Купить
 
 
Жанр: История

Накануне

страница №5

ватил:
Крещается раб божий Сосипатр во имя отца и сына... Отец его за руку:
Стой, очумел? В какого беса крестишь? Да уж ничего не поделаешь — успел
поп святого духа, аминь договорить. Стало быть, крышка. Так и записали
Сосипатром.
Иван сокрушенно покачал головой.
— От-то пакостник, скажи на милость. Вредный они вообще народ — попы.
У нас в полку, к примеру. На исповеди, на духу, обязательно пытает, не
погрешил ли против начальства — еже словом, еже делом, еже помышлением.
Солгать солдат боится — кто на исповеди солжет, известно, после смерти в
ад, на вечные муки. Притом, по закону божию, поп тайну исповеди обязан
хранить: только к божьему сведению. А наш поп выспросит таким способом,
и — по начальству. Мы сначала понять не могли, чего это у нас — то одного,
то другого берут: кого в дисциплинарный, а кого и вовсе в арестантские
роты. Потом обнаружили.
Сосипатр-Иван с особым вниманием глянул на солдата:
— Брали у вас, стало быть, солдат? За политику?
— Обязательно, — кивнул Иван-солдат. — Полк у нас вообще рисковой:
осенью даже на демонстрацию выходили, ты разве не слышал?
Опять засмеялся Сосипатр.
— Чего мне слышать: я на себе видел. Хороший у вас, стало быть, полк?
— Чтоб очень хороший, так этого я не скажу, — раздумчиво ответил
Иван. — Конечно, на начальство он лют, но я так полагаю: какую воинскую
часть ни возьми — всюду сейчас солдат против начальства. Не может он
против начальства не быть. Очень уж солдатская жизнь тяжела, товарищ Иван.
Хуже всякого собачьего положения. Народу в казарме набито — не продохнуть.
Койки в три яруса, по-вагонному, до самой крыши люди лежат, как кладь. В
ночь дух такой, что хоть топор вешай. Грязь, клопы, вши. Что ни делай, в
чистоте себя не удержишь. Опять же пища: только звание одно, что обед.
Раньше хоть хлеба давали в полную порцию, а нынче за корочку сухую солдаты
дерутся. А строгости!
Во взводе у нас не так давно рядового Игнатьева не за провинность
какую, а за то, что заболел, на ученье не вышел, — под ружье поставили, он
два часа постоял — да и помер. Конечно, терпим, — потому, куда солдату
податься. Однако, я говорю, ропщет солдат.
— Так что, ежели по ротам у вас поискать, ребята найдутся...
подходящие?
— Подходящие? — Иван-солдат сдвинул папаху, почесал затылок. — Как
сказать... Ребята, конечно, есть, а вообще... Темный у нас, признать надо,
народ: плохо еще разбирается, что к чему. Взбурлит, и опять в лямку...
Смотри-ка, никак задавили кого, что ли: люди стоят.
У лавки, на углу, действительно, негустая сбилась толпа. Подошли.
Перед дверями, загораживая туловом вход, стоял человек, худощавый, с
козлиной бородкой, в белом лавочном фартуке. За его спиной парень в
тулупчике ввертывал неумело в железные петли дужку тяжелого висячего
замка.
— Нет и нет! — вразумительно и степенно говорил лавочник, разводя
жилистыми руками. — Сказано вам: кончился хлеб. И будет ли завтра,
окончательно не могу сказать. Что я сделаю, ежели оптовики отпуск
сократили. Мне, по моему обороту, на полторы тысячи душ нужно, на худой
конец, а хлеба мне отпущено нынче пять пудов. Я ж, прости господи,
прегрешение (он перекрестился), не Христос Иисус, тремя хлебами десять
тысяч насытить...
— Да, тот бы расторговался, по нынешним временам... — отозвался голос
из толпы. — Однако небось и у тебя поискать по кладовым да подвалам —
нашлось бы. Прячешь муку, несытая душа! Ждешь, пока еще круче цены
взлезут... Народ — околевай, только б тебе барыш был.
— Действительно! — с укоризною покачал головою лавочник. — С таким
барышом — находишься нагишом. Мне такая торговля не то что в убыток, а в
разор.
— Разорился один такой! — выкрикнул тот же голос. — Пристукнуть бы
тебя, ирода... Дети, пойми, голодом сидят... Вконец извелись дети,
слышишь!
Замок щелкнул наконец. Хозяин принял ключ. И тотчас зашумела толпа,
запричитали визгливые бабьи голоса.
— Это что ж, опять с ночи в очередь становиться? Опять до дому с
пустой кошелкой!
Лавочник властно раздвинул рукою стоявших перед ним.
— Посторонись-ка, православные...
Он выбрался из толпы, пошел неторопливо, подволакивая ногу. Люди,
переговариваясь и ворча, стали расходиться. Двинулись дальше и Сосипатр с
солдатом. Солдат шел, покачивая головой.
— Как посмотришь... горя народного!.. Ввек, кажется, не вычерпаешь
его...
Сосипатр промолчал. Только зубы стиснул теснее. За углом
приостановился.

