Жанр: Журнал
Вечная проблема. Воспоминания о сверстниках.
...ашим соседом, поэтом Александром
Яшиным, случалось разговаривал язвительно, а когда у Яшина заболел на даче
сын, сам предложил ему свою машину, причем без всяких условий: "Вернешь,
когда сможешь". Яшин прибежал ко мне ошарашенный: никто из местных
машиновладельцев, которых он считал своими друзьями, ему машины не дал, а
Казакевич, казавшийся желчным и неприветливым, сделал это с легкостью, как
будто иначе и быть не могло.
Мне кажется, что объяснение некоторым свойствам характера Казакевича
нужно искать в его военной биографии. Во время войны Казакевич не работал в
военной печати, как многие из нас, а служил в разведке. Я немного знаю
разведчиков и догадываюсь: для того, чтобы пришедший "с гражданки" хрупкого
вида интеллигент в очках смог завоевать у этих отчаянных парней безусловный
авторитет, нужны были не только ум и смелость. Нужно было не уступать им ни
в чем, ни в большом, ни в малом, вести себя так, чтобы никто не осмелился
подтрунить над молодым командиром, разыграть его, как принято с неопытными
новичками, чтоб никто не мог усомниться в его способности принимать быстрые
решения, быть агрессивным, в критических случаях - беспощадным. А попутно -
не хмелеть от первой стопки, не лезть в карман за словом, быть всегда начеку
и никому не уступать первенства. Это стало привычкой, но назвать эту
привычку "второй натурой" было бы, пожалуй, неправильно. В Казакевиче не
было или почти не было ничего "вторичного", наносного. Война сформировала и
отточила этот характер, скорее многогранный, чем двойственный.
Существует въедливый предрассудок, будто книжная образованность и
склонность к анализу подавляют художническое видение мира. Люди, охотно
цитирующие крылатую фразу: "А поэзия, прости господи, должна быть
глуповата", как-то забывают, что Пушкин был не только гениальным поэтом, но
одним из умнейших и образованнейших людей своего времени. Конечно, если
представления художника о действительности почерпнуты только из книг, это не
может не наложить на его творчество отпечатка книжности, умозрительности, а
иногда и дурной литературщины. Но к Казакевичу все это не имело никакого
отношения, у него был богатый жизненный опыт, кстати сказать, не только
военный; сильный логический аппарат в соединении с изощренной интуицией
помогал ему постигать людей и докапываться до потаенного смысла многих
событий. Насколько органично для Казакевича было слияние этих двух начал,
можно видеть на примере его военной прозы. Казакевичу не был близок жанр
исторического романа-эпопеи, его небольшие повести, да и романы (их он любил
меньше) построены на локальном материале; чтоб написать "Звезду", "Двое в
степи" или "Сердце друга" достаточно было личного опыта и собственных
впечатлений. Однако лишь немногие писатели-фронтовики могли сравниться с
Казакевичем в доскональном знании истории Великой Отечественной войны. Его
интересовали все аспекты: стратегический, экономический, дипломатический...
Он покупал и читал все издания, посвященные событиям минувшей войны, но
этого ему было мало: он где-то добывал и старательно штудировал материалы с
грифом "для служебного пользования". Помню, как в течение одного летнего
месяца он одолел шеститомные мемуары Черчилля, вперемежку с отчетами о
союзнических конференциях и трудами немецких стратегов. Никакой близлежащей
утилитарной цели он себе при этом не ставил, знания ему были нужны прежде
всего для расширения кругозора, для проникновения в исторические
закономерности, приведшие к мировой войне.
Позднее, увлекшись ленинской темой, Казакевич так же капитально подошел
к изучению личности Ленина и его произведений. Он осваивал многочисленные
документы эпохи с тщанием исследователя, хотя образ Ленина волновал его
прежде всего как художника.
Казакевич хорошо знал литературу, память у него была превосходная.
