Жанр: История
Пейзаж, нарисованный чаем
...ь перед дождем, было
облачно. Ибар шумел, черный, как пашня, и неясно было, куда он течет. Воздух
был влажный, и Свилар вдохнул с облегчением. Сенная лихорадка отпустила,
словно сняла осаду, будто ее присутствие потеряло всякий смысл. Из булочной
пахло ароматным хлебом, печенным на капустном листе. И Свилар впервые за
долгие годы ощутил этот аромат и осознал, что застарелая родная болезнь
покидает его. Сенная лихорадка навсегда уходила из его жизни. Ей больше не
от чего было его защищать, и он при расставании был ей благодарен за то, что
она щадила его до сего времени, все эти долгие годы жизни оберегала от
истины, как от укола пальцем в глаз. Ноздри и уши его раскрылись, словно
некое второе зрение, и он вдохнул наконец запах собственного тела,
принесенный откуда-то из-за моря, незнакомый, почти чужой запах своего
"греческого" пота. И он стал видеть вещи отчетливо, словно смотрел сквозь
слезы на иконе, а не собственными глазами.
Важные события в жизни человека, думал он, свершаются и остаются в нем
навсегда такими, какими произошли в этой жизни, и не могут больше ни
измениться, ни исправиться. Но жизнь вокруг меняется, и человек каждое утро
видит эти события под другим углом, с иного расстояния и в новом ракурсе, и
потому эти серьезные события могут в один прекрасный день повернуться и
показать свою сущность — свое подлинное лицо, на котором можно прочесть их
роковое значение и их смысл в жизни человека. Ответ на вопрос, почему жизнь
Свилара прошла в бесплодных усилиях построить что-то, что ему не дано было
построить, находился наконец перед ним или, точнее, за ним, отчетливый,
давний и неотвратимый; каждого из окружавших его людей можно отнести к одной
из двух категорий: к общинникам, как его отец и сын, или к одиночкам --
идиоритмикам, каким был он сам. Как два ветра не могут дуть одновременно в
одном месте, так и Свилар не мог быть и одиночкой, и строителем.
Просто-напросто он не принадлежал к общинникам, или зодчим, и не было у него
предназначения строить. Теперь он знал, в чьей тени змеи самые злые. Всю
жизнь он пытался выйти из роли, которая была ему предопределена издавна
установленным порядком вещей, и неудивительно, что все его усилия были
тщетны. Несчастье его заключалось в том, что был он идиоритмиком.
— Женщины были правы, — шептал он, — индивидуалы, индивидуалы! Все
мы одиночки, идиоритмики, как сказали бы там, на святой скале, вгрызающейся
в небо. Все мое поколение — одиночки, мы глухи друг к другу, словно птица
нырок; занятые своим делом, ничего не слышим вокруг; укрывшись в спокойных
браках, грезим о той, единственной, присужденные к одинокой тарелке и обеду
в безмолвии; мы видели города, а не людей в них. Это только в наше время
кажется, что всем сорокалетним уже по шестьдесят. Для нас нет ни до, ни
после... Неужели у нас не было сил вырваться?
И тогда он подумал о языках, тех языках, которые с трудом давались в
молодости и которые забывали дважды, как Адам. А эти языки были, по сути,
путеводителем, указывающим выход из заколдованного круга одиночек,
отведенного его поколению. Некоторые вкушали заморские фрукты и видели ветры
перемен. Когда глухая жизнь одиночек в своих садочках-отечествах надоедала
и, потеряв терпение здесь, где даже двое не пьют воду вместе, они собирали
свой скарб, некоторые его товарищи говорили вдруг: "Не мы бороду растим!" --
и выворачивали уши наизнанку, ибо тайна хранится в ухе, меняли имя и язык и
пускались скитаться по белу свету за хлебом из семи видов коры. Сохранив в
памяти только те английские, русские, немецкие и французские слова, которыми
грезили годами и которые могли всю жизнь перевернуть, они забирали паспорт и
уезжали, чтобы стать кем-то другим, стать тем, кем не были и не могли стать
в своем отечестве: из одиночек — общинниками, из идиоритмиков --
кенобитами. Из Йоана Сиропулоса, грека, — Йованом Сиропуловым, болгарином.
