Жанр: Журнал
Статьи и речи. письма разных лет. Собр.соч. Т. 28-30.
...стным. Поэтому я даю Вам честный ответ.
Ваш друг.
<> 96 <>
ФОРСТЕРУ
Нью-Йорк, Карлтон-хаус,
четверг, 17 февраля 1842 г.
...Поскольку завтра отсюда отправляется в Англию пакетбот, который, как
утверждают (его владельцы), удивительно быстроходен, и, поскольку он, весьма
вероятно, достигнет берегов родины (как забилось сердце при этом слове!)
прежде, чем пароход компании Кунарда, отбывающий в следующем месяце, я и
решил начертать сие послание. На случай если оно прибудет прежде первого,
которое я отправил отсюда в прошлый понедельник, сообщаю, что я в самом деле
отослал его в тот же день вместе с газетой и статейкой, в которой
описывается бал, данный в честь "Боза", и что я, кроме того, в Бостоне сдал
на почту еще одну газету для Вас с отчетом об обеде, который должен был
состояться еще тогда, когда, как Вы, вероятно, помните, я Вам писал из того
города.
Банкет прошел великолепно, речи были превосходны. Вообще говоря, едва
ли не самая яркая черта, которая поражает англичанина, - это ораторский
талант, которым обладают решительно все. Здесь каждый надеется стать членом
конгресса и, собственно, к этому готовится, причем достигает поразительных
успехов. Тут еще один занятный обычай: провозглашать тост - не за
кого-нибудь, а за что-нибудь! У нас этот обычай давно вывелся, а здесь
всякий должен быть готов в любую минуту выступить со своей сентенцией.
Мы покинули Бостон пятого и отправились с губернатором этого города в
его дом в Вустере, чтобы пробыть там до понедельника. Он женат на одной из
сестер Банкрофта, и нас сопровождала другая сестра Банкрофта. Вустер - одна
из самых прелестных деревушек Новой Англии... В понедельник в девять часов
утра мы опять сели в поезд и отправились дальше, в Спрингфилд, где нас
ожидала депутация в количестве двух человек и где все было подготовлено для
нашего приема самым заботливым образом. Благодаря мягкой зиме, река
Коннектикут была еще "открыта", то есть не замерзла, и нас ожидал пароход,
чтобы везти дальше в Хартфорд; таким образом мы выгадывали всего
каких-нибудь двадцать пять миль путешествия по суше - но дороги здесь в это
время года в таком состоянии, что этот путь нам пришлось бы преодолевать в
течение двенадцати часов! Наше суденышко было очень мало, по реке плавали
глыбы льда, и глубина реки там, где мы шли (чтобы избежать льдин и сильного
течения), не превышала нескольких дюймов. Продвигаясь вперед таким необычным
способом, мы через два с половиной часа очутились в Хартфорде. Тамошняя
гостиница оказалась ничуть не хуже английских, если не считать спален,
которые, как всегда, неудобны; банкетная комиссия здесь тоже оказалась самой
толковой из всех, с какими мы до сих пор имели дело. Эти господа чаще
оставляли нас в покое, были внимательнее и заботливее к нам, - иногда даже в
ущерб своим интересам, - чем все прежние. Так как лицо у Кэт было в ужасном
состоянии, я решил дать ей здесь отдохнуть, написал письмо в Нью-Хейвен и
под этим предлогом отказался от званого обеда. В Хартфорде мы пробыли до
одиннадцатого, причем каждый день у нас бывал официальный прием, длившийся
по два часа, на каждом из них у нас перебывало до двухсот - трехсот человек.
Одиннадцатого числа в пять часов вечера мы отправились (опять по железной
дороге) в Нью-Хейвен, куда прибыли в восемь. Не успели мы выпить чаю, как
нас заставили принять студентов и профессоров колледжа (самого большого в
Штатах) и обитателей города. Я думаю, что нам пришлось пожать больше пятисот
рук, прежде чем лечь спать; разумеется, все это время я был на ногах...
