Купить
 
 
Жанр: Юмор

Придите, любящие

страница №9

нялся на этаж выше. Ткнулся в дверь. На кровати, открыв рот,
спал Толян. Ковалев отпихнул его, заглянул под кровать, нашел шапку, нахлобучил,
и вышел.
Потом он оказался на улице. Он сел в снег, повесив голову, в которой со звоном
метался зверек и что-то опрокидывалось, лопалось и вспыхивало. Ковалев вытирал
снегом лицо, но это не помогало, он попытался заплакать, но и этого не смог.
Рядом вдруг оказалась Березкина в своем стареньком пальто. Она тянула его за
руку, уговаривала:
- Пойдем, пойдем. Замерзнешь же!
Он отмахивался и бормотал:
- Уйди пожалуйста, Тамарка. Не надо мне тебя, и никого не надо во всем мире, и
ее не надо, и любви не надо, и счастья не надо.
Она снова тянула, он упирался и едва не падал.
В какой-то момент он очнулся и увидел и снег и фонари, и облупленный угол здания
общаги, и перепуганное бледное лицо Березкиной. Тогда он вырвал руку и твердым
трезвым голосом сказал:
- Я пойду. Не беспокойся. Завтра увидимся.
Она отпустила его и он твердыми шагами устремился к остановке. Метров через сто
оглянулся: Березкина стояла под фонарем и махала рукой. Он тоже махнул и
подумал: "Хоть бы ты ушла поскорее, что ли!"
Ковалев вышел на дорогу и стал ловить машину. Две или три машины увильнули от
его растопыренных рук, взвизгнув колесами.
Потом он долго ехал в темной теплой машине. Задремал. Водитель его растолкал.
Ковалев вытащил мятые рубли, горсть мелочи -все, что у него было, - и вылез.
Серые дома с мертвыми окнами окружали его. "Где это я?" - с тоской подумал он.
Постоял, размышляя. А когда поднял голову -понял. Вот ее дом, Ирки Алексеевой.
Вон ее темные окна. Ничего ему уже не надо, окончательно понял он. И некуда
больше идти. И незачем.
Он зашел в подъезд - не Иркин, другой - сел на ступеньки и задремал.
Очнулся, поглядел на часы - четыре утра. Голова была ясной, и мысли тоже ясные:
"Стыдно мне. Стыдно и больно жить".
Он подумал, как мать проснулась сейчас (она часто просыпалась под утро, включала
приемник и слушала "Маяк", слушала, пока не наступал рассвет, пока не оживал мир
за окном и голос приемника уже становился не нужным. Она говорила - услышу, как
первый трамвай прошел - и успокоюсь. Ночь пережита). Вышла из спальни, увидела,
что его все еще нет. Переваливаясь с ноги на ногу, что-то бормоча себе под нос,
сходила в туалет. Охая, зевая, снова легла. Включила радио. "Маяк" на средних
волнах слышно хорошо, но как будто издалека. И старший научный сотрудник
Гидрометцентра СССР Михаил Аркадьевич Мастерских начал рассказывать о погоде.
Ковалев подошел к радиатору, прижался к нему спиной. Сунул руки в карманы
пальто. В кармане лежало что-то длинное, твердое - он вытащил, посмотрел. Это
был большой ржавый гвоздь, тот самый, которым он выцарапал на стене про любовь,
что сильнее смерти.
"Глупо как все, безнадежно глупо, - подумал он. - Безумно глупо. Скорее бы это
кончилось...".
Он вытащил руку из рукава пальто, закатал пиджак и рубашку. Сжал кулак - синие
вены набрякли на сгибе.
"Надо бы побыстрее, пока люди не проснулись", - подумал он. Приставил гвоздь
острием к синему набухшему жгуту вены и нажал. И еще раз - сильнее. Было совсем
не больно.
4.
Под окном с горки на своей нелепой коляске катался инвалид. Между темными домами
гулко отдавался скрип коляски и надтреснутый, егозливый голос:
- Все могут короли, все могут короли!.. И судьбы всей земли вершат они порой!..
Человек не понимал смысла этих слов и выкрикивал их просто от избытка чувств.
- Ненормальный, наверное. Психованный, - сказала она, поглядев в синее окно. -
Их тут таких, психованных, много.
- А ты - нормальная? - спросил он.
Она подумала и пожала плечами.
