Жанр: Мемуары

Аплодисменты

сторінка №9

? Стрыбае, спивае..." Я пела... А я и не
почувствовала.
И где-то в душе таилась надежда, что еще что-то со мной произойдет, я
еще изменюсь, похорошею. Ведь я еще не такая большая. Я не буду такой
красивой, как Карла Доннер. Это уж точно. Но я буду красивой, обязательно.
По-своему.
Дома меня вообще теперь не бывало. Ведь началась новая жизнь. Нет
немцев. Никого не боюсь. Я должна была "схватить" все радости. И кино, и
джаз-оркестр, и нужно уже выступать самой. Пора! Но где? Самодеятельности в
школе еще не было. А меня распирало, подхлестывало, особенно после
очередного фильма. Люди работают, а я гибну, пропадаю. Проходит же время...
Большой госпиталь расположился на Рымарской в помещении бывшего
монастыря. Этот монастырь давно уже был мной изучен вдоль и поперек. Знала
я здесь все выходы и входы. У меня даже сохранились монастырские трофеи:
бронзовая тесьма с кисточками - я ее надевала на лоб, когда танцевала
индийский танец из кинофильма "Индийская гробница".
Я пробралась в госпиталь, и очень скоро не могла жить, если после школы
на часок не забегу в "свои" палаты. Меня ждали раненые. Я им пела,
рассказывала о том, что происходило в городе, выполняла мелкие поручения,
веселила их. Самое главное - знать вкусы, желания и мечты "своей публики".
Мои раненые любили песни патриотические, о любви, шуточные. Так я и строила
свой репертуар. Меня совершенно не смущало то, что не было аккомпанемента.
Да я привыкла без него! Шли в ход руки, ноги, глаза, плечи. Вот где
работала фантазия!
Большим успехом пользовалась песня о ленинградском рабочем-гармонисте:

В бою навылет раненный
Скомандовал "Вперед!"..

Потихоньку из соседних келий-палат выходили раненые, вслушивались в
песню, вглядывались в меня. А я пела и видела своего папу-гармониста на
фронте с баяном... Нянечки и сестры с грелками и бинтами тоже
останавливались - все смотрели и слушали. Середины песни не помню. Но в
конце кто-то спрашивает у героя-гармониста: "Откуда ты, отчаянный? - он
ласково спросил".

И с беспредельной гордостью
Ответил гармонист:
"С Васильевского острова.
С завода "Металлист".

Плакали раненые, плакали старенькие нянечки... Но больше всех в песне
нуждались те, кто был ранен тяжело. В эти особые палаты входить не
позволялось. Только если разрешит врач или позовет сама сестра. Войдешь в
такую палату - коек мало; особенно тихо, особенно чисто, всегда цветы. Все
молчат. И я молчу, боюсь нарушить эту тишину. А потом откуда-то из бинтов
еле слышное: "Девочка, что-нибудь боевое спой..." - "Сейчас спою..."

Ордена недаром
Да нам страна вручила,
Помнит это каждый наш боец...

В палату для выздоравливающих я иногда, чтобы их взбодрить, входила с
криком: "Та чево там!" Как Петер. Тоже имела успех. Сначала все
вздрагивали, а потом смеялись и тут же подхватывали веселую интонацию, по
которой соскучились.
И шли песни о любви:

Ах, Нина-Нинощка,
Моя блондинощка,
Подруга юности, ты вспомни обо мне...
Моя любимая, незаменимая,
Подруга нежная,
Товарищ по войне...

О любви я пела и шепелявила с особенным подъемом. О любви я знала
наибольшее количество песен. Иногда, в разгар исполнения, какой-нибудь
молодой раненый как бы невзначай бросал мне вопрос:
- У тебя мама есть?
- Есть.
- А сколько ей лет?
- Ей? Сейчас скажу. По-моему, двадцать четыре года... - специально врала
я.
- Ух ты, какая молодая. Ты ее приведи, а?
- Ясно. Я с ней поговорю...

