Жанр: Лирика
Фосфор (сборник)
...дной точкой, начиная с мысли о
рождении и зеркалах. Тут-то и приходит в голову позволительная
аналогия, которую можно провести с одним предположением, изложенным
погожим октябрьским днем за чашкой кофе на Литейном проспекте одним, к
сожалению, неизвестным тебе странствующим астрономом. Коснувшись... да
ты не слушаешь меня! Очнись! Коснувшись теории большого взрыва (ну, а
мы в той или иной степени, рано или поздно все возвращаемся к идее
начала, хотя бы для того, чтобы не забыть, о чем идет речь в тот или
иной момент), он заметил, что эта теория, столь долгое время бывшая в
обиходе единственно-вразумтельной (раздражающей и по сию пору умы),
обязана во многом представлению мира, как некой картины, - нечто вроде
любви к метафизической раме дедушкиного портрета, без которой портрет
кажется (не понять почему) лишенным взыскуемой значительности... лицо
как лицо, как тысячи, как твое, к слову сказать. Но существует мнение,
будто такого взрыва вовсе не было, i. e. есть "ни-что" или "до-что", а
"что" (как различенное, как вопрос) является лишь риторической
фигурой, метафорой, позволяющей выделить из настоящего настоящее
спрашиванием о нем. "Большой взрыв" =" "Устойчивое состояние". Подобно
моему исчезновению, которое в итоге невозможно помыслить (если не
считать рождение единственным фактом, вписанным в мою историю, к тому
же не мной), понять, потому что я таковым не являюсь. Наверное, тут-то
язык и формы времени, созидаемые им в сознании, оказываются
беспомощными вполне, - что может значить прошлое, будущее, настоящее
для находящегося в неустанном ускользании? Но я знаю, о чем ты сейчас
думаешь. Уверен, что осень, подобно полнолунию, снова беспокоит тебя.
Не возражаю, ветер пронизывающ, холод искусительно вкрадчив, старость
очевидна, как доводы монаха в пользу бессмертия души, по дорогам
государства бродят толпы астрологов, гадалок и предсказателей, к тому
же вино не только не согревает кости, но и делает бессильно-болтливым;
поутру же мучит изжога, и просвещенные женщины вызывают смутную
печаль. Итак, решено. Завтра - охота!
Как после покажет расследование, на охоту Дон Карло отправится много
позднее. Кто писал письмо с объяснением любви? Кому принадлежит
почерк? Кто надоумил пригласить Дона Фабрицио в дом? Кто еще ранее
направил стрелу беспощадного лучника так, что она соединила два
сердца? Dolcissima mia vita a che tardate la bramata aita? Credete
forse che'l bel foco ond'ardo sia per finir perche tocete'l guardo? И
точно так же предала растерзанию их тела, не дав возможности тем
злополучным часом спасти в исповеди души, когда Дона Джулио Джезуальдо
снедала зависть, скрываемая столь продолжительное время. Или же
страсть воспламенила его рассудок раньше? Как бы то ни было, стоит
осень, и по ночам примораживает. Стук копыт разносится по всей округе.
Издохшие от холода и голода бездомные (а также предсказатели,
самозванцы, разорители могил, солдаты и поэты), не успевшие добраться
до города, кое-где валяются вдоль дороги грудами падали, безмятежно
подставив то, что было лицами, лучам октябрьского месяца. В чем
заключается различие между Пастернаком и Мэрлин Монро? Ветер то и дело
доносит смрад горелого мяса. Здесь гармонию образует замедленное
движение светил. Боль эффективно стирает способность воспринимать
время3. Страдающие нации трудятся над уничтожением истории.
Апокалипсис как инструкция. Санитары леса. В этом месте запись
поворачивает в неопределенную сторону, следы "пера" расплываются. Пир
становится чем-то бесформенным, в чем невероятно трудно углядеть круги
восхождения от простого наслаждения видом прекрасного тела к любви,
____________________
3 Иногда боль подавляет, подобно устремленным ввысь сводам собора,
спрессовывая в горчичное зерно восторга. Восторжение или исторжение...