Снаружи было тихо, как за пазухой. В этой бездумной тишине в сознании
Свилара сами собой всплыли слова давно забытого языка, слова, с трудом
выученные в молодости. Странные, долго проталкиваемые, они выступали, словно
затонувшие острова, болезненно выходили из него, и он находил их и слагал в
нечто непогрешимое целое, — совсем как козы, которые в поисках соли лижут
камень до тех пор, пока не обнаружится и не обнажится в земле древняя
постройка, сооруженная подсоленной штукатуркой.
"An der alten Тгерре wurden die Stirnseiten stark griin lackiert, die
Hoizverkleidung an der Wand unter einer dicken Lackschicht hervorgeholt. Das
dicke Halteseil 1st nicht nur praktisch, sondern auch sehr dekorativ. Alle
Wande im Hauseingang sind mit naturfarbenem Reibeputz belegt. Die Decken
wurden mit Holz verkleidet, der hinte-re Ausgaog mit einem orangefarbenen
Vorhang versehen. Der Orangeton und das Grun der Тгерре wiederholen sich im
Turrahmen und in der bemalten Fullung einer nicht mehr benutzten Tur. Geht
man die Тгерре hinauf in die obere Diele, die optisch durch ein
durchgehendes Licht-band erweitert wurde, steht auf der linken Seite eine
schwedische rote Kommode bereit, urn Schals und Hand-schuhe der Kinder
aufzunehmen. Decke und Wande der Diele wurden mit einer dezent gemusterten
Tapete tape-ziert. In der Ruche mit ihrem gemutlichen Essplatz wurden die
vorhandenen Kiichenmobel dunkelgrun lackiert, die Decke uber dem Essplatz
mit einem Hoizraster abgehangt. Vorhange und Bank-kissen sind aus
schwarz-weissem Ka-rostoff. Die Wande der Nische haben Rauhfasertapete,
ultramarinblau gestrichen. Entgegen alien ubiichen Losun-gen solcher
Bauaufgaben, bei denen der Hauseigentumer die Beletage fur seine Wohnung
bevorzugt, war es hier moglich, durch Einbeziehung des Daches fur Wohrawecke
ein ausgesprochenes Einfainilienhaus den beiden unteren Geschossen --
Mietwohnung im. Stock und Praxisraume im Erdgeschoss uberzustulpen. Erne
Beniitzung des Gar-tens fur Wohnzwecke war der nachbarlichen Einsicht we-gen
ohnehin nicht gegeben, so dass die Konzentration auf das innere der Aufgabe
ihren Reiz gab. So kommt es auch, dass die Orientieruiig vomehmlich nach den
beiden Giebel-seiten erfolgte und nach den Nachbarseiten nur wenige Fenster
ausgerichtet wurden..."