Бедная моя мама! Если бы она все это знала...
Популярны были песни о любви матери к сыну. Их просили спеть самые
молодые раненые, почти мальчики. Те, у которых еще не было невест.
В конце могли идти и "Чубчик", и "Бирюзовые, золоты колечики"... Я пела
все, что просили. Я хотела, чтобы все улыбались и были счастливыми. И в
самом конце моего выступления уже можно было позволить себе все: и "Та чево
там!", и спеть что-нибудь такое залихватское, чтобы вставить в финале
папину "чечеточку" и мое эффектное, убивающее наповал "х-х-ха!!".
После выступления меня одаривали и раненые и нянечки чем-нибудь вкусным.
С едой по-прежнему было очень тяжело.
Я шла домой усталая. Мне нравилось уставать от выступлений. Я
чувствовала себя актрисой, которая всю себя отдает людям, без остатка,
"Только так можно жить. Только так!"
Успех был, что там говорить. Надо смотреть правде в глаза, чего уж...

ВЫСШЕЕ ЧУВСТВО

Новое неосознанное чувство начинало во мне рождаться именно тогда, в
годы войны, когда я пела в госпитале. Я точно знала, что это чувство
связано со словом "любовь". Это - любовь. Но к чему? К кому? Номером один
для меня была любовь к папе. Для нее - самое большое место в сердце. Она не
может смешиваться ни с какой другой любовью.
Любовь номер два - к музыке, к кино, к профессии. А какая же еще любовь?
Мои увлечения мальчиками и подружками? Нет, это не то... Это новое чувство
начинало вытеснять постепенно все остальные и становиться в один ряд с
любовью к папе. А потом я уже не могла понять, где "любовь к папе", а где
"это"? Что же это за мучительное чувство? Но почему же, когда я пою:

И с беспредельной гордостью
Ответил гармонист:
"С Васильевского острова,
С завода "Металлист"
С завода "Ме-е-е-таллист!" -

я плачу и ставлю себя на место гармониста, и уже сама переполняюсь
беспредельной гордостью?
Почему, когда я пою:

Любимый город может спать спокойно,
И видеть сны, и зеленеть среди весны... -

я хочу любимому измученному Харькову довоенных счастливых дней и готова
отдать все, чтобы защитить его, чтобы мой город зеленел среди весны?..
Даже за лирическими строками:

Подарила платочек прекрасный,
Ты такого нигде не найдешь.

Эх, платочек, ты шелковый, красный,
Ты со мною по фронту пойдешь... -

я вижу бой. Убит знаменосец с красным флагом, но флаг нужен, без флага
нельзя... и боец, весь израненный, поднимается и ведет в бой остальных! А в
руке у него, как знамя, красный шелковый подаренный платочек. Вот и "прошел
по фронту" платочек.
Это чувство, эта непонятная мучительная любовь уводила, уносила меня
высоко-высоко. Я была под гипнозом "этого" чувства.
Теперь я знаю, как "это" чувство называется, я знаю, что это за
любовь... Это - любовь к Родине! Да, вот так просто. Просто и сложно. Так
просто и так сложно, радостно и болезненно располагается она в сердце.
"Это" мне подарил мой папа! Этим чувством он был пронизан насквозь. Он
этого и не осознавал. Он весь состоял из этого. Он любил землю. В самом
прямом значении слова "земля": не вообще вселенную, а ту землю, по которой
ходил. Он брал ее в руки, пересыпал и целовал ее: "Ах ты ж, моя земелька
дорогенькая... Тужилася, кормилица, тужилася... и якеи мне цветики
подарила", - так он разговаривал с землей, когда под окном у нас выросли
розы необыкновенной красоты. Все цветы: розы, сирень, ландыш, даже березку
- он называл одинаково: "цветики". "Пей водичку, земелька... попей,
детка..." Я всегда любила слушать, как он разговаривает с землей, с
"цветиками", придумывая им все новые и новые ласковые слова...
А как папа любил пение русских хоров! После войны, когда немного пришли
в себя, папа взял меня с собой на выступление хора имени Пятницкого. Я не
знала, куда мне смотреть - на сцену или на папу. Он слушал с восторгом, со
слезами. Громко аплодировал, оглядываясь на публику, призывая ее еще более
торжественно приветствовать хор.