— Налево бери, под ворота. Пришли. Сейчас я тебя с неким человеком
сведу... Я от него, в свой час, тоже — прямо сказать — жизнь увидел.
Только смотри: ни на духу, ни без духа — ни слова никому. Я к тебе доверие
имею — дважды ты мне на выручку ходил, но, смотри, насчет языка — ни-ни!
— Зря говоришь, — отозвался Иван-солдат и оправил поясной ремень. —
Что я, сам не понимаю. Сюда, под вывеску, что ли?
На вывеске, над крутым дворовым крыльцом, было написано: Рабочее
общество потребителей Выборгского района
.
— Сюда, — кивнул Иван. Он взял под руку солдата и тотчас отпустил: со
ступенек подъезда быстрым шагом сошла черноволосая девушка, в пуховом
поверх шубки платке. — Шагай пока что один, там за дверью, на лестнице,
обожди чутку. Я сейчас.
Иван-солдат ухмыльнулся понимающе, оглянул девушку на ходу, скрылся
за дверью, хлопнув створкою особо гулко. Мариша пожала руку Сосипатру.
— Из Народного? Выступали? Рискуете вы все-таки, новоявленный товарищ
Иван... Я даже поволновалась сегодня, честное слово...
— Ну? — заулыбался Иван, не выпуская руки Мариши. — Вспоминали? То-то
меня нынче — как ангела на воздусех... И толк, кажется, есть: вот, солдата
привел: ежели свяжемся... А насчет риска — это вы напрасно. Я же не
знаменитый какой. По первому разу провал, — в охранном и личности моей
нет... У вас как? Очень мне охота опять с вами на работу, как на заводе
было. Товарищ Василий ничего вам не говорил? Я просился, чтоб меня по
вашей линии направили: к женскому дню подготовку проводить... агитатором.
— Да уж, хорош! — покачала головой, посмеиваясь, девушка. — Подвели
меня! Товарищ Василий мне из-за вас даже выговор закатил: С женской
подготовкой, говорит, не управляетесь, — приходится к вам с другой работы
перебрасывать. Неужели нельзя никого из своих институтских, хотя бы,
девушек взять
.

Глава 16


Наташа

Из своих, медицинского института? Не так просто, если да же Наташу,
по гимназии одноклассницу, давнишнюю подругу, два года вместе в одной
комнате живут, — и ту не удалось до сих пор ввести в работу.
Но как введешь, когда у человека совсем о другом мысли? Наташа —
милая девушка, душевная, но о жизни у ней совсем наивные какие-то понятия
и других она не хочет. В первый же раз, когда Марина заговорила с ней о
политике, о революции, прикрыла уши ладонями: доктору с политикой дела
иметь нельзя. Для доктора все люди должны быть одинаковыми, его
призвание — облегчать страдания людям, а страдают от болезни, от
физической боли все одинаково — черносотенец и революционер, самый злой и
самый добрый. Доктор должен лечить только. И никаких врагов у него не
должно быть. Разве может доктор стрелять с баррикады? Не может!
— Должен!
Наташа чуть не расплакалась.
— Я тебя, Марина, ужасно люблю. Но если ты так считаешь, я уж не знаю
даже... И какой же ты тогда врач!
Поспорили. И потом Марина пробовала не раз, но под конец отступила.
Ведь нельзя ж, в самом деле, уговаривать человека стать революционером.
В нашу революцию — единственную настоящую, честную, беспощадно до конца —
право имеет пойти только тот, у кого и сознание, и чувство, что он не
может не пойти, что для него другой жизни нет. Марина положилась на жизнь:
жизнь сама приведет. Ведь кругом делается такое, что честному человеку,
живому, нельзя не стать революционером.
Но месяцы шли — Наташа не видела. Аудитория, лаборатория, анатомичка,
книги. Зачеты. А с декабря еще и этот студент-санитар, красивый, но
неприятный, — Андрей. Роман по всей форме. Сейчас, впрочем, едва ли не
оборвался этот роман: Наташа никогда не говорит об Андрее, и в комнате,
возвращаясь, Марина ни разу не заставала его. И Наташа хмурая-хмурая, —
видно, что на сердце у нее саднит. Надо бы поговорить по душам, да как
найдешь время, если домой удается попасть — да и то не всегда — только
позднею ночью. Институт, амбулатория, партийной работы прибавляется со дня
на день: женский день — 23 февраля — надвигается, а поднять на
демонстрацию женщин (они хотя и жены рабочих, но живут только хозяйством,
от кухни, от корыта приходится отрывать) — совсем нелегкое дело. Надо
собирать, говорить. Вернешься усталая, где тут еще опять разговаривать. Да
и голова совсем, совсем не тем занята, даже дико как-то заговорить сейчас
об ухаживании, о романе, о чисто-чисто любовном... Заговоришь — еще хуже
выйдет, пожалуй, еще хуже разбередишь вместо помощи...
22-го, в канун демонстрации, Марина вернулась раньше обычного:
назавтра надо быть свежей и крепкой. Решила хоть сколько-нибудь выспаться.
И, может быть, потому, что ожидание завтрашнего бодрило как-то особо,
особою, радостной бодростью, — такой несчастной, заброшенной, жалкой
показалась ей сидевшая у окна, в кресле, без книги даже, а так, бессильно
свесивши руки, словно больная, Наташа, что Марина невольно положила ей
подойдя, докторским движением, руку на сердце.