управляющей созерцанием. Чем отличается Пастернак от Каспарова? Я
поднимаю телефонную трубку и выслушиваю очередное (но теперь все реже
и реже) приглашение "выступить" не то, чтобы с докладом, но хотя бы с
коротким сообщением о "том, что происходит с культурой в постисторическом
обществе" В прелогическом. С моей точки зрения. Или же,
что происходит в поэзии. Всякий раз, пробормотав благодарность, уходя
в ванную, уставясь там в зеркало на черное и беглое серебро муравьев и
собственные обвисшие щеки, принимаюсь лихорадочно перебирать какие-то
обрывки смехотворных мыслей, сродни которым обвисшие щеки; начинаю
ворошить маловразумительные осколки фраз, одновременно пытаясь понять,
почему одни из них тут как тут, а другие исчезли, оставив
невразумительное, однако навязчивое воспоминание о себе, которое,
скорее всего, обращает мое внимание именно к этим не совсем пробелам,
отвлекая от реконструкции всего накопленного мусора, было
зашевелившегося при звуках "приглашения". И я хватаюсь за
спасительное, испытанное начало: "я ничего не понимаю". Но и это
начало мертво. В его чертах не угадать прежнего восторга и упоения в
предвкушении сочинения того, что каким-то образом косвенно сумеет
доказать, будто на самом деле я что-то понимаю. Но я продолжаю думать
о том, что ничто никогда во мне не менялось. Что, каким я был - гранью
между "ни" и "что" - таким и умру. И что смерть или то, что я умру,
ничего "во мне" не изменит. Что вся моя жизнь подобна стене маятника,
на которой забавы ради я только что выскреб ногтями: "в чем различие
между Александром Блоком и тенью на пустой странице?", оставаясь по
сути глубоко безразличен к тому и другому. Там, у зеркала, в тишине,
расшитой скрипом труб и вентиляционными всхлипами, меня и посетило
воспоминание об одном знакомом писателе, которому не было "все равно"
многое.
Волновала ли души людей идея свободы? "У меня к вам просьба. Не могли
бы вы предложить адрес предприятия, которому я смог бы продать свой
скелет? Мой скелет без изъянов. Крепок, так как я занимаюсь
атлетической гимнастикой." Люди, и в этом нет ничего странного,
публикующие в газетах такого рода письма, меня также понуждают рыться
в голове, как бы в поисках воображае-мого им ответа. Действительно,
ирония, выказанная публикацией и последующим "смешным" комментарием
письма, предполагает, что они де, публикующие, уж наверное знают, что
им делать со своим скелетом. Иными словами, публикация простирается
жестом, указующим лишь в одном направлении, в сторону Порядка, в
пределах предписаний которого скелет либо закапывается в землю, либо
сжигается (последнее считается многим хуже), а само предположение
иного порядка (вплоть до недоумения вообще) подлежит обозрению, то
есть изоляции и вы-ведению на сцену, подстать явлению заведомо
смехотворному и, стало быть, не соответствующему норме, а-сообщительному,
вследствие чего - угрожающему, иными словами,
посягающему на собственность распоряжающегося закона, предписывающего
не только нормы обращения со своими скелетами, но норму Надежды,
правила Блага (см. разнообразные модели воскрешения) и, не исключено,
образ Бога. Какое место в твоем словаре занимает слово Флоренция?
Какие из банальностей кажутся тебе наиболее банальными? Так называемые
тоталитарные режимы суть продукт неукоснительной веры в Благо
исправленного. Поэтому философия, как одна из разновидностей такового
(или, как высшая степень банальности) у Платона в итоге становится
государственным языком. Но, что таят в себе восхитительные зерна
полного краха всех таких упований? Не лишне вспомнить тех, кто на
вопрос "как поживаете?", начинают подробное описание своего
"поживания". Я поживаю нормально. Я слушаю радио. Я слушаю по радио
автоматные очереди. Я слушаю, как астрологи и гадалки, шествующие по
дорогам, гласят о наступлении эры Водолея. Я слышу, как смердит падаль
и поскрипывают висилицы. Я слушаю историческую передачу. "Место" -
эхо. Мать тоже эхо. Раньше я думал по-другому. Мое (о)писание также
означает нечто вроде тупого повествования в ответ на вопрос "как
поживаешь". Я поживаю нормально. Только что я отдавил большой палец на
ноге, неудачно перемещая стул подле письменного стола. Письмо более
чем тотально. Оно абсолютно бессмысленно и не приложимо ни к чему. Оно
всецело секретно, как большой палец ноги. Если уж и говорить о
социальной обусловленности письма, то оно всегда, без исключений есть
результат социального распада. Что мне откровенно нравится. Под стать
сухому листу ускользает нескончаемо из сада пустыни, из центра ночи, к
воде падая, будто нет и не было у пишущего ничего иного, о чем бы
следовало говорить в отделении/отдалении собственных границ, подобных
пониманию "центра", в котором ты - ртуть, роса разделения,
пресуществления в испарении. Далее сад разрастается темнотами
безмолвного ослепления. Расширение зрачка. В половодье безначального
тишайшего шума, вопрошаемого нежной радугой звезды.