Та же депутация из двух человек сопровождала нас сюда из Хартфорда; а в
Ныо-Хейвене была образована еще одна банкетная комиссия; невозможно
передать, как все это утомительно и беспокойно! Утром мы осматривали тюрьмы
и заведение для глухонемых; по дороге останавливались в местечке, которое
называется Уолинг-форд, все население которого высыпало, чтобы посмотреть на
меня, ради чего и был остановлен поезд; в четверг (сегодня пятница) было
много суеты и волнений, и устали мы несказанно. А когда мы наконец добрались
до постели собирались уже уснуть, под нашими окнами вдруг очутился весь
университетский хор и задал нам серенаду! Кстати, в Хартфорде нам тоже
устроили серенаду - некий мистер Адамс (племянник Джона Куинси Адамса) я его
приятель-немец. Они были великолепными певцами: и невозможно сказать, как мы
были тронуты, когда в глухую полночь в длинном, гулком музыкальном коридоре
за дверьми нашей комнаты, аккомпанируя себе на гитарах, они запели тихими
голосами о родине, разлуке с близкими и прочих материях, к которым, как они
понимали, мы не могли оставаться равнодушными. Впрочем, в самый разгар моего
сентиментального настроения мне пришла в голову мысль, заставившая меня
расхохотаться так неумеренно, что пришлось с головой зарыться под одеяло.
"Господи боже мой! - сказал я Кэт. - Как нелепо и прозаично, должно быть,
выглядят мои башмаки в коридоре!" Меня впервые в жизни поразила мысль о том,
как глупо могут выглядеть башмаки.
Нью-хейвенская серенада оказалась похуже. Хотя голосов было изрядное
количество, и к тому же им аккомпанировал "заправский" оркестр, не было той
задушевности. Не прошло и шести часов с начала серенады, как нам пришлось
спешно натягивать на себя одежду и готовиться к отъезду, ибо до пристани
было минут двадцать езды, а пароход отчаливал в девять утра. Наскоро
позавтракав, мы отбыли и, дав еще один прием на палубе (буквально на
палубе), под крики "Гип-гип-ура, Диккенс!" поплыли по направлению к
Нью-Йорку.
Я чрезвычайно обрадовался, когда оказалось, что с нами на пароходе едет
мой бостонский знакомец мистер Фелтон - профессор древнегреческого языка в
Кембридже. Он собирался на банкет и бал. Как большинство людей того круга, с
кем мне довелось встречаться, он прелестный человек, простой, радушный,
искренний и жизнерадостный; словом, совсем как англичанин. Мы истребили все
запасы портера, холодной свинины и сыру, какие имелись на пароходе, и
чрезвычайно весело провели время. Я забыл сказать, что все эти комиссии, как
в Хартфорде так и в Нью-Хейвене, устроили подписку для того, чтобы покрыть
мои личные расходы. Я ни в одном баре не мог добиться счета, всюду они
оказывались оплаченными. Но я ни за что не хотел этому подчиниться и самым
решительным образом отказывался двигаться с места, пока мистер К * не
получал собственноручно от хозяина счета и не оплачивал их до последнего
гроша. Убедившись в моей непреклонности, они вынуждены были уступить.
Примерно в половине третьего мы прибыли сюда. А через полчаса были уже
в самой гостинице, где нас ожидал великолепный многокомнатный номер и где
все чрезвычайно удобно и (судя по Бостону), должно быть, страшно дорого.
Только мы сели обедать, как явился Дэвид Колден, потом он ушел, и, когда мы
пили вино после обеда, пришел Вашингтон Ирвинг, один, и кинулся нас
обнимать. Он сидел у нас до десяти часов вечера. Дальнейшее свое
повествование я разобью на четыре части. Во-первых, бал. Во-вторых,
некоторые черточки американского характера. В-третьих, международное
авторское право. Четвертое, моя жизнь здесь и кое-какие планы на будущее.
Итак, бал. Он состоялся в прошлый понедельник (смотри программу): "В
девять часов пятнадцать минут ровно" - цитирую напечатанную программу - к
нам явились с визитом "Дэвид Колден, эсквайр, и генерал Джордж Моррис":
первый во фраке, второй - в парадной форме, бог знает какого полка народной
милиции. Генерал взял под руку Кэт, а Колден - меня, и мы спустились но
лестнице к ожидающей нас карете, которая остановилась у артистического входа
в театр - к величайшему разочарованию огромной толпы, осаждавшей главный
вход и поднявшей страшный шум. Открывшееся нашим глазам зрелище было
воистину потрясающим. Три тысячи человек в вечерних туалетах; весь зал, от
пола до потолка, великолепно украшен; свет, блеск, сверканье, шум, гам,
овации - все это я не в силах описать. Нас провели через центральную ложу
бельэтажа, у которой в честь события сняли барьер, и оттуда на сцену, где
нас приветствовали мэр города и другие сановники, после чего в угоду
"многоглавому чудовищу" нас заставили дважды обойти огромный бальный зал.