Как-то заговорили при нем о популярных в начале века произведениях русских и
западных декадентов, и выяснилось, что Казакевич многого не читал. Меры были
приняты быстрые и решительные: за немалые деньги куплено у букиниста
собрание сочинений Д.Мережковского, прочитаны сохранившиеся в библиотеке
моего отца романы Ст.Пшибышевского, Ж.Гюисманса... И опять-таки с
единственной целью - расширить свое представление о мире и людях. Как-то ему
пришла в голову совершенно мальчишеская затея - составить список примерно из
пятидесяти самых близких его сердцу деятелей науки и искусства и развесить
по всей даче их окантованные портреты. Это было не так уж красиво, но
увлекательно, как всякая игра. Теперь уже не помню всех, кто был занесен на
эту своеобразную доску Почета, были там и Пушкин, и Бальзак, и Эйнштейн, и
Чаплин, и о каждом из них Казакевич мог говорить с увлечением, каждый чем-то
питал его внутренний мир.
Были ли мы близкими друзьями? Несомненно, и у меня, и у него были
друзья более близкие. Слово "дружба" произносилось редко и неизменно
присутствовало только в дарственных надписях на книгах. Наша близость
проявлялась наиболее полно не в быту, а в откровенных разговорах, в сразу
возникшем и укрепившемся с годами чувстве доверия. Летом мы подолгу бродили
вдвоем и обсуждали все, что нас в ту пору занимало и волновало: политические
события, литературную жизнь, книги и людей. Во многом сходились, иногда
спорили, но, даже расходясь в оценках, понимали друг друга с полуслова.
Существовал молчаливый договор, что наши беседы не рассчитаны на широкую
аудиторию, он сохранил свою силу и теперь, скажу только, что на протяжении
ряда лет у меня не было более увлекательного собеседника. Человек
независимого и оригинального ума, Казакевич всегда стремился проникнуть в
глубь любой проблемы, все догматическое, стандартное, банальное вызывало у
него скуку или ярость. В его оптимизме не было ничего казенного, он верил в
мощь многонациональной советской литературы, радовался появлению новых имен,
но в своих оценках бывал бескомпромиссен, у него был свой счет, он мог
прийти в восторг от рассказа никому не известного писателя и с убийственным
сарказмом говорил о тех, кого считал "литературными временщиками". Казакевич
был самолюбив, но не ревнив к чужому успеху, свободен от групповых
пристрастий, в людях ценил дарование, ум и честность, глупость он еще
прощал, но был непримирим к пошлости.
Наши беседы не всегда носили серьезный характер, иногда мы сходились с
единственной целью - посмеяться. Смеялись мы даже тогда, когда
обстоятельства складывались для нас совсем не весело. У Казакевича был
незаурядный дар эпиграмматиста, некоторые из его эпиграмм были чистейшей
импровизацией и, насколько мне известно, никогда не были записаны. Эти
блестящие импровизации не имели ничего общего с худосочными "подражаниями"
или полукомплиментарными виршами, которыми принято сопровождать "дружеские
шаржи"; это были настоящие эпиграммы, хлесткие, соленые, Казакевич и не
помышлял отдавать их в печать, он забавлялся сам и забавлял немногих друзей.
А я смешил Казакевича пародийными монологами, опыт драматурга помогал мне
схватывать "зерно" наших общих знакомых и довольно похоже их изображать,
постепенно от монологов мы перешли к диалогам и импровизировали уже вдвоем.
В качестве отправной точки бралась какая-нибудь фантастическая ситуация,
затем она совместно разрабатывалась, и мы от души веселились. Помню, кто-то
рассказал Казакевичу вряд ли достоверную сплетню, будто одна
гастролировавшая у нас известная зарубежная танцовщица горько жаловалась: во
всех странах, где она бывала, у нее всегда были любовники и только у нас ей
почему-то не везет. Казакевич предложил совместно разработать эту тему, и
получился забавный аттракцион, который мы впоследствии в различных вариантах
не раз повторяли. Свои диалоги мы редко запоминали - нам нравилось
импровизировать, а не показывать готовые "номера". Бывало, что и
озорничали - ночью ходили под окнами одного известного поэта, распевая на
мотив солдатской песни его лирические стихи. Поозорничать Казакевич любил, и
ему все сходило с рук, выручало присущее ему обаяние.