- Во, дочурочка, як поють вольно! Голос летит уверх, не застреваить.
Горло не зажимають, як у нас ув опири Харькивський. Усе влыбаются,
довольные... Эх, птичка моя, як поють!
Как истинно добрый человек, он жалел людей. О врагах не могло быть и
речи. Я не помню, чтобы его не любили. Людям он прощал и мелкие грехи и
крупные, мама так и не смогла переделать его ни в чем. Он мог подшучивать,
но обидеть человека - не помню. Шутки, конечно, были своеобразные,
"личные". Папа мог того "кровенного", который отказался выпить с "братвой"
"за честь, за дружбу", привязать и напоить. В общем, разное было, особенно
до войны, когда "быв ще молодой". Обижал только маму: "Ну, его дело святое.
Штоб свое место знала..."
Когда мама и папа переехали ко мне в Москву, то вскоре, если он выходил
во двор, к нему отовсюду слетались голуби, сопровождали его до самого
парадного и поджидали на балконе пока он поднимался в лифте на пятый этаж.
Они свободно и беспрепятственно ходили по квартире. Везде валялись перья,
крошки хлеба, зерна...
- Мам? Когда он успел, вы же недавно здесь...
- Что ты, он так обрадовался, что во дворе голуби. В Харькове все ходил
на площадь Тевелева, кормил голубей, хотел приручить. Всю жизнь - кошки,
собаки, голуби. Ой, что за человек...
Когда в восьмом классе я учила из "Мертвых душ" "Тройку" - что было с
папой! "Ах, ты ж, мамыньки родныи... Якой исключительно русской души етый
Гогаль! Бьеть напувал..." И я ему еще и еще раз читала: "Эх, тройка! птица
тройка, кто тебя выдумал? Знать у бойкого народа ты могла только родиться,
в той земле, что не любит шутить, а ровнем-гладнем разметнулась на
полсвета..." Он сидел на нашей кровати с шариками, весь светился, и мне
казалось, что он становится высоким, могучим, как вся русская земля, и
гордым, что родился и живет на этой земле. "Во его талант! Пишить просто, а
душу жметь... Эх ты, Гогаль..."
После войны не было ни одного концерта, где бы артист, пионер или
ремесленник не читал "Василия Теркина". Папа в ожидании своего выхода сидел
за кулисами и, положив подбородок на баян, сосредоточенно слушал стихи
Твардовского. "Пап, ты уж должен наизусть это знать. Все реагируют,
смеются, а ты сидишь такой грустный. Пап..." - "Ета великая вещь, дочурка.
Ета настыящия правда про нашего брата-фронтовика".
Когда папа смотрел военный фильм или фронтовую хронику, он сидел,
вытянувшись к экрану, в напряжении все полтора часа. На других картинах
смотрел по сторонам, ждал скорее надписи "конец фильма", раздражался:
"Лель, чего они смеются, а? Ну, ничегинька смешного, а? Лель!" - "Потом
расскажу - дома. Подожди ты, Марк..."
Мама злилась, что он не давал спокойно посмотреть картину, все время
давил ее колено. Ну и что же, что давил? Что она не привыкла, что ли? Ведь
он же ее любит... Тогда он доволен: "Уся семья у кучки" - и он, и мама, и
дочурка, ну и... колено.
Но если это было "оборонное" (военное) кино - тут уже никого не
существовало. Он входил в бой, в атаку; на его лице можно было прочесть
все: кто кого побеждает, где враг, где горе, где победа. "А победа будить,
мы усех на лупаты положим... Русский брат - он терпить, терпить, а потом
я-ак вжарить. Та што там гаварить... Усе за Родину пойдем... да я
первый..."
Это чувство живет со мной постоянно. Я о нем не думаю. Оно само
напоминает о себе, проявляется неожиданно в самые трудные минуты, когда
кажется, вот-вот потеряешь силы, надежду... Оно становится рядом с тобой,
вливает в тебя силу. И тогда твердо стоишь на земле.