После этого мы принялись танцевать - бог весть как, ибо теснота была
невозможная. И танцевали мы, пока ноги не заболели, а когда уже и просто
стоять не могли, тихонько выскользнули и вернулись к себе в гостиницу. Все
документы, связанные с этим удивительным празднеством (такого здесь еще не
бывало), мы сохранили; значит, у нас будет что показать Вам, когда мы
вернемся. Одно меню ужина, по количеству и разнообразию блюд, представляет
собой курьез.
Теперь, что касается одной из самых забавных черточек американского
характера - она предстала передо мной в самом забавном своем проявлении и
как раз при обстоятельствах, связанных с этим балом. Я замечал эту черточку
и прежде, наблюдал ее и после этого события, но лучше всего она проявилась
именно тут, в связи с ним. Разумеется, я не могу и шагу ступить, чтобы это
не сделалось достоянием газет. Среди всевозможнейшего вранья, которое они
печатают, подчас можно встретить действительный факт, но до того извращенный
и перекрученный, что он столько же походит на правду, сколько нога Квилпа -
на ногу Тальони. В связи же с предстоящим балом газеты оказались, если
только это возможно, болтливее обычного, и в отчетах о моей персоне, о том,
что я видел, говорил и делал в субботу и воскресенье, предшествовавшие балу,
они описывали мои повадки, манеру говорить, одеваться и так далее. В этих
отчетах говорится, что я чудесный малый (еще бы!) и что у меня бесцеремонное
обращение, "которое", как они утверждают, "вначале показалось нашей светской
публике забавным", но вскоре чрезвычайно ей понравилось. Другая газета
подробно останавливается на великолепии и роскоши бала: поздравляет себя и
своих читателей со всем тем, что Диккенсу посчастливилось увидеть на нем,
заканчивая торжественным утверждением, что Диккенсу в Англии не доводилось
видеть общества, подобного тому, какое он увидел в Нью-Йорке, и что высокое
благородство тона, принятого в этом обществе, должно было произвести на него
неизгладимое впечатление. С тою же целью меня изображают всякий раз, как я
появляюсь в обществе - "чрезвычайно бледным", "как громом пораженным" -
словом, потрясенным всем, что вижу... Представляете себе странное тщеславие,
которое кроется за всем этим? У меня накопилось множество анекдотов на эту
же тему, и я попотчую Вас ими, когда вернусь.
<> 97 <>
Нью-Йорк, Карлтон-хаус,
22 февраля 1842 г.
Мой дорогой друг,
Вот Вам моя рука, и да будет наш союз нерушим, и как бы высоко ни
вздымались волны между нами, мы поднимаемся выше их, и когда Вы приедете в
Англию, мы совершим с Вами такие прогулки, будем вести такие беседы, что они
возместят нам годы разлуки.
Мне до смерти надоела моя теперешняя жизнь - я истерзан душой и телом,
- я устал и изнемог. Я отказался от всех публичных приглашений на будущее и
намерен отныне придерживаться своего решения. Я могу служить превосходной
иллюстрацией к басне о старике и осле. Одна половина населения обижается на
меня, когда я принимаю чье-либо приглашение, в то время как другая
обижается, когда я отказываюсь идти, куда меня зовут; вот почему я решил в
этом полушарии сообразоваться с собственными желаниями и не считаться ни с
чьими другими.
Я никогда не бывал так потрясен, возмущен и оскорблен в лучших своих
чувствах, как сейчас - тем отношением к себе, которое я встретил здесь (то
есть в Америке) в связи с вопросом о международном авторском праве. Я,
который больше кого бы то ни было пострадал от существующего закона, самым
добродушным и бескорыстным образом (ибо, бог свидетель, я не питаю надежд на
то, что закон этот будет изменен в мое время) выражаю надежду, что
когда-нибудь наступит день и писателям будет оказана справедливость, - и тут
же на меня обрушиваются десятки Ваших газет, приписывая мне мотивы, одна
мысль о которых превращает всю кровь мою в желчь, и употребляя применительно
ко мне такие непристойные и гнусные выражения, каких они не стали бы
применять, говоря об убийце. Клянусь небом, возмущение и презрение, которое
я испытываю но поводу такого немужественного и неблагородного образа
действий, причиняют мне муки, равные которым я не испытывал с самого своего
рождения!
