты в опере не будешь петь, у тебя голос не
оперного масштаба..." Я слушала, смотрела Чио-чио-сан, и быть на ее месте
мне не хотелось.
На экранах шел фильм "Глинка". Композитора играл Борис Чирков, Керн -
Кира Головко, а Пушкина - Петр Алейников. Лучшего Пушкина и не представишь.
Алейников удивительно тонко, по-своему, в нескольких эпизодах показал
великого поэта. Таким Пушкин мог быть. Все внутри... только странные,
больные, всепонимающие, всепрощающие и восхищенные красотой Керн, глаза.
Глаза Пушкина - Алейникова. Я страдала, когда в зале при его появлении
начинался дружный смех: "Ваня Курский - Пушкин! Ха-ха-ха..." А я вот не
видела еще тогда "Большую жизнь", для меня Алейников - Пушкин. И когда
побежала позже на "Большую жизнь", то опять меня поразил Алейников в роли
Вани Курского абсолютной несхожестью с Пушкиным. Всегда восхищалась
Алейниковым - ни одного шва в роли... все так естественно и просто, а ведь
совсем рядом трещит камера, и много посторонних людей в павильоне... Когда
после "Карнавальной ночи" я перестраивалась на драматические роли, я еще
долго слышала от зрителей: "А вот Леночка Крылова из "Карнавальной
ночи"..." Как трудно побороть инерцию зрителей, режиссеров...
В фильме "Глинка" меня поразил, смял, вскружил "Вальс-фантазия". Я
плакала... Но как можно сочинять такую щемящую, такую пронзительную музыку?
Гений, Глинка - гений.
Сейчас по телевидению, в лекциях-концертах, можно все узнать о
композиторах. В 1948-1949 годах были только кино и радио. Гений Глинка - я
почувствовала, я не повторяла ничьих цитат. Тогда я впервые слышала его
музыку.
После фильма "Глинка" я зачастила к тете Лиде, маминой сестре,
добираться к которой нужно было через Южный вокзал. Дорога долго шла по
железнодорожным шпалам. Я пела "Вальс-фантазию" и ритмически точно
танцевала. Особенно красиво раскладывалась синкопированная часть вальса.
Вот чудесно! Никого нет! Пою во все горло, ноги синхронно раскладывают
звуки по шпалам, руки взлетают, пальцы отщелкивают ритм, в глазах -
счастливые слезы.
Потом я влюбилась в американскую актрису Жанетт Мак-Доналд. На экранах
шли фильмы с ее участием: "Роз-Мари", "Таинственный беглец", "Двойная игра"
и "Спринг Тайм" - что значит "Весенние дни". Этот фильм мне больше всех
нравился. Неизменный партнер Жанетт Мак-Доналд - красавец Эдди Нельсон. Ну
то, что я наизусть знала всю музыку из всех картин "от и до" - это "як
закон". Но актриса... Жанетт Мак-Доналд была моим идеалом во всех
отношениях - голос, внешность, мимика, "игра", ослепительная улыбка - все
неотразимо!
Перед лентами с ее участием шел титр: "Этот фильм взят в качестве трофея
после разгрома немецко-фашистских захватчиков". И после этого грозного
известия начиналась такая розовая, безоблачная жизнь, с музыкой, перьями,
пудреными париками, шляпами, кринолинами и кружевами... Все так соскучились
по красоте, по музыке, что смотрели этот фильм по десятку раз. А я еще
больше.
По сюжету в картине "Спринг Тайм" композитор специально для
актрисы-певицы пишет русскую оперу "Царица". Этот эпизод идет в финале
картины. И Жанетт Мак-Доналд, одетая в русский блестящий сарафан, только с
голой спиной, на голове сверкающий кокошник с нитками жемчуга под
подбородком, поет с героем Эдди Нельсоном, который изображает русского
боярина в собольей шапке. Дуэт! Русская царица и русский боярин. Жанетт
Мак-Доналд и Эдди Нельсон. Ну ничего в них русского нет, ну ни капельки...
Но дуэт! Какая непревзойденная музыка! Какая мелодия... Да, вот же пишут
заграничные композиторы... Дуэт очень мощно написан - действует на всех!