- ...Но что ни говори, жениться по любви не может ни один, ни один король!..
- Нет, ты - нормальная, - проговорил он. - Ты не умственно, ты сердечно
отсталая. А я - просто ненормальный.
Она заплакала.
Пение за окном оборвалась: коляска опрокинулась, налетев на бордюр. Инвалид
беспомощно тянул к ней руки из сугроба.
- А ты сердечно развитый. И с тобой нам, отсталым, очень легко.
Инвалид дотянулся до коляски.
- Трудно, - ответил он, не отрывая взгляда от темной фигуры на синем снегу.
А потом он оказался на улице, на синей дороге. Ему навстречу шла старушка с
плетеной котомкой в руках.
- Баба Аня? Разве ты не умерла?
- Мы не умираем, внучек. Мы просто переезжаем. Мы здесь остаемся.
- Я к тебе в гости приду. Можно?
- Можно. Только рано-то не приходи. Зачем тебе? Вот состаришься, тогда и
приходи.

Ковалев пошел дальше по синей снежной дороге. Он сел в пустой темный автобус,
который помчался по снежному полю. Остановился возле покосившихся, заметенных до
крыш домишек. Ковалев увидел старика с рюкзаком за плечами - лицо у него было
совсем белым, а руки - темными-темными. Старик вошел в салон, сел. От него пахло
нехорошо, как от мертвого.
Потом деревни стали попадаться чаще, в каждой из них автобус делал остановку и
подбирал пассажиров. Среди них были старики и старухи, но молодых было больше.
Парень с залитым кровью лицом, с выпученными глазами. Женщина в телогрейке, с
мертвым ребенком на руках. Школьница-первоклашка с букетом черных засохших
цветов. Жених и невеста в обгоревшей одежде.
Когда подъехали к городу, автобус был уже полон, но на первой же городской
остановке в автобус полезла целая толпа - молча, сосредоточенно. Лезли убитые,
умершие в больницах - голые, в пижамах, - и задохнувшиеся в дыму, и погибшие под
колесами.
Все влезли, все уместились. И автобус помчался дальше. И снова входили в салон
мертвые.
Потом автобус остановился, все стали выходить. Ковалев двинулся следом к
неприметной двери, обитой войлоком. Он вошел и оказался в коридоре, заставленном
обувью, заваленном одеждой - будто множество гостей пришло на вечеринку. Ковалев
снял пальто, бросил в общую кучу, прошел по коридору и увидел огромную дымную
комнату, в которой за столами сидели люди.
Он узнавал этих людей. Все они умерли. Некоторых он знал лишь по фотографиям, с
другими был знаком, встречался где-то.
- Садись, - сказали ему. Он сел на краешек длинной скамьи, за стол, накрытый
скатертью.
И вдруг он увидел человека, который был знаком ему очень хорошо, и человек этот
поднялся из-за стола и пошел в дальний конец комнаты. "Отец!" - хотел крикнуть
Ковалев, но не смог, и вскочил, и побежал за ним. Сидевшие за столами
отодвигались, пропуская его, он увидел вход в темную комнату, вбежал - и
остановился. В полутьме стояли ряды железных кроватей, на которых лежали люди,
покрытые драными казенными простынями. Ковалев успел заметить: тот, кого он
искал, быстро подошел к одной из кроватей, лег, натянул на голову простыню - и
потерялся, исчез. Ковалев подбежал к одной кровати, сдернул простынь - на него
строго глянула старуха в белом платочке. Она выпростала из-под простыни
сухонькую руку и погрозила пальцем.
- Ты чего, бабушка? - одними губами спросил Ковалев.
- А ты чего? Грех ведь! - Старушка подмигнула ему и захихикала.
Ковалев вскрикнул, отшатнулся, подбежал к другой кровати - из-под белого
высунулась темная рука и поманила его. Он нагнулся - рука тут же впилась ему в
горло.
- Отпусти! - прохрипел Ковалев.
- Ляжешь на мое место - отпущу, - ответил лежащий. Простыня слетела и Ковалев
увидел почерневшее, раздувшееся лицо с вывалившимся языком.
Ковалев стал отрывать руку от горла. Рука была холодной, как лед. И даже
холоднее.
- Лягу, отпусти...
И тут же оказался в кровати, а кто-то с раздувшимся, как мяч, лицом, захохотал
над ним.