Впрочем, даже и тут есть хорошая сторона, так как благодаря этим
преследованиям я в этом вопросе стал твердым, как железо, и отныне уже везде
- здесь н у себя на родине, во всех своих высказываниях, устных и
письменных, таким и останусь всегда, пока язык мой не перестанет слушаться
меня и перо не вывалится из руки.
Как видите, я открываю перед Вами всю свою душу! Я проникся таким
доверием к Вам, что изливаю тут все, что перечувствовал по этому поводу,
хотя ни с кем, даже со своей женой, до сих пор этим не делился. Вот что Вы
навлекли на себя, и это только начало!
Я буду в Вашингтоне 6 или 7 марта. Оттуда я Вам напишу еще, и надеюсь
получить от Вас несколько строк до того, как отправлюсь дальше на юг. Как
мне жаль, что Вы - мэр Бостона и не можете присоединиться к нам и с нами
путешествовать до конца мая!
Всегда Вам преданный и любящий друг.
<> 99 <>
24 февраля.
Мне незачем говорить Вам, что... это письмо не было отправлено с
пакетботом, а едет пароходом компании Кунарда. После бала у меня сильно
разболелось горло, и я просидел дома целых четыре дня; и так как я был не в
состоянии писать и мог только дремать да потягивать лимонад, я прозевал
парусник... Насморк ужаснейший держится и сейчас, у Кэт тоже, но во всех
остальных отношениях мы здоровы.
Перехожу к третьему пункту: о международном авторском праве.
Я убежден, что на всем земном шаре нет другой такой страны, в которой
было бы меньше свободы мнений в тех случаях, когда мнений больше, чем
одно... Ну вот! - пишу эти слова с большой неохотой и сокрушением сердечным,
но, к несчастью, я всей душой убежден в их справедливости. Как Вы знаете, я
заговорил о международном авторском праве еще в Бостоне; потом снова в
Хартфорде. Друзья были поражены моей дерзостью. Самые храбрые из них
буквально немеют при одной мысли, что, выступая в Америке перед
американцами, сам по себе, без всякой поддержки, я осмелился заикнуться о
том, что они кое в чем несправедливы по отношению к нам, да и к собственным
соотечественникам! Вашингтон Ирвинг, Прескотт, Хоффман, Брайант, Халлек,
Дейна, Вашингтон Оллстон * - весь здешний пишущий народ живо заинтересован в
этом вопросе, а между тем никто из них не смеет поднять голос и пожаловаться
на чудовищное законодательство. Несправедливость его всей тяжестью своей
ложится на меня - это никого не трогает. Казалось бы, я, как никто, имею
право высказаться, требовать, чтобы меня выслушали - это никого не трогает.
А вот то, что нашелся на свете человек, у которого хватило отваги намекнуть
американцам, что они могут быть неправы, - это им кажется поразительным! Я
хотел бы, чтобы Вы видели лица, которые видел я по обе стороны банкетного
стола в Хартфорде, когда я заговорил о Скотте. Я хотел бы, чтобы Вы слышали,
как я с ними разделался. Мысль об этой несправедливости привела меня в такую
ярость, что я почувствовал себя великаном и начал рубить сплеча.
Не успел я произнести этой своей второй речи, как началась такая травля
(это - чтобы я не вздумал вести себя так же и здесь), какой ни один
англичанин не в силах себе представить. Анонимные письма; устные внушения;
газетные нападки, судя по которым выходило, что Коулт (убийца, привлекающий
сейчас всеобщее внимание) - ангел по сравнению со мной; утверждения, что я
не джентльмен, а негодяй и сребролюбец, и все это в сочетании с чудовищными
выдумками относительно истинной цели моей поездки в Соединенные Штаты
изливалось на меня каждый день непрерывным потоком. Здешняя банкетная
комиссия (а это, не забудьте, - цвет общества!) пришла в смятение и,
несмотря на то что все они до единого были со мной согласны, стала умолять
меня не затрагивать этот вопрос. Я отвечал, что непременно его затрону. Что
ничто меня не удержит... Что стыдно должно быть не мне, а им; и что,
поскольку я не намерен щадить их, когда вернусь к себе на родину, я не стану
молчать и здесь. Итак, когда наступил этот вечер, я заявил свои права,
применив все имеющиеся у меня в распоряжении средства - выражение лица,
манеры, слова; я уверен, что если бы Вы могли меня видеть и слышать, Вы бы
меня полюбили больше прежнего.