Это происходит по многим причинам, благодаря которым, словно
догадываешься о том, как это произойдет: это, - и, тем не менее,
концентрическое сужение, уплотняющее предполагаемое пространство в
выпуклое место выявления того, что благодаря тем или иным причинам
должно быть, нет, обязано стать, появиться и во что предопределено
возвратиться, как в неминуемую форму, сущую в конечной области
значений, неодолимо затягивает во вращение, не приближая к
происходящему. Неясность только что сказанного не особо удручает. Но
уверен ли ты, что дверь тогда называлась дверью? Мы могли бы избежать
не столько боли, сколько забвения: когда бы ни разу не упомянули о
"человеке", если бы свое вздорное, так называемое, знание...
Не содержится никакого возвращения. Радуга звезды лучится ледяной
подковой в безвидной розе ветров. Только половиной, тусклой четвертью,
смутной восьмой затакта в безвоздушном пространстве черного отсутствия
цвета. Не возражаю, ноябрь в школе удручал. Толку-то? А как насчет
первого сексуального переживания? На последнем этаже у чердачных
дверей или внизу, в уборной, облипая, висел промозглый сырой дым
выкуренных в перемену сигарет. Жизнь микрокосмоса пульсировала не
меньшим величием, чем бетховенская глухота или мечта о поджоге школы в
одно ветреное утро. Глиняная река разрезала город на две неравные
части. На окраинах жизнь очертаний складывалась в пустынные
повествования, наподобие военных учебных плакатов: погрузка лошадей в
вагон или правильное расположение полевой кухни на фоне онирического
синего света. Глиняная река по вечерам накрывала еврейские кварталы и
остывала в пальцах уснувших, как тяжкая спутанная пряжа одногоединственного
знака. Цветы цвели. Ходили рассеянные, старые слухи,
бормоча под нос о сокровищах казны Таращанского полка, утопленной
Богуном в реке под Сабаровым. Турецкие цехины, cor ardence, восковые
останки крохотных немых наложниц, коралловые монисто, сморщенное
серебро наперстных крестов заодно с порохом и огнем спали на жирном
дне, спеленутые илом, как осокори рынка дремой в полдень. Однако
безразличие было еще более могущественно, нежели жизнь элементарных
частиц, одновременно существовавших в сознании, как на пороге научения
времени, так и в слабом дрожащем представлении их превращения в радугу
морозной звезды, восстававшей еженощно в сизом воздухе сумерек над
акацией через дорогу. Там и сейчас, вероятно, можно встретить
крадущегося подростка с пьяными глазами слепого, для которого дверь -
отнюдь не дверь, небо - не небо, он сам - вовсе неизвестно кто... так,
счастливый мусор, плывущий в повечерьи. Во всяком случае, я, внезапно
охваченный сентиментальным порывом, понимаю, что пишу именно для него,
для того, кто никогда не прочтет написанного, потому что нас разделяет
нечто более неодолимое, нежели время, и все-таки - для него, чтобы
знал: выхода нет, а, стало быть, никто и ничто никогда не вынудит его
быть иным. Порой с вокзала тянуло угольной гарью. Назидание или Ницше?
От соседки по парте, преимущественно по утрам, разило потом, что не
отталкивало, а, напротив, вызывало неизьяснимое (и теперь тоже
необъяснимое...) желание вытащить ее за руку из класса, прижать к
стене, схватить запястья до боли в собственных пальцах. О эти утренние
школьные эрекции в створах голосов, бьющихся в стеариновых ушах гула.