В 1972 году я была с группой кинематографистов в туристической поездке
по Италии - Сорренто, Капри, Неаполь, Рим. Был уже конец поездки. Мы
возвращались в Рим, оттуда в Москву. Ехали в большом мягком автобусе. За
окном, по обеим сторонам трассы, рос мелкий кустарник. Было начало октября.
Трасса называлась "Солнечной", а день был пасмурный, накрапывал дождь.
Шофер-итальянец, чтобы нас развлечь, повернул к себе микрофон и запел
"Санта-Лючия" - русские, мол, эту-то знают... Он пел и вопросительно
поглядывал на нас в зеркало - почему нет никакой реакции. Он не знал, что
это кинематографисты...
В это время у меня был один из самых безнадежных периодов в моей жизни.
Не было интересной работы, я цеплялась за малейшую возможность - только бы
действовать. Плохо было и в личной жизни.
Я сидела погруженная в свои мрачные мысли. Дождь, серость за окном еще
больше давили на душу. И вдруг я встала. Почему? Я и не думала вставать...
Куда идти? Что я буду сейчас делать? Почему я взяла смелость обратить на
себя внимание?
Меня подняла какая-то сверхсила. Я опять была под гипнозом, как в
детстве, тогда, в госпитале. Я подошла к водителю, попросила у него
микрофон. Я уже ни на кого не смотрела, только на скучный серый пейзаж
"Солнечной" трассы.


Ночь коротка,
Спят облака,
И лежит у меня на ладони
Незнакомая ваша рука.

После тревог
Спит городок,
Покидая ваш маленький город,
Я пройду мимо ваших ворот.
Хоть я с вами совсем незнаком
И далеко отсюда мой дом...

Члены делегации кинематографистов смотрели на меня новым,
заинтересованным взглядом: что-то в ней мы просмотрели, что-то она так
"заглохла", не снимается... Нет, нет, что-то в ней "свое" есть...
Вася Шукшин смотрел на меня повлажневшими глазами. Смотрел прямо
вглубь... Первый раз за всю поездку мы услышали его голос. Он сказал
громко:
- Люся, спой ту, которую ты пела по телевизору... Знаешь, какую?
- А-а? Конечно.

Тропинка вьется узенькая
Через сугробы, вдоль плетня.
Я прохожу, а у колодца -
Судачат бабы про меня.
Разговоры, разговоры,
Слово к слову тянется,
Разговоры стихнут скоро,
А любовь останется...