_____________________
"Фронтальные поверхности старой лестницы были выкрашены в зеленый цвет
и доведены до блеска, а деревянная обшивка стены была вызволена из-под
толстого слоя лака. Массивные проволочные растяжки совмещают в себе
практичность с декоративностью. Фрикционная штукатурка, покрывающая стены
передней, не требует покраски. Потолки были облицованы древесиной, задний
выход задрапирован оранжевой портьерой. С ее цветом и с зеленым тоном
лестницы перекликается окраска косяков, притолоки и филенок одной из дверей
(которой давно уже не пользуются). Если подняться по лестнице на верхнюю
площадку, которую удалось зрительно расширить сквозным снопом света, взору
откроется скромный рисунок обоев, украшающих потолки и стены. Слева здесь
стоит красный шведский комод,-- в него можно складывать детские шали и
варежки. Уютная кухня-столовая приобрела обновленный вид: теперь ее прежняя
меблировка выдержана в темно-зеленом тоне и вся сверкает лаком, а над
обеденным столом с потолка свисает деревянный навес. Занавески и разложенные
по скамьям подушечки сшиты из черно-белой клетчатой материи. Стены ниши
обиты волокнистым покрытием, выкрашенным в ультрамариновый цвет. В
противоположность общепринятым архитектурным решениям особняков,
рассчитанным на то, что хозяин дома предпочтет жить в бельэтаже, здесь была
возможность сделать пригодной для жилья мансарду и таким образом как бы
вознести самый настоящий односемейный дом на верхний ярус, возвышающийся не
только над нижними подсобными помещениями, но и над занимающей бельэтаж
квартирой, сдаваемой внаем. Подсоединить к жизненному пространству дворик
благоразумные соседи не разрешили, так что поневоле пришлось сосредоточить
внимание на оформлении внутренних пределов, но как раз это обстоятельство
придало всей проблеме своеобразную прелесть. По той же причине была избрана
преимущественная ориентация помещений по оси фронтона, чтобы на соседские
владения смотрели лишь очень немногие окна.
Перевод с немецкого — В.А.Ерохина
КНИГА ВТОРАЯ
Роман для любителей кроссвордов для тех, кто хочет читать этот роман, или же кроссворд, по горизонтали
ПО ГОРИЗОНТАЛИ
1. РАЗИН (с.5); СОСТАВИТЕЛИ ЭТОГО АЛЬБОМА (с.21); ЛЮБОВНАЯ ИСТОРИЯ
(с.28); ПЕЙЗАЖИ, НАРИСОВАННЫЕ ЧАЕМ (с.33); ГРЯЗИ (с.39); ВИТАЧА (с.60); ТРИ
СЕСТРЫ (с.84).
2. СОСТАВИТЕЛИ ЭТОГО АЛЬБОМА (с. 121); ПЕЙЗАЖИ, НАРИСОВАННЫЕ ЧАЕМ
(с.98); РАЗИН (с. 103); ЛЮБОВНАЯ ИСТОРИЯ (с. 131); ТРИ СЕСТРЫ (с.150);
ГОЛУБАЯ МЕЧЕТЬ (с. 160); ВИТАЧА (с. 168).
3. ТРИ СЕСТРЫ (с. 181), ПЕЙЗАЖИ, НАРИСОВАННЫЕ ЧАЕМ (с. 200); РАЗИН (с.
206); И ПЛАКИДА (с. 220); ВИТАЧА (с.223); ЛЮБОВНАЯ ИСТОРИЯ (с.237);
СОСТАВИТЕЛИ ЭТОГО АЛЬБОМА (с.247).
4. РАЗИН (с. 254). для тех, кто хочет читать этот роман, или же кроссворд, по вертикали
ПО ВЕРТИКАЛИ
1. СОСТАВИТЕЛИ ЭТОГО АЛЬБОМА (с.247, 121, 247)
2. РАЗИН (с.5, 103, 206, 254)
3. ПЕЙЗАЖИ, НАРИСОВАННЫЕ ЧАЕМ (с.33, 98, 200)
4. ВИТАЧА (с.60, 168, 223), ГРЯЗИ (с.39), ГОЛУБАЯ МЕЧЕТЬ (с.160),
ПЛАКИДА (с.220)
5. ЛЮБОВНАЯ ИСТОРИЯ (с.28, 131, 237)
6. ТРИ СЕСТРЫ (с.84, 150, 181)
По горизонтали 1
По вертикали 2
РАЗИН
Ни единой пощечины, которую можно было влепить, не следует уносить с
собой в могилу!