"Нью-Йорк геральд", номер которого Вы получите одновременно с этим
письмом, является чем-то вроде нашего "Сатирика"; но благодаря огромному
тиражу (следствие коммерческих объявлений и своевременной передачи новостей)
газета имеет возможность нанимать лучших репортеров... Моя речь передана
большей частью с замечательной точностью. Только много опечаток, и из-за
пропуска некоторых слов и замены одних другими смысл подчас бывает в
довольно значительной мере ослаблен. Так, я не говорил, что "заявляю" свое
право, а говорил, что "настаиваю" на нем: я не говорил, что у меня есть
"кое-какие основания", а говорил, что у меня "в высшей степени справедливые
основания". В общих же чертах моя речь изложена весьма точно.
Результат всех этих диспутов по поводу авторского права тот, что, во
всяком случае, у обеих сторон пробужден сильный интерес к нему; порядочные
газеты и журналы ревностно ломают за меня копья, в то время как остальные с
неменьшим жаром выступают против. Кое-кто из этих бродяг похваляется, будто
своей популярностью я обязан им (о, терпение!) - потому, что они
перепечатывали мои книги в своих газетах. Как будто, кроме Америки, нет
других стран на свете, - нет ни Англии, ни Шотландии, ни Германии! Только
что произошел случай, который мог бы послужить превосходной иллюстрацией ко
всей этой чепухе. Вчера пришел человек и потребовал - не попросил, а
потребовал! - денежной помощи; буквально стал шантажировать мистера К. Когда
я вернулся в гостиницу, я продиктовал письмо, в котором сказал, что я каждый
день получаю великое множество подобных просьб, что, даже если бы я имел
большое состояние, я не мог бы помогать всем, кто просит о помощи, и что,
поскольку я завишу от своих собственных трудов, я ничем помочь ему не могу.
Тогда сей джентльмен садится и пишет, что он - книгоноша, что он первый
продавал мои книги в Нью-Йорке; что он терпит жестокую нужду в том самом
городе, в котором я купаюсь в роскоши; что он не допускает, чтобы создатель
"Никльби" мог быть столь бессердечным, и предупреждает меня, "как бы мне не
пришлось раскаиваться впоследствии". "Как вам это нравится?" - сказал бы
Мак. Мне это письмо показалось отличным комментарием ко всему, и я отправил
его к редактору единственной английской газеты, которая здесь издается,
разрешая ему, если он найдет нужным, его напечатать.
Теперь я Вам скажу, чего бы я хотел, мой дорогой друг, разумеется если
только Ваше суждение совпадает с моим и если бы Вы взяли на себя подготовку
документа. Я бы хотел получить короткое письмо, адресованное мне и
скрепленное именами виднейших английских писателей, подписавших петицию о
международном авторском праве, в котором отмечалась бы моя заслуга в этом
деле. Я не сомневаюсь, что достоин такого письма, но я не затем хочу его
получить. Публикация его в лучших здешних журналах принесла бы несомненную
пользу. Перчатка брошена, пора делать следующий шаг. Клей * передал мне,
через специального посланца из Вашингтона, что живо интересуется этим
вопросом и полностью сочувствует моему "отважному" поведению, а также что
хотел бы, если б оказалось возможным, принять во всем этом личное участие. Я
раздул такое пламя, что третьего дня самые видные из наших противников
созвали собрание (выдержанное, надо отдать им справедливость, в духе
уважительном и корректном по отношению к моей личности). И теперь, когда
железо так накалено, было бы досадно упустить возможность и не ударить по
нему со всей силой.
Перехожу, наконец, к описанию своей нынешней жизни и планов на будущее.
