Жанр: История
Государи Московские 5. Ветер времени
...бращения и похвал следовал, со ссылкою на
пророка Давида, призыв устроить общее житие: <Что может быть добро и
красно более, нежели жити братии всем вкупе? Потому же и аз совет благ даю
вам, яко да составите общее житие! И милость Божия, и наше благословение
да будет с вами>. И они опять смотрят друг на друга, и Сергий молчит, чуть
улыбаясь, его вопрошание ясно без слов: вот я здесь, и что повелеваешь ты
мне теперь, Алексие?
И Алексий, уставно долженствующий ответить нечто, похваливши общее
житие, сбивается и спрашивает совсем не о том и не так, как пишется в
Житиях:
- Возможешь ты, брате, поднять ношу сию?
Сергий молчит, слегка улыбаясь. И Алексий, понявши, что вопросил
совсем не о том, спрашивает, гневая на себя, грубо и прямо:
- Примут?
- По велению митрополита русского! - отвечает Сергий и добавляет,
помедлив: - Тогда - возмогу.
И, наверно, Сергий опять прав, и он, Алексий, восхотел большего и
скорейшего там, где неможно ни то, ни другое. И новопоставленный игумен,
ныне сидящий пред ним, по-прежнему крепок и тверд, и не стоило Алексию
сомневаться в нем даже и мысленно. Но неужели изменить души немногих
иноков, по воле своей сошедших вместе, труднее, чем изменить судьбу
государств и участь престолов? <Да, - отвечает ему молча взгляд Сергия, -
да, отче, труднее! И не спеши, дай мне самому нести сей крест и вершить
должное по разумению моему!>
- Мне, отче Сергие, неможно ныне оставить Москву даже на час малый! -
медленно произносит Алексий, глядя в лесные, светлые и глубокие,
бездонные, как моховые озера, глаза старца. - Но я пошлю с тобою
рукописание свое и от себя бояр и клир церковный, вкупе с епископом
Афанасием! Довольно сего?
- Сего довольно! - ответствует Сергий.
- Мыслишь ли ты, - спрашивает вдруг Алексий, кладя руки на
подлокотники кресла и наклоняясь вперед, - что минут которы на Москве и
снизойдет мир в сердца злобствующие?
- Боюсь, владыко, что не будет сего! - отвечает, подумав, Сергий. -
Иное, хотя и скорбное, должно дойти до предела своего и разрешить себя,
яко нарыв, который не прежде изгоняется телом, чем созреет и вберет в себя
всю скверну и гной!
Два-три года назад Сергий еще не говорил так жестоко и прямо,
отмечает про себя Алексий, начиная догадывать, что изменилось в Сергии и
почему тот якобы нарочито не спешит на пути своем, не спешит, но и не
отступает вспять. Да, ежели возможен новый Феодосий на Москве, то это -
только он и никто другой!
- Надобна ли моя помочь обители? - говорит Алексий и ловит себя на
давнем воспоминании: когда-то так же прошал он Сергия и о том же самом, и
преподобный отвергся в ту пору всякой помочи. И, почти не удивляясь,
слышит знакомые слова:
- Обитель ныне изобильна всем надобным для нее, а излишнее всегда
опасно для мнихов! Быть может, - прибавляет он едва ли не в утешение
митрополиту, - егда создадим общее житие, возможет явиться нужда в
чем-либо, но тогда посланные тобою уведают о том в свой час!
Что-то еще надобно спросить, о чем-то сказать, о самонужнейшем ныне,
а может, попросту жаль отпускать от себя этого монаха, в коем Алексий
начал было сомневаться в пути, а теперь не может отпустить от себя, чуя
незримое истечение светоносной силы, которой так не хватает порою ему,
Алексию, взвалившему на себя двойное бремя мирской и духовной власти?!
- Мыслю, Алексие, земля наша способна к деянию, токмо ей надобно
время для собирания сил. Возможно, слабый князь и благо для нынешней поры?
- раздумчиво говорит Сергий. - Тому, кто препоясан к деянию, ждать или
медлить бывает вовсе невмочь!
- Спасибо, Сергие! - тихо отвечает Алексий, и бледный окрас почти
юношеского смущения проступает на его ланитах. Он сбивчиво говорит о море,
о буре, едва не погубившей корабль, о своем обещании создать монастырь, и
Сергий опять наклоняет голову, понявши еще не высказанную просьбу:
- О настоятеле новой обители, сего же хощеши от меня, повещу тебе
чрез некое время!
И опять сказано все. Время надобно на то, чтобы ввести общежительный
устав и на нем испытать каждого из своей братии. Сергий и тут не
торопится, и опять он прав.
Идут часы, меркнет свет за окном, а митрополит, отложивший все иные
заботы посторонь ради этой единой беседы, все не может расстаться с
игуменом Сергием, без молчаливой лесной работы которого он не мог бы,
пожалуй, вершить и свои высокие подвиги.
- Круто забрали!
- Ну, дак сам батька приехадчи!
- Хозяин!
Наверху хохотнули. Никита отложил вагу, отер тыльной стороною руки
потный лоб.
- Рушить? - спросили сверху.
- Не! - отмотнул головою Никита. - Сюды будем класть! Опосле ентой
землей и засыплем! - Отцова наука не даром прошла бывшему вельяминовскому,
а теперь хвостовскому старшому.
Внизу, под Кремником, чалили паузок с грубо окоренным лесом. Сейчас с
обрыва, как раскидали стену, далеко стало видать. Холодный осенний ветер
овеивал разгоряченное лицо.