Был когда-то у нас в школе один товарищ, любивший повторять сию
пословицу, однако по виду его было не сказать, что именно так он полагал о
пощечинах. По правде говоря, он походил на тех, кто медленно схватывает, да
быстро забывает. "День бежит быстрее зайца, промелькнет — и нет его", --
говаривал он; был он хорошенький, но неприметный, словно рассказы, которые
послушаешь да дважды забудешь. В дни юности нашей на меня и прочих учеников
произвел он большое впечатление одним пустячком, мелким и вовсе неважным,
сболтнувши, по своему обычаю, нечто, что всем пришлось по вкусу. Поглядывая
на окружавших нас прелестниц, которые прощают глупость молодым людям, а
некрасивым не прощают ума, он изрек: "Всех их мы употребим вчера!" То ли
высказал догадку, что на ренуаровской картине "Мулен де ла Галетт" пары
кружатся под вальс "Последняя голубая среда". То ли придумал еще какую чушь,
в то время для нас значительную. Поскольку я, естественно, неохотно
запоминаю тех, кто произвел на меня хорошее впечатление, но, напротив, в ту
же секунду предаю их полному забвению, едва ли я о нем еще что-нибудь
вспомню.
Между тем некоторые события, совершенно новые и недавние, привлекли к
нему внимание всех нас, кто живет в Белграде, — теперь, столько десятков
лет спустя, когда одни лишь часы говорят нам правду, когда все мы до такой
степени друг друга забыли, что я, решившись коечто написать об этом
человеке, должен был сознаться самому себе, что я забыл, как его зовут. Так
что пока эта повесть, или же этот кроссворд — ибо каждое повествование
использует прием скрещивания слов, — лишен даже имени героя. Но вот как он
выглядел, когда случилось нам недавно опять его увидеть.
Вошел среднего роста блондин с двумя проборами в волосах на индейский
манер. С ним пришла шляпа, полная забот, и кисет из козлиного гульфика,
набитый трубками. Голова его ни за что не желала помещаться в середине
упомянутой шляпы, а шея — в середине воротничка, но все-таки он был красив.
Меня в нем главным образом раздражало то, что больше всего нравилось
женщинам, — мускулистые ноги, из которых одна была старше, и его
невероятное проворство — та часть красоты, которая не поддается
изображению. Рюмки он сначала наливал, а потом отталкивал от себя, но при
этом не проливалось ни капли. Но он был не только проворен. Он был из тех,
кому улыбнулась Фортуна.
Подобно бегунам на короткие дистанции, что пускаются во всю прыть в
один миг с выстрелом стартового пистолета и приходят первыми, потому что
начали движение одновременно с поданным знаком, так и он (достигнув уже
солидного возраста) вдруг сообразил, что у каждого из нас на два своих
кармана приходится один чужой, в который без стеснения утекает все, что нам
удается скопить. А сообразив, сделал резкий поворот. Наиболее удачную часть
своей жизни он прожил в Соединенных Штатах Америки и в других странах, став
владельцем мощного треста, финансовым магнатом, будучи если не компаньоном
Сэма Уолтона и Куцуми, то по крайней мере наступая им на пятки. Теперь он
прилетел вместе со своей резко изваянной тенью на собственном самолете,
чтобы повидать однокашников в этой корчме с клетчатыми скатертями, потому
что он любил рыбу, а рыбу лучше всего готовят там, где клетчатые скатерти.
За четверть века странствий он в сновидениях по-прежнему не умел водить
машину и ни одной ночи не ночевал за границей. В Америке ли, в Вене или в
Швейцарии ему снилось, как он волочит ноги по Земуну или спит в Белграде в
каких-то железных санях с колокольчиками, которые начинают звенеть, стоит
ему во сне пошевелиться.
Увидев меня, он развел руками и закричал: "Миша, мощи мои живые, да от
тебя одни глаза остались!" Я, хоть и не разобрался, кто это передо мной
стоит, сделал вид, что вспомнил его и что все нормально. А в общем, вполне
логично, что он запомнил мое имя по тем же причинам, по которым я забыл, как
его зовут. Я тоже прекрасно помню всех, на кого я произвел хорошее
впечатление, ибо человек всегда мыслит ниже своих возможностей, а моменты
добрых впечатлений редки, и надо их спасать от забвения, потому что те, ради
кого мы так старались, эти мгновения непременно забудут
Заметив, что я его не узнаю, он не отвернулся, но уселся рядом и
продолжил разговор все с той же сердечностью, не переставая отстукивать по
столу, как по роялю, какую-то польку, причем на скатерти оставались следы от
ногтей, подобные нотам.