— Саднит?
Наташа кивнула.
— Вы что... разошлись?
Наташа кивнула опять. И сказала, опустивши ресницы:
— Я и сама не понимаю... В ту самую ночь... ну, распутинскую, я ж
тебе говорила... что-то нас развело... Именно тогда еще... над полыньей...
Какие-то от нее поднявшиеся, смутные, но неодолимые мысли. Я все думаю,
думаю... Почему... не знаю, как лучше сказать: ненужными, что ли... а
может быть, и вовсе чужими стали друг другу. Сразу... А ведь была...
любовь.
— Любовь? — Марина покачала головою. — Нет. Любовь не может так
оборваться. Значит, это не любовь была, Наташа, милая. И значит лучше, что
так случилось...
— Но почему так случилось? Меня мучит, что я понять не могу, почему?
Скажи, как по-твоему?
— По-моему? — пожала плечами Марина. — Как я скажу, когда я не видала
и не знаю... Наверно... вспомни! — он что-нибудь сказал или сделал такое,
что в нем какая-то новая для тебя открылась черта — и черта
непереносная, — ты его по-другому в тот миг, и по-верному, поняла...
— Может быть, — безразличным голосом сказала Наташа, не глядя. — Я на
следующий день написала, чтоб он больше не приходил. И не нужно, чтоб
приходил. А все-таки без него мне трудно, трудно невыносимо... Ведь я
теперь совсем, совсем осталась одна. Одна на всем свете.
— Наташа! — вспыхнула Марина.
Наташа вскинула голову.
— Ну да, конечно. Ты же ушла от меня. Да, да, я знаю: я отсталая,
по-твоему. У меня, по-твоему, нелепые взгляды. Ты в гимназии еще смеялась:
кисейная барышня. Пусть... Ну, я такая, да. И ничего со мной нельзя
сделать. Но все-таки я живой человек. И не могу так — без теплой руки...
Ты сама знаешь, чем ты была для меня. А теперь бросила, ушла. Даже не
разговариваешь больше. Совсем ты — с другими... Я даже не знаю, с кем...
Марина взяла голову Наташи двумя руками.
— С кем? Если хочешь... я тебе покажу. Хочешь завтра вместе пойдем на
демонстрацию... Завтра ведь женский день — день борьбы за женское
равноправие.
Она улыбнулась через силу. Не то... Но что с собой сделаешь, когда и
жаль человека, а не говорится с ним от сердца всего, по-душевному...
— Пойдем. Это даже твоим взглядам не противоречит... Женское
равноправие... А насчет меня... Может быть, действительно я чем-то перед
тобой виновата... только не тем, о чем ты говоришь, нет. И у меня ощущение
такое, что не я тебя, а ты меня бросила... Честное слово, Наташа.