"Обманули... И тут обманывают..." - подумал Ковалев, чувствуя, что уже не в
силах пошевелиться, придавленный простыней, как надгробной плитой.
В комнату вошли санитары и стали выкатывать кровати. С лязгом открывалась и
закрывалась железная дверь, показывались на миг черное небо и неистово
метавшаяся вьюга. Вот в комнате уже никого не осталось и санитары взялись за
кровать Ковалева. Заскрипели колесики, но тут кто-то сказал:
- Стоп. Этот, кажется, живой...
Кровать со скрипом откатилась к стене, стало темно и тихо, и Ковалев увидел себя
как бы со стороны: его тело бьется, вытягивается, выгибается, силясь сбросить с
себя простыню, а простыня постепенно окрашивается кровью, намокает и становится
все тяжелей, все неподъемнее...
- Парень! Эй, слышь? Как тебя... Это что тут у тебя, а? -настойчивый испуганный
голос, настырные толчки дотянулись, пробились к Ковалеву сквозь немоту и тьму, и
Ковалев стал выплывать, возвращаться к себе, в свое измученное больное тело.
Лестница с грязными ступеньками. Шершавая стена, истыканная окурками, с дурацкой
надписью шариковой ручкой: "Мне нужен труп - я выбрал вас. До скорой встречи.
Фантомас".
Над ним стоял человек в очках, с седой щетиной на щеках, с бугристым носом в
красных прожилках.
- Что? - переспросил Ковалев.
- Кровь-то, говорю, откуда? Твоя, что ли? - человек склонялся ниже, показывал
рукой.
Ковалев тоже глянул, увидел темные пятна у себя под ногами.
- Ну, видишь? Сидит, понимаешь, а тут же кровь... Люди же ходят, а никто
ничего... С тебя ведь кровь-то, говорю, а?
- С меня.
- Порезался, что ли? А? Или, может, ножом какой гад? А?

- Нет... Сам.
- Сам? Как это - сам? Вот же несчастье, господи боже мой!
- Подождите, не трясите меня, - попросил Ковалев. Он посмотрел на свои руки,
потрогал набрякший, тяжелый рукав пальто. Всюду кровь, кровь, кровь... Сверху
она уже свернулась, порыжела, и сочилась капля за каплей откуда-то из рукава.
- Э, парень, парень... - испугался мужчина. - Ты погоди, раз так... Это еще что
такое? Ты сам, что ли?.. Ну погоди, погоди... Ты не уходи только, ладно? Ты
посиди тут. Я, значит, это, мухой... Вот горе-то, телефонов в доме нет, новый
дом-то, не провели еще телефоны...
Он сбежал вниз по лестнице. Бухнула дверь, на мгновение впустив в подъезд
дневной свет.
"Разве уже день? - удивился Ковалев. - Чепуха какая-то. Это ж сколько времени я
здесь просидел?". Он попробовал вытащить из рукава руку - стало больно.
- Что же это такое?.. - с тоской спросил он, беспомощно оглядываясь вокруг.
Увидел гвоздь, увидел кровь и почувствовал, что не хочет, не может сюда
возвращаться.
Он попробовал встать. Ноги затекли, голова кружилась, но все же он выпрямился,
прижимаясь к стене. "Эх, покурить бы...".
Снова хлопнула дверь, появился знакомый мужик и сказал, переведя дух:
- Это... Я "скорую" вызвал. А?
- Зря, - сказал Ковалев.
- Не, не зря... Ты как, нормально, да?
- Нормально. Спасибо. Пойду я...
- Э, нет уж, брат. "Пойду"... Ты уж погоди теперь. Они обещали быстро...
Подъедут - а ты где? Тебе, может, лечение требуется.
- Ничего мне не требуется... А, стой. Закурить есть?
- Не курю. Третий год не курю - бросил, - радостно сообщил он. - Жена запилила,
да и врачи... Вот и не курю.
Ковалев вздохнул и начал медленно спускаться по ступенькам.
- Ты куда? - насторожился мужчина.
- На улицу. Воздухом подышу...
Он вышел - и сейчас же зажмурился от яркого солнца. Нестерпимо сияло солнце и
нестерпимо блестел снег, и ослепительным было прозрачное синее небо. Возле
подъезда с криком суетились воробьи.
Ковалев сел на скамейку. Голова кружилась, а казалось, будто кружится, искрясь,
снег, и темные ветви деревьев ходили над ним хороводом.