Такая вдруг в нем Русь, русская широта. Американцы подметили все
удивительно...
Да, этот "Спринг Тайм" я, действительно, буду помнить всю жизнь. Так
бывает. Происходит в жизни событие. А со временем при одном воспоминании о
нем хочется исчезнуть, раствориться, потому, что нет прощения, нет
оправдания...
Влюбленная в Жанетт и Эдди (как мы, девочки, между собой называли
американских кинозвезд), одуревшая от музыки, я решила поделиться своей
переполненностью с мамой и папой. С мамой и папой. Вы заметили? В
четырнадцать-пятнадцать лет мне стала ближе мама. Мы с полуслова понимали
друг друга. У нее прекрасное чувство юмора. Тогда я уже поняла, что мой
папа "не сахар". Я все явственнее слышала его речь, видела его
необразованность. В общем, это был как раз тот период, когда мне было
стыдно за него. Тогда-то я и расспрашивала маму: как такое могло случиться,
что она вышла за него замуж?..
Я над ним тихонько подсмеивалась, слегка копировала и передразнивала. Но
"тихонько" и "слегка". Потому что боялась его. А если честно, то
единственный человек, которого я боялась в жизни, - так это мой папа.
Боялась по-разному. В детстве - за то, что он, не дай бог, маму будет
любить больше, чем меня. В 14-15 лет боялась сказать что-то резкое о его
недостатках. А уже потом боялась - вдруг кто-то его обидит! Или что-то с
ним случится, и ему будет больно.
Итак, мы с мамой и папой пошли на "Спринг Тайм".
Титр "Фильм взят в качестве трофея" шел в полнейшей тишине. Шел долго,
чтобы все успели прочесть. Титры с названием фильма, с фамилиями актеров,
сопровождающиеся бравурной музыкальной увертюрой, были отрезаны, но не
совсем, потому что с конца музыкальной увертюры начиналось действие фильма.
Неожиданно из тишины на экран сиреной врывалась музыка - как если бы кто-то
небрежно поставил пластинку, и иголка, проехавшись до самой середины,
остановилась. На самом крещендо! В этом месте зал вздрагивал.
- А мамыньки! Чего они так глушать? Лель?
Все! Началось! Я тут же пересела к маме. На экране замелькали субтитры.
- Лель, што он щас сказал?
- Что он ее любит.
- А она?
- Что у нее муж, но она тоже его любит.
- Ить ты, якая порхавка (поганка)!
- Да ты смотри, Марк, смотри, тут все о любви.
Рядом люди зашикали. Я думала, лопну от негодования и раздражения. Моя
любимая картина, любимая музыка, любимая актриса. Скорее бы конец, скорее.
Ну как мама терпит? Я не могу, не могу... И любимый мой дуэт меня уже не
волновал.
Домой мы шли - я впереди, они сзади. О чем родители шептались, я не
слушала. Я не хотела ни есть, ни спать - ничего.
В тот период я вообще была противной девчонкой. В моде у меня был
очередной "отрепетированный" взгляд. Не только загадочно-интригующий, но и
высокомерный: брови вверх, нижняя челюсть слегка выдвинута вперед. При этом
я покачиваю головой взад-вперед, мол, что скажете-с? Ужасно вспомнить...
Как же папа меня копировал! Как же он не любил меня такой!
Дома папа примиряюще сказал: "Дурочка, чего ты на самом деле? Нервы на
такую ерунду. Актриса ета неплохая, и поеть неплохо. Я же согласный".
- Марк, ты скажи Люсе насчет музыки. Вспомни, ты мне по дороге говорил.
- А-а-а-а, ету музыку я слыхав. - Я посмотрела на него "своим взглядом".
- Да, да, дочурка, слыхав.
- Ты "слыхав"? Да что ты вообще "слыхав"? Ты еще скажи, что "ета актриса
не чуковная, и на аккордевончике не играить, и плохо чечеточку бьеть..." Он
"слыхав"! Да это фильм американский! Понимаешь ты! Дремучий человек! Он
"слыхав"...
Я была противной девчонкой. Но в тот вечер
...Поділитися у соцмережах