Казакевич знал и любил музыку. Еще при первом знакомстве я был приятно
удивлен, что он хорошо знает творчество моего отца, композитора Александра
Крейна, не только "Лауренсию" и широко известную музыку к "Учителю танцев" в
ЦТСА, но и другие, редко исполняемые произведения. Музыку Казакевич любил
разную - знал много песен, народных, солдатских, революционных, тонко
разбирался в камерной и симфонической литературе, к джазу относился
равнодушно, эстрадных песенок не любил. У нас обоих были проигрыватели, а
хорошие пластинки мы покупали или доставали по случаю. В концерты мы ходили
обычно врозь, но часто слушали вместе любимые пластинки. В концерте партнер
не так важен, как при прослушивании музыкальной записи, тут нужен человек, с
которым хочется молча переглянуться, а по окончании пьесы поговорить.
Казакевич был идеальным партнером, не обладая никакой специальной
подготовкой, он отлично разбирался в тонкостях исполнительского мастерства.
Постепенно у нас вошло в обычай делиться своими замыслами и показывать
друг другу в рукописи незаконченные работы. Годы, когда мы особенно часто
виделись с Казакевичем, были для меня переломными, я все дальше отходил от
театра и впервые взялся за роман. Казакевич внимательно следил за моими
опытами, советовал, подбадривал, поругивал за медлительность. В свою
очередь, он охотно давал мне читать свои черновые наброски.
Обстоятельства складывались так, что большая часть наших встреч
происходила с глазу на глаз или в узком семейном кругу, а между тем в
Казакевиче была очень сильна общественная жилка, и в тех немногих случаях,
когда нас связывало какое-то общее дело, я ясно видел, что в нем заложены
незаурядные способности организатора и вожака. Интересный собеседник и
заводила в любой компании, он был весьма посредственным оратором, секрет его
влияния был в другом.
В 1954 году мы с Казакевичем поехали в Махачкалу на съезд писателей
Дагестана. Не помню, был ли Казакевич формально утвержденным главой
делегации, но это и не существенно, важно то, что он им был фактически. В
составе нашей делегации были писатели старше его по возрасту и по
литературному стажу, были специалисты по литературе народов Дагестана,
гораздо лучше знавшие писателей республики и их творчество, но Казакевич с
необыкновенной быстротой ориентировался в новой для него обстановке, и хотя
он никого не оттеснял и не пытался командовать, как-то само собой
получилось, что его номер в гостинице стал штабом делегации, а сам
Казакевич - центром притяжения для большинства участников съезда.
Запомнилась поездка в Буйнакск, где мы - москвичи - провели целый день в
гостях у Расула Гамзатова. Буйнакск не аул, а большой город, но жизненный
уклад в нем несколько другой, чем в прибрежной, многонациональной, столичной
Махачкале, он более горский, более традиционный, и сам Расул у себя дома был
немножко другой, и раскинутое гостеприимными хозяевами угощение мало
походило на обычный послесъездовский банкет. Молодого барашка резали тут же
во дворе, огромные куски свежесваренного, еще дымящегося мяса, были выложены
на чисто выскобленную столешницу, вместе с вином и свежей зеленью они
составляли основу пиршества. Меня поразило, с каким тактом и достоинством
Казакевич вошел в незнакомую ему среду, сперва он только присматривался,
опасаясь нарушить местный ритуал, но не прошло и часа, как он оказался в
центре всеобщего внимания, не только сидевшие за столом, но еще какие-то
толпившиеся в дверях люди с восторгом слушали его рассказы, смеялись его
остротам, а еще немного позже, когда было уже достаточно выпито, Казакевич,
сидя во главе стола, сильным и верным голосом запевал свои любимые фронтовые
песни, отбивая такт кулаком правой руки и властно дирижируя левой.
Казакевич умер молодым. Всякая ранняя смерть справедливо называется
безвременной, но когда умирал Казакевич, мы, его друзья, с особенной
остротой ощущали безвременность его гибели, все мы чувствовали, что он
находится накануне нового творческого взлета. Он ушел от нас в расцвете сил
и возможностей, неисчерпанный и нерастраченный, полный юношеского задора.
Умирал он так же мужественно, как и жил.
1978
Александр Александрович Крон
О Всеволоде Иванове
Воспоминания
-----------------------------------------------------------------------
Крон А. Избранные произведения. В 2-х т. Т.2. Бессонница: Роман;
Вечная проблема: Очерк; Воспоминания. М.: Худож. лит., 1980.
OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru, http://zmiy.da.ru), 01.11.2004
-----------------------------------------------------------------------
В том вошли недавно написанный и уже получивший широкое признание роман
"Бессонница", очерк "Вечная проблема", посвященный вопросам воспитания, и
воспоминания А.Крона о писателях - его учителях и сверстниках.
Не помню, кто и при каких обстоятельствах познакомил меня со Всеволодом
Ивановым. Забыл, и не потому, что мне, тогда еще начинающему, было
неинтересно познакомиться с маститым писателем, а потому, что это было одно
из тех формальных знакомств, каким связаны почти все люди, бывающие на одних
и тех же заседаниях. Вероятно, в прошлом веке знакомству с мэтром
предшествовали волнующие хлопоты: писались письма, затем некто связующий вез
куда-то трепещущего юнца на извозчике, наконец, происходило представление, и
юнец приглашался в дом. В данном случае ничего похожего не произошло,
встречаясь в общественных местах, мы стали здороваться - и только. Садились
мы почти всегда врозь, и первое время я изощрял свою наблюдательность,
разглядывая, как В.В. долго усаживается, с тем чтоб потом долго не менять
покойной и естественной позы: руки сложены на коленях, голова слегка
откинута назад, - поди угадай, целиком поглощен происходящим или полностью
отсутствует. Вообще все мои тогдашние представления о В.В. отличались
крайней противоречивостью, он казался старше своих лет, а при этом
проглядывало в нем что-то совсем младенческое, было в его лице нечто
жестокое - и кроткое, чопорное - и простодушное, трезвое - и мечтательное; с
одного боку - половецкий хан, с другого - скандинавский пастор - все это
никак не совмещалось. Уставши от этих несовместимостей, я отказался от
дальнейших попыток составить окончательное суждение, и в течение многих лет
для меня раздельно существовали два Всеволода Иванова: один - знакомый
только по книгам и спектаклям, автор "Блокады" и "Бронепоезда",
"Партизанских повестей" и "Похождений факира" и другой - крепко, но
рассеянно пожимавший мне руку при встрече в различных литературных кулуарах
загадочно-молчаливый человек. С автором "Бронепоезда" я был в отношениях
глубочайшей интимности, с тем, другим - только в вежливых. В первые годы
после войны к вежливым прибавились деловые - работая в комиссии по
драматургии Союза писателей, я стал получать от В.В. отстуканные на машинке
коротенькие записочки почти стандартного содержания: надо оказать содействие
некоему автору, ступившему на тернистый путь драматического искусства.
Заседания, на которых мы встречались, давно канули в Лету, а вот первая
постановка "Бронепоезда" в Художественном театре, несмотря на
тридцатипятилетнюю давность, жива в моей памяти и поныне. Это был период
наивысшего расцвета МХАТ: качаловское поколение было еще во всеоружии,
хмелевское - набирало силу. Я видел "Бронепоезд" трижды. Удивительно, но с
годами спектакль не разваливался, наоборот - многие участники премьеры
играли впоследствии лучше, ближе к автору. На первых спектаклях В.И.Качалов
был излишне озабочен тем, чтобы казаться настоящим крестьянином, и именно
поэтому выглядел ряженым, а Н.П.Хмелев, стремясь во что бы то ни стало уйти
от ходких в то время штампов в изображении коммуниста, слишком уж
подчеркивал интеллигентскую хрупкость Пеклеванова. Постепенно Качалов обрел
необходимую для Вершинина характерность, а Хмелев отказался от полемических
излишеств, и на творческом вечере В.И.Качалова, происходившем в один из
понедельников сезона 1936/37 года, многие москвичи были свидетелями поистине
совершенного исполнения сцены "На берегу", где происходит первая встреча
Никиты Вершинина с руководителем подпольного ревкома Пеклевановым. Оба
артиста были без грима, в модных пиджаках и даже зачем-то с орденами. Но это
не очень мешало, я до сих пор слышу знакомый качаловский голос, с какими-то
совершенно новыми, неожиданными пленительно-лукавыми интонациями: "Ну, кого
я буду прятать? Никого я не буду прятать. Одно дело... если мимо заимки
бродяга какой пройдет или странник божий, пожалею, пущу, кормить буду и
жалеть буду..."