Голоса мира. В соседнем доме опять раскричался идиот. Его тряпичная
розовая голова видна отсюда, из-за стола. Это война биологическая, это
война совершенно различных биологических видов. Поэтому в данном
случае неприменимы категории добра и зла. Требовалось найти четкое
доказательство того, что ты и твое тело одно и то же, необходимо было
пережить это совпадение во всей мыслимой полноте, но так, чтобы она
также поняла это, поняла, как необходимо какое-то высказывание
(незатейливое сочетание слов, составленных в магическом порядке?), как
нужно, чтобы кто-нибудь в своем слухе дал этому форму. Ожидание
формирует.
Осадок, известняк, раковина, кровь.
Но и такое вожделеющее ожидание в другом (догадка существовала) себя
другого всего-навсего веха, черта, которую в свое время нужно
переступить. Засохшая кровь. Невероятно странная тяжесть и жесткая
несгибаемая замороженность подстреленного зайца.4 Какие сны видела
она, глядя на смальту географической карты или в окно, а там шел снег,
дожди; проваливались вниз, мимо чернильно-коричневые листья вязов. Мне
перестала сниться река, солнце в несказанной синеве разбивающее луч за
лучом о сахарную изрытость раскаленных надгробных плит, которыми была
облицована насыпь взорванного в войну моста. Идет снег. Вопрос.
Ледяная леса отвесно уходит в темную, затянутую фольгой неба поверху
воду. Вокруг столько смешного, что не осталось никого, кто мог бы
смеяться. Струна.
Желание рождало легкую, приятную тошноту (сродни той, какая застигает,
случается, когда сильно ушибить колено) и безразличие, как если бы
совершенно очевидное кончалось, не привнося ни утраты, ни покоя.
Сомнамбулически разворачивали вещи свое одинокое бытие, и мы, точно
так же собирали в свои сумки какие-то невнятные книги, в которых шла
речь о полезных ископаемых, тангенсах... погружаясь в беспредметную
задумчивость оцепенения, исполняясь силой отсутствия каких бы то ни
было планов на будущее (вот где, в "будущем" залегали залежи памяти, о
которой ты пишешь мне или писала), а потому, признаться, очень теперь
трудно разобраться в твоем почерке. Кто это - мы? Допустим, вторая
половина следующей страницы имеет определенное значение. Имела.
Сейчас, положим, она для меня бессмысленно значима, приобретая от того
очарование загадки, впрочем, совсем несложной. Знаешь, о чем я?
Перекатывая во рту влажную гальку признаний и звуков: but for me the
____________________
4 Смерть - это высшая степень эксгибиционизма.
memory never fades (вот оно что! это, да, именно, вот это - что бы оно
могло значить?) it in fact is not memory at all... Да? Но говори,
говори... не останавливайся. For you memory very much alive only
frighetened continuosly by the idea that perhaps you will not
remемber... can my face still sure in your eyes. May be it is your
duty to forget & my mine to remемber. Немая панорама дергается.
Проекционный фонарь с треснувшим стеклом: сквозь царапины, ссадины,
трещины льется подкладочный свет, свет основы (означает ли это, что
открывая каждый раз рот, каждый раз заново учусь говорить, или, что
всякий раз, прикасаясь к бумаге пером либо зрачком к проекции страницы
на экране, начинаю повествование заново?). Прости, мне необходимо сию
же минуту вернуться на те вокзалы, уйти в самый дальний конец перрона,
где пробивается сквозь треснувший асфальт лебеда, и тщательно ощупать
холодными руками свою голову. Совпадение тела - таким вот, стало быть,
образом - с собственными границами, с собственными очертаниями. И ты
только дыра в теле смерти, куда устремляется мир, сквозняк любовного
вскрика, и он, конечно, не что иное, как легкий хрип поутру, подобный
бахроме стекляруса, бесцветно цветущей на кромке слова: "разве
известно тебе, кем ты была/был для меня!". Поражения нет.