Глава 17


Бабы

Сбор был у выборгского Рабочего общества потребителей. Толпа
собралась густая — мужчин очень мало, женщины сплошь, — обыкновенные,
самого бабьего вида, в платках, в душегрейках, в салопчиках. Наташе не
поверилось даже: Мариша? С ними? С бабами этими?
С этими бабами, да. Потому что Марину здесь все почти знали:
здоровались, окликали, сбились кругом, расспрашивая о чем-то, о своих
каких-то женских делах. Наташа стояла в стороне, как чужая. Да,
собственно, чужая и есть. От вчерашнего разговора не отлегло от сердца,
тоска не сошла: не та Марина, не прежняя. И не может быть с нею
по-прежнему тепло и уютно. Но все равно: некуда больше пойти, лучше уж
здесь...
Марина заметила — поняла, наверное, по лицу, — пошла было к ней, но
по дороге нагнал ее бегом почти веселый и кудрявый Никита. Сизов Никита, с
Айваза.
— Марина Дмитриевна, и вы тут! Что вас в цеху давно было не видать?
Соскучились, честное слово. Я уж думал: повредиться, что ли, в амбулаторию
пойти. Да никак нельзя — того гляди, руки понадобятся... Дела-то какие,
дела, а? До чего дружно по району забастовка пошла назавтра, ей же богу,
все до одного заводы станут. И по другим заставам! Вчера, слышали?..
утиловский завод и верфь администрация закрыла, завтра, слыхать,
машиностроительный закрывают. Локаут, как говорится, по всей форме.
Испугали! Олухи царя небесного! Рабочего и так не сдержать, а они еще жару
поддают.
Он засмеялся молодо и заливисто.
— Наша, айвазовская дирекция умнее: нынче объявление вывешено. Насчет
хлеба, дескать, не извольте беспокоиться, господа рабочие: свое
хлебопечение поставили, будем снабжать сами бесперебойно, полторы тысячи
фунтов в день на раздачу. Только, значит, работай за царя и вероотечество.
Вот дьяволы! Айвазовца хотят за краюху хлеба купить. Мы, конечное дело,
прочитали, постановили: бастовать до полного свержения.

Наклонился к самому уху Марины, зашептал.
— Дружину, по секрету сказать, — вам-то можно, хотя дело сугубо
тайное, — дружину рабочую собираем. Я уж записался, ясно. Только вот
оружия нет. То есть, не то чтобы вовсе нет, однако, мало. Партийным в
первую очередь дают — от большевиков, говорят, револьверы. Ну, а мне не
досталось. Надо, видно, самому добывать... Городовика какого кокнуть, что
ли?
— Марина Дмитриевна, — окликнул женский взволнованный голос. — Чего
ждем-то? Отчего не идем?
— Сейчас тронемся, — отозвалась Марина. — Заводов ждали, чтобы вместе
сойтись. Заводы только с двенадцати выйдут.
— По Сампсоньевскому пойдем? — спросил Никита. — На ту сторону, в
город, не двинем? А лихо было бы!
— Нет, — ответила Марина. — На сегодня решили только здесь, дома, у
себя. В городе полиция изготовилась: на мостах заставы, на Невском —
ребята на разведку ходили — по дворам конные жандармы и городовые
запрятаны. Женщины наши — народ еще необстрелянный: как бы беспорядку не
вышло. Пусть для первого раза по району походят... попривыкнут...
Никита повел глазами по толпе, и глаза почему-то посумрачнели.
— А это, между прочим, верно. Да и не для баб одних. Улица — она
тоже... привычки требует...
Марина кивнула Наташе: подойти. И крикнула, закидывая за спину концы
мягкого пухового своего платка:
— Стройтесь, товарищи! В ряды. Во всю ширину улицы... Чтоб ни пройти,
ни проехать!
В рядах запели. Первые, ближайшие, потеснились, давая место Марине и
Наташе. Наташе стало холодно и жутко. Наверное потому, что кругом лица баб
стали сразу, как только стронулись, по-особому серьезными и строгими и еще
более, поэтому, далекими и чужими. А это же очень страшно, когда так вот,
в одном ряду, локоть к локтю, близко совсем, — чужой и далекий. И хотя
пели женщины не революционную, а самую обыкновенную вековечную русскую
песню о женской недоле, — звучала эта песня, здесь на улице, на морозном
просторе, совсем иначе, чем в комнате, в темном закутке, где раньше
доводилось слышать эту песню Наташе. И это тоже было странно и жутко.
При выходе на Сампсоньевский постовой городовой, сивобородый, с
медалями и шашкой, не торопясь, пошел навстречу, помахивая лапой в белой
вязаной перчатке.
— Куда, бабы! Расходись!
— Бабы? — крикнул из рядов задорный голос. — Не в ту дудку запел,
фараон! Такого нынче и слова нет.
Городовой сердито помотал головой.
— Но-но, там!.. Расходись! Свистну, наскачут конные... Будете
потом... полгода спины чесать...
Он и в самом деле вынул свисток... Но без команды, без сговора
женские — бабьи — шеренги бросились к нему бегом, обрывая песню.
Быстрые — не по-мужски сноровистые — руки вырвали свисток, сбили круглую
барашковую, с разлапым, двуголовым орлом шапку, вытащили шашку из ножен,
отобрали, сорвав шнур с шеи, револьвер, под уханье и хохот.
— Вояка!.. Продался пугалом стоять. Хоть бы фасон держал... Человек
за свою службу помирать должен, а ты сразу и руки врозь... Вот уж
доподлинно: баба!
— Держите!.. Мы его сейчас по-бабъи платком. Не пожалею обнову для
праздника.
С хохотом закрутили городовику голову ситцевым красным платком.
— Тронуть не смей! Сомнем... Видишь, нас — сила... Тысячи нас тут...
На богадельню, и на ту от тебя не останется.
Баба, худенькая, чернявая, повертела перед носом городовика отнятым
револьвером.
— Ну, иди! Как козел перед конным полком. К нам в деревню полк
приходил, я видела... Нарядный такой козел... убранный... Иди маршем!
К чернявой протолкался Никита. Он потянулся к револьверу, но она
отдернула руку.
— Куда! Не ты брал, не тебе и владеть.
— Отдай! — срывающимся голосом сказал Никита. — Тебе на что... А
мне — в дружину.
— Отсунься! — гневливо повторила баба. — В дружину! У меня самой муж
в дружине. И не тебе чета — за дело берется, так делает. А о тебе любую
девку на заводе спроси, ты за кем не крутил? Любая скажет: как в кастрюле
вода — фыр, фыр пузырями, а навару нет.
Кругом захохотали.
— Правильно! Нужно — пусть сам берет. А то, видишь ты, на готовое...
— Ну и возьму, — пробормотал угрюмо, отступая назад в толпу,
Никита. — Несознательные вы, вот что, как я посмотрю.
— То-то ты... сознательный, — передразнила баба и толкнула в плечо
растерянно переступавшего с ноги на ногу городового. — Шагай, сказано!