Столь же ярко запомнился Н.П.Хмелев. Сценическое мастерство Хмелева
достигло к тому времени такой виртуозной точности, что каждое движение
актера приковывало к себе, как "крупный план". У Листа есть фортепьянные
этюды высшей трудности, носящие название "трансцендентальных", такой вот
"трансцендентальный этюд" показал Хмелев на качаловском вечере.
Пеклеванов беседует с Вершининым. Он весь внимание, и только руки
бессознательно бродят по бокам, ощупывая карманы. Зрители улыбаются. Они
раньше, чем сам Пеклеванов, догадались: хочет курить. Наконец желание
становится осознанным, Пеклеванов достает из кармана смятую пачку, вынимает
папиросу, но в этот миг что-то в словах собеседника привлекает его особое
внимание, и папироса остается незажженной. Взгляды зрителей прикованы к
незажженной папиросе, как к палочке гипнотизера, но это совсем не мешает
слушать диалог, а лишь подчеркивает значительность того, что говорится.
Пауза. Присутствующий при разговоре матрос Знобов (его играл Андерс)
зажигает спичку. Пеклеванов торопливо разминает папиросу и прикуривает от
спички, при этом он ни на секунду не теряет контакта с Вершининым, его жесты
и мимика лучше слов говорят: "Да, да, продолжайте, я вас слушаю". Он с
наслаждением затягивается, но проходит несколько секунд, и по еле уловимым
беспокойным движениям Пеклеванова зрители догадываются, что какая-то
сторонняя мысль мешает ему полностью сосредоточиться на предмете беседы. Еще
несколько секунд, и зрители - опять-таки раньше, чем персонаж, - начинают
понимать, что беспокоит Пеклеванова. Оказывается, этот безупречно деликатный
в отношениях с товарищами человек забыл поблагодарить матроса. Он находит
глазами Знобова, коротко кивает, и с этого момента его внимание уже более
ничем не нарушается...
В этой фигуре высшего актерского пилотажа было все - и потаенное
озорство виртуоза и взыскательность большого художника, для которого
филигранная техника - это прежде всего способ передачи глубинного
содержания, заключенного в образе. К сцене "На берегу" я еще вернусь, но до
этого я должен рассказать сцену в купе.
Время действия - осень 1954 года. Место действия - вагон скорого поезда
Москва - Феодосия. Мы с женой уже заняли свои места, когда в коридоре
раздался звучный голос Т.В.Ивановой, командовавшей носильщиками. Выглядываю
из купе и вижу Всеволода Вячеславовича в светлой курточке на "молнии" и с
гигантским рюкзаком за плечами. Наши соседи соглашаются на обмен, мы
объединяемся, и через минуту прозаическое купе превращается в каюту дальней
экспедиции. Войдя, В.В. скинул рюкзак и начал раскладывать свое имущество.
По-видимому, его мало интересовала судьба чемоданов, но он тщательнейшим
образом проверил свою коллекцию молотков и топориков, назначение коих было
мне в то время еще неизвестно. Убедившись, что молотки и топорики на месте,
он расстегнул дорожную сумку - не какую-нибудь пошлую авоську, а настоящую
провиантскую сумку, достойную куперовского следопыта, - и извлек оттуда
плоскую флягу, складывающийся на манер шапокляка металлический стаканчик и
охотничьи колбаски. Колбаски были самые обыкновенные, но выглядели особенно
вкусно оттого, каким веселым и предвкушающим взглядом смотрел на них В.В. Он
отвинтил крышку фляги и посмотрел на меня с видом заговорщика:
- Ну, хорошо. А нож у вас есть?
Я протянул свой дорожный нож - разборный, со штопором, вилкой и ложкой.
Нож был одобрен, и, прежде чем выпить, мы обстоятельно и со знанием дела
поговорили о ножах. В это время наши жены разговаривали про свое, а на нас
посматривали ласково-снисходительно. Однако В.В. относился к разговору в
высшей степени серьезно - он прощупывал сообщника. Весь его вид говорил: не
мешайте, в кои-то веки удается поговорить с человеком о настоящем деле...