Несомненно всякая метафора социальна в своих предпосылках. Принцип
управления машиной метафоры предопределен изначальным отбором не
только составляющих ее тело, но и предвосхищением бога, из нее
исходящего. Но и само выражение располагается в необозримых полях
контекстов, в полях силы, в узорах натяжения и разрывов - моего опыта,
в масштабах которого я не отдаю себе отчета. Даже пол становится
метафорой в бесконечном ветвлении замещений. Попытка высказывания -
только попытка. В русском по-пытка, по-"(до)знание" давно насилие или
же наоборот: насилие откровенно связано с до-знанием. Не редкость
мечта о третьем, всепримиряющем поле, хотя бы для того, чтобы
находиться вовне по отношению к известным двум. Не слишком ли много
ангелов и серафимов населяет русскую словесность? И тут же три
метафоры (из нескончаемого ряда разворачивающей себя реальности
[истории] духовной практики, при этом "духовное" не берется в
кавычки), взятые наугад из того вороха, который разгребается всякий
раз после очередного "приглашения" при одновременном разглядывании в
зеркале ванной и осознании, хотя и поверхностном, что я есть тоже
нечто вроде такого вот вороха, в котором что-то продолжает думать о
том, что история воспоминания это не история риторики, но монотонная
стена, подстать стене маятника, тяжба с собственным языком, с логикой,
управляющей и этой тяжбой. Вот, к примеру: "Однако в этом и содержится
благо языка - именно язык бросает нас к вещам, им же означиваемым". И
Мерло Понти тотчас уточняет, уклоняясь, о двух языках, о первом,
существующем постфактум, институализирующем, стирающим себя во имя
достижения значения, которое он переносит, выражает и о втором,
творящем себя в выражении, смывающим себя в знаке: la languge parle et
le languge perlent. Чему откликается более решительная формула Лин
Хеджинян: "Слова пускают любовные стрелы в вещь", понуждающая
приметить в банальности философского языка нечто непредвиденное: "Я
чувствую себя затерянным, утопленным в языке, и когда пишу, то ощущаю,
что иду на дно, но не могу его достичь". Философский дневник Бориса
Гройса заканчивается первыми строками стихотворения. Философский
дневник перестает быть таковым.
Потому что места нет, а пресуществив себя в таковое, не увидишь ни
его, ни себя в нем либо по отношению к нему. Мы видели во снах, как
горели леса. Полынь прорастала во рты, даруя латунное дыхание душе,
отражавшейся (будто немыслимо тонким, до полного утоления жажды, жалом
лезвия ссечено было звучание ее коры) в кипящем зеркале протеинов.
Иней - убранство сердца и рук. Как поживаете? Что нового? Есть ли это
уже в опыте, прочитывается ли тень этого на известных событиях,
стеблях, вещах? - сколько воды скопилось в порах известняка? Кто они,
сосредоточенно следящие цветение ветра на крыле коршуна, созерцающие
миграции муравьев? Ведешь ли ты дневник? Веришь ли ты, что воспрянет
Русь и снова весело застучат по деревням топоры? Что подымут из
домовины Святогора? Что уедут все евреи? А куда уедут? Что еще ох как
да раззудится плечо, размахнется рука? Что сейчас кризис цивилизации?
В то, что воскреснут отцы? В то, что дадут еще одну нобелевскую
премию? Что красота спасет мир? Что побудило тебя думать о Джезуальдо?
Кто они, все... Эти сумерки... эти тяжкие лица, которым неведомы ни
ложь, ни истина... очереди за сигаретами... хлебом... спичками... эта
неизбывная слякоть и загнивающие на лету птицы, роняющие на землю
червей, белоснежных слепых червей ненависти и нищеты, ставшей нам
Галеотом. Кому будет понятно это спустя пять или семь лет? Рай
исторгает свое содержимое. И что это будет означать для тех, кто
потом, после нас? Где располагается территория сравнений? С чем? Или
зачем. Сможешь ли ты понять, что значил вот этот человек десять лет
тому назад? Кто он? Торкватто Тассо рыж и неопрятен. Отирая руки о
штаны, пробираясь сквозь заросли привычной головной боли, он мгновенно
соображает, что к чему, куда гнет приютивший его Джезуальдо. Он, а
скорее всего, ему так кажется, ловит на себе ничего не выражающий
взгляд Донны Марии. Тассо на мгновение видит себя со стороны. Голова,
напоминающая нечто садово-огородное, осеннее. Он видит свою непомерно
увеличенную руку, принадлежащую Торкватто Тассо, но не ему, которому
явилась в этот миг его рука: он сравнивает свое состояние со сном,
когда человек видит в сновидении самого себя. Соображая тем временем,
куда все же гнет Дон Карло Джезуальдо. Поверхность воды на несколько
минут розовеет, затем у кромки камышей ненадолго разливается
прозеленью, а через секунду-две в густо сходящейся мгле остается
дотлевать бирюзовое с желтизной облако, потерянное ветром. Блевотина
Рая - только блевотина.