Ему вдруг стало хорошо и спокойно. Он вспомнил, что здесь, рядом, в соседнем
подъезде живет Ирина, которую он любил, и перед которой будет теперь виноват
вечно. И это хорошо: лучше жить с ощущением вины, чем с желанием судить и
наказывать. А она - добрая. Она уже все простила.
И мир вокруг - он тоже добрый. Мир живой.
А почему он живой - этот мир? Вот эти деревья? Этот дом? Скамейка? Она ведь тоже
живая.
Все, что уходит, все, что стареет, что со временем исчезает -все это живое. Вещи
вокруг человека - живые. И вещи любят его, человека, любят - и поэтому умирают.
Потом он подумал: все, что тратит себя - все живет. Я трачу себя - значит, я
существую. Наша гибель - внутри нас. Не вне нас, внутри, внутри. Мы живы, пока
умираем.
А мертвый мир, подумал он после - он какой?
Почудилось, как из-под скамейки появляются, вытаивая из снега, темные скрюченные
фигуры, чьи-то руки. Темные, беззащитные, ушедшие люди. И голоса их почудились:
- Нет нас. Нет уже нас.
Они не кричали - пели тонкими детскими голосами:
- Здесь мы, здесь мы!..
И совсем уже тихо:
- Забыли нас, забыли нас...
Ковалев сидел молча, слушал. Голова кружилась, сердце билось едва-едва, боли не
было, но радость от солнца, от неба, от снега стала таять, улетучиваться.
Заскрипел снег под колесами - во двор въезжала "скорая". Молодой парень в мятом
халате - фельдшер, а может, медбрат из студентов - выскочил из кабины.
- Здравствуйте, - сказал Ковалев.
- Здравствуйте... Кто "скорую" вызывал?
- Я вызывал.
- Вы?.. - фельдшер замялся, покосился по сторонам. - А больной кто?
- Ну, говорю же - я.
Фельдшер опять покосился, - видно, никак не хотел поверить.
Ковалев поднялся со скамейки и показал на рукав. Кровь подсохла, рукав схватился
коркой. Фельдшер кивнул.
- Сюда, - сказал он, подсаживая Ковалева в машину.
- Поедем куда-то? - спросил Ковалев.
- Поедем... - фельдшер сел к водителю, отодвинул матовое стекло, заглянул в
салон, к Ковалеву:
- Ну как, нормально? Ну, в травмпункт прокатимся, значит.
Мчались по микрорайону. Выехали на проспект и погнали по разделительной полосе.
Водитель раз или два включал сирену, распугивая с дороги легковушки.

- Вот как вы меня... Как генерала, - сказал Ковалев в окошко.
Фельдшер не ответил.
Ковалев стал смотреть в окно. День был ослепительным, редким для ноября, и
Ковалев с трудом узнавал знакомые улицы и дома.
Перед одним из светофоров остановились, и фельдшер обернулся, спросил:
- Ну, и зачем вы это сделали, а?
Ковалев вздохнул. Он не знал ответа.
Водитель - пожилой, в шапке набекрень, - сказал:
- Студент, поди?
- Студент, - подтвердил Ковалев.
- Эх, не тому вас, видно, учат!.. - вздохнул водитель. - Ведь жизнь-то такая
хорошая!..
Ковалев готов был согласиться, но сквозь туман в голове рассмотрел вытаявшую
из-под снега и льда беззащитную детскую руку, расслышал тонкий голос: "Нет нас!
Нет нас!.. Здесь мы, здесь мы!.. Забыли нас, забыли нас!.." - и промолчал.
Проехали через весь город, к новой горбольнице, с корпусами, соединенными
стеклянными переходами.
Фельдшер взял Ковалева под руку, провел через пустой вестибюль, в белой комнате
усадил на стул. Появилась медсестра, сказала:
- Раздевайтесь.
- Совсем? - спросил Ковалев.
- Ну, где у вас рана-то? Вот до нее и раздевайтесь.
Ковалев покряхтел, сдирая с себя пальто и пиджак, рукав рубашки, ломавшийся под
пальцами, закатал повыше. Сестра посмотрела, покачала головой, намазала руку
мазью, забинтовала.
Потом пришел врач в очках и мятой шапочке, стал выспрашивать. Он тоже качал
головой, потом ушел за ширму и оттуда послышались голоса вполголоса. Ковалев
расслышал только одну фразу: "По глупости гвоздем не бывает". Потом хлопнула
дверь, стало тихо, только где-то вдали негромко бубнило радио.