Это чувство наиболее остро проявляется за границей. Твой дом, твоя
земля, твоя Родина остались там... А ты здесь. И если в тебе нет этого
чувства, нет этой силы, которая дает тебе опору, то тогда ты - один,
беззащитен, раним, проваливаешься и спотыкаешься, становишься похож на дом
без фундамента...
Фестиваль в Каннах - это самый представительный фестиваль в Европе. На
просмотрах фильмов все в смокингах, в роскошных вечерних туалетах.
Атмосфера приподнятая, праздничная.
Здесь надо уметь сохранять на лице постоянное гиперболизированное
внимание, уметь восхищаться всем и всеми и проявлять бурное веселье по
каждому даже незначительному поводу.
Это можно выдержать ну десять, ну тридцать минут. Но не с утра до ночи и
не с ночи до утра... Что за люди! Ну врут же друг другу в глаза. Все это
понимают и все же очень довольны собой и друг другом.
В общем я скоро сникла, устала. Пойду к себе в номер, отдышусь, полежу,
наберусь сил - и опять с самой неотразимой улыбкой, на которую только
способна, возвращаюсь в бурлящую и искрящуюся толпу! А внутри так все и
воет, как "скорая помощь": "О-о-о-о!" А ведь прошло только два дня в
Каннах. Дома знакомые и не поверят, если вот так честно признаться: "Канны!
Париж!" А она - "о-о-о-о"... Подумаешь...
С утра на фестивале уже кипела работа. Около отеля "Карлтон" - в кафе на
улице, напротив моря - брали интервью, пили, общались, смеялись,
фотографировались; члены нашей делегации перед фильмами давали интервью.
Никита Михалков был на фестивале представлен и как режиссер с внеконкурсным
фильмом "Пять вечеров", и как актер, исполнитель большой роли в фильме
"Сибириада". Так что он работал за двоих. А мы с молодой актрисой Наташей
Андрейченко фотографировались перед вечерней премьерой "Сибириады".
Фотографировала нас репортер из журнала "Париматч" по имени Шанс. Она
неплохо говорила по-русски - ее бабушка родилась в России... В 1969 году
Шанс была в Москве. Ей не понравилось: русские какие-то мрачные... Никто не
смеется...
- Ну что вы, Шанс... Это вы близко не общались с нашими людьми. Ого! Еще
как веселятся и смеются.
- Не говорите мне... Я видела. Почему тогда вы не смеетесь? Вот смотрите
- все улыбаются, а вы нет.
Наташа Андрейченко испуганно посмотрела на меня и, напрягшись,
неестественно хихикнула. А потом рассердилась на себя и нахмурилась.
- Шанс, а над чем смеяться? - А в голове пронеслась папина фраза: "Лель!
А чего они смеются? Ведь ничегинька смешнога..." - Мы тут никого еще не
знаем. Будет повод - посмеемся...
- Вот, посмотрите. Даже старушка и та смеется... Шанс явно над нами
издевалась.
У меня внутри все "пошло". Я оглянулась. В кресле сидела старушка с
дрожащей головой, в кружевах и камеях. Красиво... Мутные глаза с длинными
ресницами. Обнаженные вставные челюсти говорили о том, что она
действительно улыбалась: она тоже была здесь, она тоже на фестивале, она
еще жива, она в гуще событий...

- Шанс, когда нам будет по девяносто лет - мы тоже будем улыбаться, -
сказала я зло.
Интерес к фильму "Сибириада" был большой. Народу полно.
Да... И меха, и бриллианты, и "бабочки", и смокинги, "звезды" и
"звездочки"... И смешанный запах лучших французских духов.
И как будто с другой планеты, из другого мира, полилась с экрана
грустная русская песня... И я перестала волноваться, суетиться, улыбаться
без причины. Стала спокойной и сильной.
На фестивале нравы жесткие. Не нравится картина - хлоп креслом - и
уходят. Кто как хочет, так и поступает. Никого не интересует, что автор
фильма сидит в зале. Наша "Сибириада" идет три с половиной часа, а это для
французов много. Режиссер-постановщик попросил сделать между первой и
второй частями фильма перерыв на пять минут. Это необходимо: они не высидят
без перерыва.
Этого перерыва мы боялись. А вдруг уйдут и не придут? Эти пять минут
казались вечностью. Мы смотрели на пустые кресла, боялись взглянуть друг
другу в лицо. Все думали об одном и том же.
Вернулись все! Мы облегченно вздохнули, и картина пошла "набирать".
Уже до финала были аплодисменты, а перед концом картины и после они не
смолкали и превратились в "скандеж" - как на концерте. И "браво", "браво",
"браво"...
Мы кланялись вперед, назад, влево, вправо. Никто не уходил, и мы стояли
и кланялись, кланялись... А потом стали обнимать и целовать друг друга...
Эмигранты кричали по-русски: "Молодцы! Мо-лод-цы! Людочка! Мы так
счастливы за вас!"
Мы плакали от радости. Смешались звания, регалии, титулы, посты - мы
были небольшим русским островком на прекрасной французской земле. Она нас
приняла, она почувствовала нашу силу, на ней запахло Русью...
Мы шли вниз по лестнице в сопровождении толпы. Все улыбались искренне, и
очень старались понять, рассмотреть: что же это за русские, что же это за
загадочная русская душа? В конкурсных картинах других стран на экране -
крах, апокалипсис, разрушение, а тут, в "Сибириаде", у русских все
наоборот: вот тебе из тьмы-тьмущей эти люди поднимаются, строят, воюют,
побеждают, преодолевают, перевыполняют, горят и не сгорают.
Подбегали фоторепортеры, прорываясь сквозь кордон людей в униформе. И
вспышки, вспышки...
Шанс приблизилась к нам, но фотоаппарат дрожал в ее руках. Она вытирала
слезы большим шейным платком фирмы "Ив сант Ларан" - ее любимой фирмы, у
которой она одевалась (это она нам утром сообщила).
- Ну, Шанс, что же вы не смеетесь? Что же вы такая грустная?
- Наташя, Людмиля, я так плакаля. Это так хороше... Я не зналя.
И Наташа Андрейченко, которая только что плакала - я ее за эти слезы еще
больше полюбила, - как "залилась" вдруг: басом, громко, заразительно... На
весь город Канны!..