Опять развернулись, сцепились руками, подравнялись ряды. Городовой,
понурясь, послушно пошел вперед, по Сампсоньевскому. Но и ста шагов не
прошли, из-за поворота показались конные, с офицером. Черные шинели,
черные султаны на барашком опушенных шапках: городовики.
Офицер, привстав на стременах, присмотрелся к толпе, к ковылявшей
впереди нелепой, согнувшейся фигуре в красном женском платке и медалях, с
пустыми ножнами, беспомощно бившими по ногам. Он вздернул поводьями
конскую голову, обернулся, скомандовал, — и два десятка людей загорячили
лошадей на месте, помахивая нагайками, готовясь скакать.
— Хлеба! — крикнула чернявая и подняла руку с черным длинностволым
револьвером. И по улице всей, тысячью голосов, протяжно, надрывно и гневно
пронеслось:
— Хлеба! Хле-ба!
Городовой — козел — внезапно сорвал платок, вобрал голову в плечи,
метнулся в сторону. Гаркнул что-то впереди офицер. Но раньше, чем
стронулись с места полицейские черные шеренги, Марина рванулась вперед,
навстречу. За нею, тучею, женщины. Наташа, подхваченная общим потоком,
бежала с Мариною рядом, в первом ряду. Прямо на лошадей. Она видела
мотающиеся в натянутых поводах, опененные, храпящие морды, бьющие в
воздухе копыта. Кони, дыбясь, крутились на месте. На месте крутились, над
головами всадников, толстые ременные плети.
— Хле-ба! До-лой!
Еще секунда одна, и — замелькали в глазах хвосты и копыта. Взвод во
весь мах уходил по Сампсоньевскому.
— Ур-ра!
Марина остановилась запыхавшись. Еле переводя дух, остановилась рядом
Наташа. Что такое? Кажется... и она кричала: Хлеба!...
Кругом — радостные, раскрасневшиеся от бега и мороза, удачей, успехом
счастливые лица. И Никита — опять впереди, рядом, хохочущий, веселый,
забывший обиду.
— Ай да бабы! Эскадрон разогнали! А козел где? Не помяли? Стройся.
Ей же ей, — повернем мы с такими бабами свет. Запевай настоящую.