Мне не дают делать то, что хочу, идти туда, куда хочу, смотреть на то, на
что хочу. Выйду на улицу - за мной увязывается толпа. Если сижу дома,
посетители превращают мое жилище в базар. Если я просто, вдвоем с приятелем,
отправляюсь в какое-либо общественное заведение, все, кто возглавляет это
заведение, безудержно несутся туда, перехватывают меня во дворе и обращают
ко мне длинные речи. Отправляюсь к кому-нибудь на вечер, и где бы я ни стал,
меня обступают со всех сторон так, что я начинаю изнемогать от недостатка
воздуха. Иду обедать к кому-нибудь - я обязан разговаривать обо всем и со
всеми. Иду в церковь, в надежде найти покой там, но тогда все бросаются
занимать места поближе ко мне, а священник адресуется со своей проповедью ко
мне лично. Сажусь на поезд, но даже проводник не оставляет меня в покое.
Схожу на какой-нибудь станции - и не могу сделать и глотка воды без того,
чтобы сотни людей не пытались заглянуть мне в самое горло. Только
представьте себе все это! Затем, с каждой почтой приходят пачки писем, одно
другого вздорнее, и каждое требует немедленного ответа. Один обижен тем, что
я не остановился у него в доме, другой не может мне простить того, что, имея
четыре приглашения на вечер, я отказываюсь от пятого. Мне нет ни покоя, ни
отдыха, меня теребят беспрестанно.
Вследствие этой постоянной лихорадки, которой много способствует
здешний климат, я решил (насколько я могу здесь что-либо решать) на все то
время, что я пробуду еще в Соединенных Штатах, отказываться от всех
приглашений на общественные чествования и банкеты; я отказался от
приглашений из Филадельфии, Балтимора, Вашингтона, Виргинии, Олбани и
Провиденса. Поможет ли это, одному небу известно. Впрочем, скоро увидим, так
как 28-го, в понедельник утром, мы отбываем в Филадельфию. Там я пробуду
всего три дня. Оттуда мы едем в Балтимор, где я тоже проведу три дня. Оттуда
- в Вашингтон, где пробуду дней десять, может быть, а может быть, и меньше.
Оттуда - в Виргинию, где остановимся на один день, оттуда, возможно, на
неделю - в Чарльстон, где мы будем ждать Ваши мартовские письма, которые нам
перешлет Дэвид Колден. У меня была мысль - из Чарльстона отправиться в
Колумбию, что в Южной Каролине, там нанять карту, тележку для багажа и
негритенка, который бы его стерег, самому взять верховую лошадь и с этим
караваном "прямо сразу", как тут говорят, отправиться на запад, через дикие
просторы Кентукки и Теннеси, через Аллеганские горы и дальше, к озерам, до
самой Канады. Но мне стали объяснять, что этот путь известен одним купцам,
что дороги дурны, что кругом пустыня, что вместо гостиниц там - лачуги,
сложенные из бревен, что это путешествие совершенно не по силам Кэт. Я
несколько колеблюсь, но окончательно от своего проекта не отказался. Если
окажется, что время позволяет, я намерен предпринять это путешествие - я
убежден, что только таким рывком я и могу обрести какую-то личную свободу и
увидеть что-либо достойное обозрения.
Мы хотим возвращаться на почтовом, а не на пассажирском пароходе.
Название судна - "Джордж Вашингтон", и мы отправимся на нем отсюда, на
Ливерпуль, седьмого июня. В это время года плавание обычно занимает не
больше трех недель; я же, бог милостив, больше никогда не доверю пароходу
везти себя через океан. Вы будете потрясены, когда я поведаю Вам все, чему я
был свидетелем на борту парохода "Британия". Представьте себе хотя бы две
основные опасности. Первая: если труба сорвется, пламя тотчас же от носа до
кормы охватит судно; достаточно, если я Вам скажу, что труба имеет более
сорока футов высоты и что по ночам из нее вырывается столб пламени высотой в
два-три фута, и Вы поймете всю неминуемость этой катастрофы. Представьте же
себе, что сильный порыв ветра срывает трубу и пламя обрушивается на палубу;
а в том, что сильный порыв ветра трубу сорвать может, Вы убедитесь, как
только познакомитесь с мерами предосторожности, которые принимаются для
того, чтобы удержать ее на месте во время шторма, когда укрепление трубы
становится первой заботой экипажа. Во-вторых, за то время, что пароход
покрывает пространство между Лондоном и Галифаксом, он поглощает семьсот
тонн угля; следовательно, при такой огромной разнице в весе у судна
водоизмещением всего лишь в тысячу двести тонн, надо полагать, что оно либо
выходит из гавани перегруженным, либо входит в
...Закладка в соц.сетях