— Не беспокойся, — добавил он, точно читая мои мысли, — все наши
воспоминания, чувства и помыслы должны получить вечное пристанище в других
мирах, от нас почти не зависящих. Ведь больше походят друг на друга (каковы
бы они ни были) мысли Двух разных людей, чем человек и его собственная
мысль...
Тогда он только что похоронил мать, и в тот вечер он поведал мне
необычную притчу, в которой отразилось и его горе, и известная странность,
— судя по притче, можно было подумать, что это он умер, а мать осталась в
живых.
— Итак, — рассказывал он, — у одной вдовы умер сын, и мать о нем
сильно тосковала. Слезами изошла, всю соль из себя выплакала, и слезы у нее
текли несоленые. Однажды ночью заснула она в слезах и увидела во сне
какой-то сад — половина его цветет под солнцем, люди гуляют и радуются, а
другая половина вся в грязи, во тьме, под дождем. И среди этой грязи вдруг
видит вдова своего сына! "Видишь, мама, — говорит он ей, — все здесь
наслаждаются радостями, как живые, а эта слякоть вокруг меня — от твоих
слез..."
Что делать — перестала вдова плакать о сыне. А он ей вскоре опять во
сне явился и показал свой сад, теперь уже под солнцем, только вот ничего в
нем не растет, не плодится, как в соседних садах. Ведь все на свете должно
плодиться и размножаться, а сады цветут, потому что живые плодятся.
Уразумела мать и эту притчу, вышла опять замуж и вскоре родила
прекрасного младенца, чья улыбка принесла первый урожай с яблони в саду
брата...
Так вот, эта немудреная сказочка, — заключил свою речь мой незнакомый
собеседник, — не заслуживала бы внимания, не будь возможности ее
переложить, придавши ей особый смысл. Не следует толковать ее буквально. Тот
свет и сады, в которых гуляет сын вдовы, — ведь это мир наших мыслей,
чувств, воспоминаний. Разве неясно с первого взгляда, насколько это все
неземные вещи, далекие от нас самих, ведь мы — не более чем их якорь на
этом свете. А сын ее в этой сказке не что иное, как ее мысль, любовь или
воспоминание, ибо что такое наши воспоминания и влюбленности, как не наши
дети в иных мирах? Все это, как я уже говорил, и зависит и не зависит от
нас. Иногда стоит нам улыбнуться — и там, в нашей памяти, в нашей любви,
засияет солнце, подарим женщине ребенка — и там, в наших мыслях, завяжется
плод познания, а наши земные слезы могут развести слякоть где-то далеко, в
нашей душе... Возможно, я не сумел понять все, что можно понять из этого
рассказа, но...
— Но это не причина, чтобы не выпить еще по рюмочке. — Я перевел
разговор в другое русло, мы чокнулись, и я с рюмкой в руке повернулся к тем,
кто сидел рядом. При этом я думал: "У этого не иначе как даже из задницы уши
торчат, надо с ним поосторожней!"
Но тот, к кому я обернулся (тоже однокашник, вообще говоря, жулик
способный и стул из-под себя украсть), сразу перешел к делу и сообщил, что
Атанас Свилар (вот оно наконец, так прочно забытое имя) недавно вместе с
группой деловых людей из США удостоился приема у нашего Президента.
Представь себе, Атанас Свилар, которому раньше и жениться-то было не на что,
а где уж газету купить — и вдруг в резиденции на Дединье, в Белом дворце, у
самого Президента Социалистической Федеративной Республики Югославии.
— Мне, как и тебе, — продолжал он, следя за тем, чтобы американский
гость нас не услышал, — всегда казалось, что у этого Атанаса Свилара мозги
враскорячку. Но видишь, как мы ошиблись! Представь, его фамилия вовсе не
Свилар, его настоящее имя — Афанасий Федорович Разин. Ни больше ни меньше!