Его поведение за столом вызывает отвращение. Первый конфликт
происходит на третий день прибытия ко двору князя. Олеандры. Арочная
перспектива, крошащееся кватроченто. Одуряющая духота, старость,
юродство. Что такое сталин или хомский? Троцкий или гердер? Что
означает имя собственное? Теория оговорок предполагает язык,
существующий до языка, в котором случается оговорка - сколько таких
языков предшествует один другому? "При анализе формы, в приближении к
форме, мы открываем следующие формы." Есть ли в твоем дневнике запись,
где говорилось бы о единственном языке, состоящем из слоев, как из
различий: но что же тогда оговорка? Не есть ли она обыкновенное
составляющее тела метафоры, источник шествия богов - "я"? Объединяет
ли их, как и прежде, проект освобождения человечества? На следующий
день под стать ожогу вод легко вспыхнули в стекловидном тумане липы.
Медузообразная власть высказывания или власть дискурса распределяется
в грамматике и риторике в виде некоего напыления намерений, осадка, в
свою очередь,становящегося притягивающей основой оседающей пыли. Разве
природа сообщительности не природа разделения и передачи власти, но не
звездному небу, а самой себе в акте уверования в настоящее - время,
действительность сходятся в точке завершения перспективы -
передаваемого, либо веры в трансляционную симметрию? Грамматика, мой
Тассо, и есть объективация власти, собственно, она и есть единственная
власть, которая гарантирует реальность существования высказываемого в
установлении реальности извне, потому что реально только то, что может
быть рассмотрено не только мной одним, и, скорее, в последнюю очередь
мной... Я ничего не представляю. Поэзия нереальна. Ее нет точно так
же, как у нее нет ни власти, ни гарантий, ни места. Вратами в
бессмертие остаются губы, рот. Система акустических зеркал. Рот,
требующий немедленного признания того, что он произносит.
Произносящее, говорящее, бормочущее, следовательно, нескончаемо
впитывающее (питающее?) тело, чья существенность определяется только
все тем же "возвращением" отраженного и, как бы уже
преображенного/преображающего высказывания.
Но лишь только погоня, лишь только нескончаемое опоздание. Тогда "я" и
есть нескончаемое возвращение в отдаление. Поэзия точно так же
затеряна во времени, как время в ней. It is my duty. Isn't it? Он
спрашивает, как соединить достоверность окружающего мира с
достоверностью того, перед чем он оказывается. Упреждение на
параллакс, говорит он. Это не вопрос, возражает он. Вопрос не в этом,
продолжает он. В каком действии? - долетают обрывки разговоров. И это
не вопрос. Вопрос в том, - настаивает он, - как избежать, например,
того, что завтра тебя убьют? Вопрос ставится не потому, что ты боишься
сдохнуть, остекленеть, сгнить, стать холодным, несгибаемым и
отвратительно тяжелым, а исключительно по той причине, что
аргументация тех, кто может это сделать, для тебя изначально
неубедительна. Как любовники, скользящие неутомимой нитью разрыва,
стирающего какие бы то ни было предпосылки, нитью, свитой из волокон
слабости и силы, оговорок, рода, не доступных снам сновидений.
Дополнительная задача заключается также в том, чтобы изгнать из
словаря такие слова, как пространство, время, небеса, ангел, история,
etc. Оставив другие. Изменение тезауруса - синтаксическая операция.
Повелительное наклонение не что иное, как преодоление собственной
глухоты. Власть - результат поражения центров, ответственных за слух.
Потом они горели наяву. Однако мы шли мимо. Как будто ни огня, ни
углей, ни страха. Как если бы из огня, углей страха. Воображение не
прозрачно. Оно только "прибавление ночи", где сказанное никогда не
есть то, что оно есть. Власть высказывания в полном отсутствии таковой
власти. В признании бессилия слова, которого нет и потому нет ни его
силы, ни бессилия. Чтобы сказать тебе о любви, мне будет достаточно
нескольких известных лексем. Тропа - c:\word\wrt\phosphor " nul.
Песчаная дорога. Формы, скрывающие формы. Воровство яблок в садах,
похожих на колодцы в лунные
...Закладка в соц.сетях