Ковалев вышел из-за ширмы. Врач сидел за столом, писал. Медсестра красила губы.
- Мне можно идти? - спросил Ковалев.
- А? - врач поднял голову. - Нет-нет, подождите... Сейчас за вами приедут.
Ковалев пожал плечами, попросил закурить - врач не курил.
- Я на улицу выйду - стрельну, - сказал Ковалев. Врач кивнул.
На улице было по-прежнему солнечно, весь мир светился, горел прямо невозможным
огнем. Ковалев дошел до больничной ограды, попросил закурить у прохожего.
Закурил.
Сзади хлопнула дверь: с порога на Ковалева подозрительно посмотрела медсестра и
тут же упорхнула обратно, только вспыхнул розовый халатик.
Когда Ковалев вернулся, сестра сказала:
- Вам полежать бы надо. Вон, на кушетке.
Ковалев лег на оранжевую резину, закрыл глаза, в голове зазвенело противно и
тонко, и все закачалось, поплыло, и он стал падать в пугающую тошнотворную
бездну, а из бездны тянулись к нему иссохшие руки и плакали, жалуясь, тонкие
голоса: "Здесь мы! Здесь мы! Забыли нас, забыли нас!..".
Потом, сквозь сон - зеленый "уазик" с красным крестом, и двое здоровенных, в
халатах, и скрип тормозов.
Мало мог разглядеть Ковалев, а еще меньше - понять.
Белая дорога. Сосны. Одноэтажные домишки.
Железные ворота. Красная кирпичная стена - старинная, толстенная, пропитанная
кровью. Дверь из пластика. Грохочут замки. Снова дверь. Ковер на полу. Плакат на
стене: буквы знакомые, а слов не понять.
Коридор. Стол. Грязная старуха отбирает вещи, одну за другой -пальто, пиджак,
брюки. Ничего не осталось?
Огромная ванна. Господи, какая же грязная. Кафельный пол. Холодный, как лед, под
которым бьются голоса мертвых.
Старуха возвращает вещи. Мордастый санитар тащит куда-то. А! Здесь опять
записывают.
Имя-отчество-фамилия-год-рождения-родственники-страдающие-пси-хическими-заболеваниями.
Есть такие? А как же, думает Ковалев, конечно, есть! Вся родня такая. Феврали.
Потому, что у них не хватает. Но отвечает: нет, конечно, нет. Он видит
типографский бланк, на котором вверху напечатано: "Дата поступления", "Диагноз",
"Лечение". А внизу: "Дата смерти", "Причины", "Окончательный диагноз".
И опять коридор. Двери на замках. Какие-то люди с длинными головами, с
одутловатыми лицами, с отсутствующими взглядами стоят у стен, бродят кругами.
Одни улыбаются, другие бормочут что-то.
Снова двери. И коридор. Снова толкутся вокруг длинноголовые в пижамах, с
мертвыми глазами, стриженные "под ноль". Бормочут, просят что-то у себя самих.
Снова двери... Господи, сколько же их! Всюду двери с замками, ковровые дорожки,
фикусы в бочках, стриженые головы, пустые глаза, деревянные лица. Один из
длинноголовых побежал на Ковалева - скривил губы, что-то вот-вот скажет. Нет.
Те, что идут за Ковалевым, начеку. Хватают, отводят в сторону.
В какой-то момент Ковалев вдруг осознает, что это вовсе не больница - это что-то
совсем другое. Он хочет остановиться, подумать, рассмотреть, понять - что же
это? Но его тычут в спину, берут под локти и снова ведут по коридорам, открывая
и запирая за собой замки.

Мерещится Ковалеву: это - ад. Нет, преддверие ада, чистилище. Здесь его взвесят,
оценят, отсортируют. Здесь станет ясно, что и сколько он сделал плохого, кого
обидел, кому не простил. Все эти сведения будут занесены в дело, и - с папкой
подмышкой -вперед, в геенну, в пламень вечный, в серный чад.
Наконец, пришли. Медсестра не смотрит на Ковалева -осматривает повязку, намокшую
там, в ванне. Что-то спрашивает и записывает. Сыплет в ладонь горсть
разноцветных таблеток, сует под нос пластмассовый стаканчик с вязким,
полусладким, бесцветным - киселем, что ли? - и заставляет все это проглотить.