Точно у русского князя или у их казацкого Царя, что пьет водку, запрокинув
голову, прямо из бутылки, держа ее за горлышко в зубах. Недаром мать с
детства называла его на "вы"! Видишь, истина-то не в корзинке и не в мерке,
а в чугунной гирьке!
Русская фамилия нашего Афанасия затерялась где-то в Сибири вместе с
папашей. Мать его вернулась из России в Белград и чего только, говорят, не
вытворяла, чтоб избавиться от ребенка, но все же Афанасий появился на свет.
Итак, вместо того, чтобы глушить водку, разбивая стакан о шпору, а тарелку
швырять в потолок, мальчик вырос, ничего не ведая о своем происхождении,
несчастным Тасой Свиларом с голубыми глазами, глядящими словно сквозь лед.
Ну, например, ему и в голову не приходило, что шутливая история об известном
московском математике, которая обошла весь Белград, относится к его родному
папочке. Что же касается самого отца, Федора Алексеевича Разина, то после
него в России осталась роскошная московская квартира, в которой всегда царят
осенние сумерки, и упомянутая однажды в петроградскую субботу
ПОТЕШНАЯ ИСТОРИЯ О ФЕДОРЕ АЛЕКСЕЕВИЧЕ РАЗИНЕ.
В сталинские времена жил-был в Москве один видный математик. Звали его
Федор Алексеевич Разин. Когда-то он был красавцем и прекрасно пел, теперь же
ему было не до песен, у него был полный рот иссохших зубов, а улыбка,
подобно откушенной краюшке, еле-еле держалась в левой половине челюсти.
Как это иногда бывает в жизни, поражения его врагов в области
математики были использованы другими коллегами; собственные же его поражения
обернули в свою пользу его друзья. Бог знает, с каких времен в университете,
все еще крепкий, хотя и одной ногой шагнувший в старость, он любил
говаривать:
"Теперь каждому сопляку, изволите ли видеть, пятьдесят лет!" До
крайности нескладньш в жизненных делах, отец нашего Атанаса Свилара был явно
не от мира сего и до такой степени погружен в математику, что по всей Москве
ходили изречения профессора Разина, вроде следующего: "Хорошее вино должно
оставлять во рту терпкий вкус математической ошибки".
Так вот, в одно прекрасное утро Федора Алексеевича Разина посетил в его
кабинете совершенно незнакомый ему человек. В руках у него была колода карт
из тех, что делаются по изображениям святых на иконах Он разложил их по
столу Разина, причем первым вышел Николай Угодник; потом бросил святую
Параскеву Пятницу, святого Илью Громовержца и остановился на Святом Духе.
Затем посетитель, человек совсем молодой, сообщил, как бы мимоходом, что
огромный международный авторитет профессора налагает большие обязанности на
всех, в том числе и на самого Федора Алексеевича. И без малейших обиняков
предложил Разину вступить в коммунистическую партию. Собравши одним
движением со стола все карты, кроме святого Николая, он заключил,
придвинувшись к Федору Алексеевичу вплотную:
— Любое дело должно отлежаться. Если за ночь оно подойдет на дрожжах,
как тесто, значит, оно поспело. Твое дело созрело, и его надо печь. Возможен
широкий международный отклик...
Профессор отнекивался, что, мол, он не разбирается в таких вещах, да и
немолод уже, что все его время поглощает научная работа на кафедре, но все
было впустую. Гость громко отхаркался, хотел было плюнуть посреди кабинета,
передумал, проглотил, но потом не выдержал и все-таки размазал ногой по полу
свой несостоявшийся плевок.
— Мы тебе это припомним, — добавил он, — мы ничье время не убиваем.
У нас и так хватает чего убивать. — Он забрал Николая Угодника и вышел.
Федора Алексеевича вступили в партию, и вскоре он получил приглашение на
свое первое собрание.