ПИСЬМО ОТ ПАПЫ

От папы пришло письмо! Треугольное, солдатское. Папа его прислал на
старый адрес. Но нас нашли. И вот какая радость!
- Люся! От папы! Скорее... Валя! От Марка!
Мама торопливо раскрыла треугольник: "Здравствуйте, дорогие дочурка
Людмилка и жена Елена Ал.!" Никогда папы не хватало на то, чтобы полностью
написать "Александровна" - он спешил вперед, "дальший". "Елена Ал." - и
все. "Пишить вам ваш любимый муж и отец Марк Гаврилович Гурченко. Во первых
строках своего письма сообщаю вам, что я живой и здоровый, чего и вам желаю
от чиста га серца, с честью служу и защищаю Родину, имею две грамоты.
Медали ще нема, но будить у в обязательном порядке... Леля! Детка моя
дорогая! Обращаюсь до тебя! Ты мне усе ночи очень подозрительно снисся.
Смотри, не сделай, будь ласка, якого ляпсуса! Корочий! Если я приеду з
войны, и мне скажуть люди, что в тибя хто-то быв... Ну, Лялюша, ты меня
знаешь... Пять братов свинцом налиты - смертью пахнуть! Пиши пропало..."
- Уйди... Уйди! Ты слышишь, что я сказала?
- Мам! А что там про меня?
Она ударила меня и с перекошенным лицом выскочила из комнаты. "Ну все!
Приедет папа - я все ему расскажу. Мой папочка письмо прислал, а она..."
Папа писал письма всегда одинаково. Вначале сдержано, "по протоколу", а
потом спешил "дальший". И изливал на бумаге свой бурный нелогичный и
темпераментный строй мыслей без точек и запятых - только одни
восклицательные знаки и многоточия...
Мама плакала у тети Вали. А я сидела на корточках в коридоре и
подслушивала. Это было "мое" место. Оттуда хорошо слышно.
- Леля! На черта он тебе нужен? Старый хрыч! Нет! Я бы такого не
выдержала... это не на мой характер. Что вы! Товарищи! Чтобы мне угрожали?
Хо-хо! Новое дело! Леля! Ты же еще совсем молодая, красивая, здоровая. Да
ты еще встретишь в жизни человека...