И вот еще одна дверь. За ней - комнатка. Кровати. Шкаф. Вещи можно сюда. Пальто
и шапку. Зачем? А на прогулки ходить как же?
Спиной к Ковалеву сидит на кровати огромный мужчина. К отопительной трубе
привязаны нити, он что-то вяжет, сплетает из них. Спокойный - не повернулся
даже.
Другой лежит, глядит в потолок, зевает.
Тусклый - сквозь лед на стекле - свет. Закат. Кровавый свет. Солнце остается
там, за толстыми стенами, за глухими заборами, за тысячью одинаковых крепких
дверей на запорах.
Ковалев стаскивает с себя пиджак (как во сне), ботинки (как во сне, как во сне.
Проснется сейчас - и нет ничего, только тьма и сплетение мертвых рук, и запоет
вместе со всеми: "Нету нас, нету нас... Здесь мы, здесь мы... Оставили нас,
забыли нас..."). Ложится.
И тут же все завертелось, с ветром и воем, с метелью и солнцем, с перевернутым
небом и черным песком, и кануло в глухую вечную тьму.
- Забыли нас, забыли нас... - бормочет Ковалев. Напротив него за столом,
заставленным домиками и теремами из спичек -молодой, симпатичный, в чистейшем
халате.
- Что вы сказали? - ласково спрашивает он.
Ковалев на мгновение просыпается, смотрит вокруг, и мысленно машет рукой: нет,
он не в силах понять, что происходит, он не может понять этот мир.
- Как себя чувствуете? - спрашивает тот, симпатичный.
- Я устал, - говорит Ковалев. - Ничего не понимаю...
- Это пройдет, - сочувственно говорит симпатичный. - Мы вам поможем. Мы ведь
хотим вам помочь.
- А... Да, я знаю. Вы добрый. Это та, с волосатыми руками, не пускала меня к
телефону вчера. Отругала меня.
- К сожалению, у нас такие правила. Пациенты к телефону не допускаются. А кому
вы хотели позвонить? Если, конечно, это не секрет.
Ковалев смотрит на него непонимающе. Разыгрывает он его, что ли?
- Соседке, - наконец говорит он. - Должна же моя мать узнать, что со мной все в
порядке.
- Не беспокойтесь. Она уже знает.
- Да?.. Спасибо.
- У вас есть просьбы?
- Да. Закурить бы...
- Ну, я скажу. Не волнуйтесь, вам принесут.
Ковалев повторяет свое "спасибо" несколько раз, выходит из светлого большого
кабинета. С сожалением выходит: в кабинете так тихо, хорошо, спокойно.
Дальше по коридору - просторный холл. Цветы в кадках и по стенам. Аквариум.
Пианино. Цветной телевизор. Газеты на столике - старые, правда, месячной
давности.
За пианино сидит тот, очкастый. Он хорошо играет, но очень уж страшно. Он вчера
в курилке сказал Ковалеву, что прячется здесь от суда. Еще бы, говорит, месяца
два здесь прокантоваться. Иначе - в камеру. Он убийца. Он девушку убил. И теперь
косит по шизе.
Ах, как она кричала. Он душил ее, душил, вот этими пальцами -длинными,
музыкальными. Ах, как она сладко, призывно кричала! А он давил коленом ей на
живот. Сладкая девушка. Распущенными волосами. Светлыми, да. Щекотала. Лицо.
Надо было подняться с корточек, вцепиться ему в горло и пальцами - длинными,
музыкальными - задушить его, задушить. Но не было сил. Голову клонили вниз
шестиразовые порции таблеток, от которых тело делалось ватным, а мозги - как
выкрученное белье.
И вот теперь этот пианист - живой, не придушенный - играет на пианино какие-то
обрывки, что-то нескладное и страшное.
А богатырь в палате все плетет и плетет свою бесконечную сеть. Обернется
изредка, глянет по-совиному:
- Врач велел. Такое лечение. Успокаивает.
И опять прядет, ткет - паук пауком.
Другой все лежит. Книжку возьмет (Ковалев ее уже прочитал -дурацкая история
уголовника, который "встал на путь", выучился, сделался академиком), полистает,
зевнет и бросит. Книжку ему дочка принесла. Он так говорит.