Удостоверившись, что я кое-что понимаю в ножах, и попутно убедившись, что во
мне еще не умер мальчишка, он заговорщически подмигнул, мы хлопнули по
чарочке и с этого момента вступили в увлекательную игру, которая
продолжалась вплоть до приезда в Коктебель: мы уже не просто ехали в Крым,
мы путешествовали. Каждая остановка поезда превращалась в событие, мы
соревновались в географических и этнографических познаниях и в добывании на
пристанционных базарах различной снеди. Мы покупали яблоки в Понырях,
попахивающих браконьерским душком копченых рыбцов на приазовских станциях и
крошечные дыньки на пыльных перронах крымских полустанков, мы ели чебуреки в
ночном шалмане на станции Джанкой и пили мутное разливное вино... Наши жены
оказывали нам ровно столько сопротивления, сколько нужно, чтоб игра не
потеряла интереса, они ахали и всплескивали руками, когда мы вваливались в
купе уже расходившегося вагона, журили за сомнительные приобретения, но
делали это больше для порядка, в глубине души они сознавали, что отдыхать
надо от всего, даже от регулярного быта и добротной гигиенической домашней
пищи. В.В. отдыхал с яростной энергией, в промежутках между вылазками мы
разговаривали. В.В. подробно расспрашивал меня о моих детских годах, и я сам
удивился тому, какое, оказывается, у меня было интересное детство. Несколько
раз мы принимались закусывать, раза два в течение дня В.В. крепко засыпал,
но через полчаса просыпался и, приговаривая "Ах, хорошо соснул, ах
отлично...", начинал готовиться к очередной вылазке.
В Коктебеле мы опять оказались соседями - Ивановы внизу, а мы на втором
этаже. Дверь комнаты Ивановых выходила на просторную террасу, по вечерам
терраса превращалась в клуб, где обсуждались предстоящие экскурсии,
рассказывались всякие забавные истории и разыгрывались традиционные для
Коктебельского дома театрализованные шарады. На протяжении многих лет
неизменным режиссером и ведущим актером шарадной труппы был художник
М.В.Куприянов, многие коктебельские старожилы до сих пор вспоминают
"Умирающего лебедя", которого Михаил Васильевич исполнял с неподражаемым
юмором. Труппу Куприянова составляли самые разные люди - писатели и члены их
семей. В том году состав труппы был особенно удачен, в нем блистали такие
звезды, как В.С.Кеменов, - работники Министерства культуры были бы,
вероятно, потрясены, увидев своего несколько чопорного замминистра с
картонной тиарой на голове, в роли папы Александра Борджиа. Не меньшим
успехом пользовались муж писательницы Н.Кальмы В.Л.Гетье - крупный инженер,
который при желании мог бы стать не менее крупным комическим актером, и
заразительно веселая Вера Острогорская. Ивановы в шарадах никогда не играли,
но принимали самое заинтересованное участие, предоставляя труппе почти
неограниченное право пользоваться их гардеробом и реквизитом. Сам же В.В.
был, кроме того, судьей, арбитром и главным зрителем - самым строгим, самым
отзывчивым, самым доброжелательным, никто так не хохотал, как он, когда
получалось что-нибудь по-настоящему забавное, он заставлял повторять для
отсутствовавших живую картину "Неравный брак", где жениха и невесту очень
смешно представляли А.В.Кеменова и В.Л.Гетье, а моя жена, в тяжелом
облачении, сооруженном из казенного бобрикового одеяла, с бородой из
собственных распущенных волос, изображала попа. Несколько раз для разной
аудитории игралась импровизированная сценка "Яд", изображавшая ужин в
семействе Борджиа. Папу играл Кеменов, Цезаря и Лукрецию - я и Вера
Острогорская. В костюмах мы, по возможности, старались соблюсти эпоху,
лексика же была вполне современной: Цезарь и Лукреция разговаривали на
ужасающем арго московских стиляг, а непогрешимый папа изъяснялся при помощи
столь же ужасающих бюрократических штампов. К концу ужина все трое лежали
без чувств, отравленные друг другом. Все это было не совсем верно
исторически, но, вероятно, смешно, потому что В.В. каждый раз покатывался со
смеху.
Во всякой большой отдыхающей компании всегда есть люди, обладающие
неожиданными для окружающих талантами - кто-то знает наизусть много хороших
стихов, кто-то удивительно поет блатные песни, третий имитирует разных
известных людей, четвертый успешно соревнуется с Вольфом Мессингом в
...Закладка в соц.сетях