Вставай, подымайся, рабочий народ...
Иди на врага, люд голодный...

Подхватили, но не так чтобы дружно: видно, мало кто знает и слова и
запев...
Марина не оглянулась на Наташу ни разу. Но когда опять пошли, взяла
под руку, пожала локоть... Наташе стало бодро и хорошо от этой быстрой,
легкой, почти неприметной ласки.
Еще миновали перекресток. Прошли почти что квартал, когда сзади,
издалека, послышался звон стекол, треск. Передние ряды стали оборачивать.
Марина круто повернула и побежала назад.
— Савелыча лавку, не иначе, — осклабился Никита. — Только что мимо
шли, дверь на замке была. Будний день, а не торгует: запрятался, аспид.
Народ на него — не сказать, до чего лют. Первый на весь район живоглот.
Муку прячет.
Шум и говор там, у лавки, нарос, взорвался криками, толпа
всколыхнулась, шарахнулась и побежала вдруг, сразу, неудержно. Наташу чуть
не сбили с ног, еле справилась. И побежала тоже прочь по проспекту вниз.
— Бью-ут! Бьют!
В обгон, вперегон мелькали женщины со сбившимися платками, скользя и
падая на расхлестанном, до камня растоптанном снегу. Наташа задохлась.
Ноги больше не шли. Усилием отчаянным она пересекла дорогу бегущим,
бросилась к ближайшему подъезду, прижалась к стене.
— Стой!
Крик дошел — спереди, издалека, спокойный и звонкий. Приказом.
Бежавшие стали останавливаться, схлынули в стороны, к панелям, к домам.
Опять открылась широкая даль проспекта. По улице черной громадой
близилась, шагая беглым, широким — по-военному — шагом, колонна рабочих.
Над сомкнутыми накрепко рядами колыхались красные знамена.
У Наташи заняло дух. Господи, сколько их! Тысячи? Нет. Наверное,
десятки тысяч. Они шли мимо уверенной, твердой походкой, в фуражках и
шапках, куртках и полушубках, потоком неудержимым, вбирая в свои ряды
встречных. Наташа смотрела, все крепче и крепче прижимаясь к стене.
Подойти к ним... и ей? Она пропускала ряд за рядом, собираясь с духом... в
следующую шеренгу — шагнет...
И когда прошли последние ряды и на улице, потемневшей, будто
надвинулись сумерки, стало пусто и тихо жуткой какой-то, напряженной и
ждущею тишиной, — сердце сжало новым отчаянным приступом тоски и
одиночества. Побежать за ними? Догнать? Марину найти?
Нет. Без них — страшно, а с ними... страшнее еще. Домой. Переулками,
в обход, чтоб не встретить.

Глава 18


Двадцать пятое февраля

Марина вернулась домой только под утро двадцать пятого. Усталая,
иззябшая. С трудом скинула вскоробившиеся, сбитые башмаки. Наташа,
торопясь, отгоняя неотвязное, непонятное, ноющее чувство, которое теперь
возникало каждый раз, когда увидит или даже подумает о Марише, зажгла
керосинку. Хоть чаю вскипятить. Еды никакой не было: магазины по всему
городу закрыты; если бы не студенческая столовка — прямо с голоду умереть.
Марины в столовой не было видно.
— Ты ела что-нибудь?
Марина кивнула.
— Я на секунду прилягу. Сейчас мне опять идти. Ну, как тебе
демонстрация?
И добавила, с кровати уже:
— Забастовка всеобщая.
Наташа прикрыла глаза. Всеобщая. Значит, все, все рабочие, сколько в
Питере есть (а их полмиллиона, — так, кажется, в газетах писали) — на
улицах?.. И те, конные, опять... скачут... А вечером сегодня — Юрьева
бенефис, в Александринском. У нее и для себя и для Марины билеты...
Перемогая себя, она окликнула все же подругу несмело:
— А как же... в Александринский сегодня, Мариша? Пойдем?
Марина подняла голову от подушки. Глаза были холодные и удивленные.
— В театр? Иди, если хочешь, конечно... А мой билет продай... Или
отдай, кому знаешь.
Губы шевельнулись жесткой и небрежной усмешкой, и Наташа вспыхнула.
Это что ж намек на Андрея?
— Спектакль, впрочем, едва ли состоится, — равнодушно уж сказала
Марина и отвернулась к стене. — Кажется в городе вводят военное положение.

Не состоится? Не может этого быть, хотя б

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +3805044-68-872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.