По вечерам он раскладывает на постели многочисленные гостинцы и ест. Борщ в
литровой банке, со сметаной. Пирожки домашние, с ливером. С капустой. С луком и
яйцами. Отрыгнет, в зубах поковыряет - и опять ест. Чавкает. Потом пьет компот.
Отдувается, отрыгивает, запускает пальцы в рот и выковыривает застрявшую
капусту. Ложится и - глаза в потолок.

В палате есть еще один. Он психованный. Ночью сядет на постели и плачет, скулит,
как собака. В первый день Ковалев с ним разговорился. Психованный был грамотным,
складно толковал про политику. А потом у него в голове вдруг что-то щелкнуло и
он, как ребенок скривив губы, залепетал:
- Нам надо с Индией объединяться! Я Брежневу писал, Гречке писал! В Китае -
миллиард. А у нас с Индией - тоже почти миллиард. И вот бы тогда мы им показали.
Понимаешь ты, нет? Понимаешь? - и он, отвесив мокрую губу, вытаращив глаза, стал
трясти Ковалева за лацканы пиджака.
- Понимаю, да понимаю я, хватит! - сказал Ковалев. Голова его моталась
взад-вперед, но не это его волновало. Индия его волновала, волновало гениальное
прозрение безумца.
Но договорить им не дали. В палату вбежали белые халаты, навалились на
психованного, оторвали от Ковалева и, рыдающего, увели. Спустя полчаса он,
прежний, бродил по коридору, от стены к стене и бормотал что-то себе под нос -
быстро, с жаром, очень важное.
Однажды, когда все больные ушли вниз, в подвал, на трудотерапию, а Ковалев
расположился в холле с журналом в руках, перед ним остановилась медсестра.
- Почему не на работе?
- Рука болит, - сказал Ковалев и привычно оттянул рукав, показывая повязку.
Она промолчала. Работа внизу была такая: клеить коробочки для лекарств. Если
захочешь кого-нибудь свести с ума - заставь его клеить коробочки.
Но сестра нашла-таки ему работу - помогать на кухне дежурным мыть посуду.
Полоскать миски и кружки. "Это и одной рукой делать можно".
И теперь трижды в день, по часу-полтора в низкой сырой келье со стенами,
покрытыми слизью, Ковалев полоскал в ванне грязные миски. Никто не мешал. Можно
было отключиться и подумать о тех, кто корчился под каменным полом - неузнанных,
преданных живыми.
- Здесь мы, здесь мы. Забыли нас, забыли нас!..
Тряс головой. Голоса пропадали под плеск вонючей воды.
Сигареты ему принес мужчина в чистой новой пижаме. Взял деньги и вскоре принес.
Он же сопровождал тех, кому надо было идти на процедуры в другие корпуса
больницы. Ковалева он водил к психологу.
Психологом была симпатичная девушка с распущенными волосами. На вопросы она не
отвечала. Ковалев смотрел на нее и думал, что она - та самая задушенная, о
которой рассказывал пианист.
Она давала Ковалеву листы с бесчисленными вопросами. Ковалев добросовестно
отвечал на них. Только жаловался, что мозги не те, память отшибло, голова
кружится. Задушенная молчала. Ей было все равно.
Вопросы были разные, но чаще - глупые. Иногда - хитрые, с двойным дном.
Ковалеву нравились другие тесты. Например, психолог просила его объяснить
пословицу "шила в мешке не утаишь". Отвечать надо было письменно, но места на
бланке отводилось мало и Ковалев дополнял устно:
- Шила в мешке не утаишь - значит, тайну не спрячешь. Темные дела вылезут
наружу, как шило. Острием вперед.
Психолог поднимала на него зеленые глаза, смотрела непонимающе.
- Ну, например, - охотно пояснял Ковалев. - Лечат здорового и думают, что никто
ничего не узнает. А все равно узнают, верно?
Психолог хлопала перламутровыми веками и молчала. Ковалев знал, что она - не
настоящий психолог. Училась в пединституте или в универе на филфаке. А сюда
устроилась по блату. После каких-нибудь двухмесячных курсов. Не в школе же ей
работать, правда?
- Конечно, можно сделать вид, будто ничего не происходит такого, - объяснял ей
Ковалев. - Спрятать шило в мешок. Вот вам за мешки и платят. Вредно же - пальцы
исколоть можно.
Обхватив голову руками, он старался говорить медленно и доходчиво, но мысли
путали

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +3805044-68-872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.