Ишь, что говорит тетя Валя! "Старый хрыч", "найдешь другого"... Это
влияние на маму мне не нравится, надо будет их как-нибудь рассорить...
- Да нет, Валя, ты его совсем не знаешь... да я и сама его не знаю. Он
такой... разный, очень разный. Жаль, что ты его не знаешь.
- Перестань, Леля! Написать в письме такое... Хо-хо! Кому прочесть...
Товарищи! Да он ненормальный! Лучше бы денег прислал или посылку. Кормилец,
муж называется...
- Ну-у... это ты его не знаешь. Это-то он пришлет. Очень жаль, что ты
его не видела. Он и не старый. Он очень, очень ничего. Марк красивый.
"Ну, мамочка, ну, родненькая, говори, говори еще так про папу!"
- Эх, Леля! Ты ведь вообще, кроме него, никого не встречала...
- Нет, Валя, это не то. Я понимаю, о чем ты говоришь. Это не то. Марк
меня поразил искренностью, размахом. Он человек странный - мама стала тихо
и ласково смеяться, - он так за мной ухаживал...
Я затаив дыхание слушала в коридоре, как мама рассказывала тете Вале про
папу. Я точно помню, ото было первый раз в жизни - мама так долго, нежно и
откровенно говорила про папу.
Я помню яркие детали маминого рассказа. И только потом, со временем, у
меня выстроилась история их необыкновенной любви.
После первого папиного письма я стала "изучать" свою маму. Что же она
при мне так ругает папу? А без меня так тепло, с любовью говорит о нем.
Нет! Не знаю я своей мамы.

СИМАНОВЩИНА

Мамину семью Симоновых папа называл "симановщиной".
Симоновы жили в Москве. Мамин папа, мой дедушка, Александр Прокофьевич
Симонов, был директором одной из московских гимназий. Бабушка, Татьяна
Ивановна, родом из "столбовых дворян", родила дедушке восьмерых детей. У
меня было шестеро дядей: Владимир, Сергей, Юрий, Борис, Александр и
Константин. И одна тетя, мамина младшая сестра, Лида. До революции они жили
в собственном доме на нынешней улице Огарева. Революции дедушка не принял.
А бабушка говорила: "Неужто ты - Симонов! - будешь мужичонков обучать?! Не
бывать этому!" И всей семьей они уехали под Смоленск в свое имение, село
Барадуличи. Там они вели хозяйство и ждали "перемен". Пережидали. Там мама
пошла в школу. Она очень любила своего отца. Он учил маму красиво и
грамотно писать. Сам он прекрасно пел и был расстроен, что мама поет
нечисто. Так они жили, пока маме не исполнилось восемь лет.
В школе мама была первой по успеваемости, но однажды к ней перед началом
уроков подошла учительница. "Погладила меня по голове и сказала, чтобы я
шла домой и без матери в школу не приходила. Так странно... Мама никогда в
школе не была, всегда папа", - рассказывала мама.
Дедушку выслали в Сибирь, имущество и дом конфисковали. Кое-какие ценные
вещи дедушка увез с собой в надежде, что когда устроится, то жену и девочек
заберет к себе. Мальчики уже подросли - кто работал, кто учился в других
городах.
Но переехать к дедушке не пришлось. Он влюбился в какую-то женщину, она
все "прибрала" к рукам. А когда дедушка опомнился, бабушка ему не простила.
Как она страдала и переносила свое горе - никто не знал и не ведал. Она
была твердой, жесткой и очень гордой.
Бабушка с мамой и тетей Лидой переехали в Харьков, чтобы быть поближе к
дяде Сереже, который работал инженером на железной дороге.
Профессии у бабушки не было. Она была только хозяйкой имения и матерью
восьмерых детей.
Теперь они снимали маленькую комнатку в небольшом частном домике на
окраине Харькова в районе Холодной горы. Бабушка стала работать уборщицей
на Харьковском велосипедном заводе. От прежней бабушкиной обстановки
осталось несколько медных тазов для варенья с длинными деревянными ручками,
иконы, большой письменный стол С малахитовым чернильным прибором, огромная
линейка и старинная гитара с выцветшим бантом, на которой раньше играл
дедушка.
Дедушку я видела всего один раз. Он приезжал в Харьков навестить своих
детей. Я уже училась в девятом классе

Список сторінок

Поділитися у соцмережах

☏ Замовлення реклами: +3805044-68-872

© Асоціація електронних бібліотек України

☝ Усі матеріали сайту (зокрема статті, зображення, рекламні оголошення тощо) призначені лише для попереднього ознайомлення. Усі права на публікації, представлені на сайті, належать їхнім законним власникам. Просимо Вас не зберігати копії інформації.