За ним зашел факультетский швейцар, маленького роста человечек, у
которого вечно слезился левый глаз, ровесник профессора и, можно сказать,
приятель. Они вошли в длинный коридор, заполненный стульями и табачным
дымом, таким густым, что его можно было расчесывать. Они уселись, и собрание
началось. Профессор, чья методичность и организованность в работе вошла в
пословицу, сразу же принялся записывать каждое слово. Он закидывал ногу на
ногу и записывал, вертя кончиком ботинка. Так же он вел себя и на двух
последующих собраниях, а на третьем попросил слова. Поняв за истекшее время,
что именно ожидается в данный момент от организации, к которой он с недавних
пор принадлежит, он дома разработал систему необходимых мер, которые
следовало бы применить, чтобы достичь желаемого результата. Как математик,
он знал, что в жизни за каждый день красоты надо платить днем уродства. Все
свои выкладки он перенес в математические формулы, диктовавшие определенное
решение путем неумолимой логики цифр.
По дороге на собрание он купил себе пирожок, ибо на работе сильно
проголодался, засунул его в карман и направился в знакомый коридор.
Разумеется, он уже успел понять, что инвентарь светлого будущего, в
сущности, переброшен из подвалов прошлого: тяжеленные тюки давно забытого,
истлевшего и гнилого старья были доставлены на новые, еще необжитые места. И
он сказал об этом на собрании своим неиспорченным языком цифр, подчеркнув,
что то, чего требуют товарищ А из комитета и уважаемый товарищ В из
обслуживающего персонала, не может в результате принести С (как они того
ожидают), но принесет У, и в соответствии с этим, чтобы получить желаемое С,
необходимо и логично было бы изменить как раз то, что они... В общем, тот,
кто хочет изменить мир, должен быть хуже этого мира, иначе ничего не выйдет.
На этом месте, посреди незаконченной фразы, его прервал чей-то робкий
голос из первого ряда:
— Извините, товарищ профессор, можно у вас попросить кусочек пирожка?
— Кто-то соблазнился притягательным ароматом пирога с луком, исходившим из
профессорского кармана.
Разин слегка запнулся, вытащил из кармана пирог и передал его швейцару
(ибо это он попросил пирожка), но впечатление от его выступления было уже
нарушено. И пока профессор через пень-колоду склеивал конец своей речи,
чья-то рука настойчиво потянула его за полу пиджака и заставила сесть. Это
снова оказался швейцар.
— У вас есть деньги? — спросил он шепотом, как только профессор
опустился на стул рядом с ним.
— Что-что?!
— Федор Алексеевич, есть у вас с собой деньги?
— Есть немного... а вам зачем?
— Ни о чем не спрашивайте. Возьмите-ка, только так, чтобы никто не
заметил... Здесь тридцать рублей. Слушайте меня внимательно. Говорю ради
вашей же пользы. Не вздумайте отсюда идти домой. Только не домой. Домой вам
вообще больше нельзя. Ни за что! Никогда. Езжайте прямо на Рижский вокзал
или еще на какой другой и берите билет на первый уходящий поезд. На какой
угодно. Не выходите, пока не доедете до конечной станции. Чем дальше
проедете, тем лучше. Там можете сойти. Никому не говорите, кто вы есть. А
потом уж как придется... Небо вас укроет, а ветер завтрак принесет...
Уходите сейчас же...
Федор Алексеевич, который не много понимал в земных делах, накинул
пальто, подбитое ватой, и последовал совету приятеля.
На третий день пути, совсем оголодав, засмотревшись на утренний пейзаж,
точно вином нарисованный на стекле вагонного окна, он сунул руку в карман и
нащупал там пирог. Тот самый, который швейцар у него попросил и который
незаметно опять засунул ему в карман. Пирожок пришелся как нельзя впору, что
лысому шапка, но не успел он в него вцепиться зубами, как раздался свисток
кондуктора, вырвавший у него изо рта недоеденный кусок, и все стали
выходить. Это была конечная станция. "Русскому человеку только в дороге
хорошо", — со страхом подумал Федор Алексеевич. Он выше
...Закладка в соц.сетях