Ребята были свои у него, хорошие ребята, а вот тот, наверху который,
скользкий какой-то, словно налим! Будто и свой, вельяминовский, и в дело
лезет... <Придавило бы его бревном, что ли, невзначай!> - зло подумал
Никита, впервые отчетливо поняв, что увертливый мужик приставлен к нему
едва ли не самим боярином.
- Вагу давай! - с сердцем прикрикнул он на верхних мужиков. -
Раззявы! Рушить им...
Почти освобожденный от бревенчатого заплота остов башни высился
грудою рыже-черной перегорелой земли. <Даже и сюда рушить не стоило, -
прикидывал Никита. - Срубить клеть нанизу, а тут только скласть да и
присыпать по краю...> Он подошел, расталкивая мужиков, глянул вверх.
Строго окликнул, задирая голову:
- Поберегайсь тамо!
Да, конечно, рушить не стоило! Потом носилками потаскаешь до дури. А
тут еще и морозы завернут...
- Слазь! - приказал, окончательно решивши, что надобно делать. - Вали
все на низ, паузок разгружать!
Под стеною уже крутился какой-то глазастый со стороны:
- Эй, мужики, землю не тронете?
- А тебе забедно? - спросил Никита сурово.
- А и мы то же исделаем! - без обиды, весело отозвался мужик. - Не
дурее вас!
К причалам подомчали вовремя. Из-за лесу, что запаздывали возить,
мастера-плотники чуть не дрались.
Никита сам взялся за топор, разоставил людей по-годному.
Вельяминовские кмети все топоры держали в руках изрядно, и к вечеру первые
срубленные венцы уже стояли у воды, на подрубах. Ужинали в наспех
сложенной княжеской молодечной. Хвост и кормил сытно, и хозяин был - грех
хаять, а не лежала к нему душа.
Ревниво гадал Никита, хлебая горячие щи, много ли свершили
вельяминовские на той стороне Кремника. Конопатый, угадав трудноту
старшого, вызвался смотать после ужина, позырить: как там чего? Никита
считал делом чести своей не отставать от прежних своих сотоварищей.
Наевшаяся дружина с гоготом и шутками начинала отваливать от столов.
Его крепко хлопнули по плечу. Никита недовольно поднял голову:
- Чего нать?
Звали к боярину. Опоясавшись, он отдал наказы Матвею, которого нынче
почасту оставлял заместо себя. Дыхно поднял косматый лик, глазом чуть-чуть
повел, остерег: осторожнее, мол, тамо, у боярина, да и етого молодца
поопасись! Никита только присвистнул сквозь зубы, не глядя на Матвея.
Вышли в ночь, в холод огустевшей и вот-вот уже готовой запорошить
снегом осени, прошли разоренным Кремником, перешагивая через бревна и
груды земли. Хвостовский городской терем стоял далеко, на Яузе, а здесь, в
Кремнике, Алексей Петрович сложил себе что-то вроде гостевой избы - низкую
просторную клеть с печью, где и ночевал почасту, задерживаясь на работах.
В избе было полно народу, и за перегородку к боярину они пробирались по-за
столами, сквозь толпу сумерничающих кметей, иные из которых уже
укладывались спать по лавкам и на полу.
Хвост сидел с двумя прихлебалами (как тотчас про себя определил их
Никита) и, окуная ложку в миску с гречневой кашей, неспешно и вдумчиво ел,
изредка подливая себе в чару мед из глиняного поливного квасника. Единая
свеча горела перед ним на столе, освещая широкое, в крепких морщинах лицо
боярина. Хвост был чуть-чуть навеселе и встретил Никиту, хитро прищурясь:
- Что ты тамо, старшой, затеял с клетью? Бают, старое рушить не
даешь?
Никита поглядел исподлобья в глаза боярину; отодвинув рукою одного из
холопов, сел без спросу на лавку (от работы гудели плечи и спина), вытянул
ноги в грубых яловых сапогах, сказал:
- Мой батька покойный ентот сруб клал! Сам! Вота и понимай, боярин.
Дашь к завтрему ищо паузок лесу - быстрей вельяминовских складем! - глянул
в хитрые глаза боярина, поглядел на кувшин с медом. Хвост откачнулся на
лавке, захохотал. Отсмеявшись, молвил:
- Ладно, старшой! Исполнишь - и за мною не пропадет! - Подумал,
примолвил: - Пей!
Никита, не заставляя себя упрашивать, налил и опружил чару. Скользом
глянув на боярина и поняв, что можно, налил и выпил вторую, после чего
обтер усы и поглядел прямо в глаза Хвосту:
- Мне бы двух альбо трех древоделей добрых, а ентого, который доводит
на меня, хошь и убери, работник хреновый из ево! Землю рушить недолго, а
каково таскать будет под снегом?
Хвост смотрел, покачивая головой, верил и не верил. Наконец кивнул:
- Ладно, ступай, старшой! Доводят на тебя и иные многие, бают, был ты
у Василья в чести!
- Был, боярин! Дак... о том я толковал тебе... - Он выразительно
поглядел на холопов, и Хвост махнул рукой.
- Выдьте на час! - Оба разом встали и ушли. - Не верю, штоб из-за
бабы...
- Из-за бабы я от Василь Василича ушел! - перебил Никита боярина. - А
не ушел бы - поди, и порешили меня. А к тебе, Алексей Петрович, я не бабы
ради и не тебя ради пришел, а с того, что стал ты тысяцким на Москве, а
мы, наш род, князьям московским исстари служим!
Хвост глядел, и пьяная дурь бродила у него в глазах. Наконец опустил
голову, померк взглядом, примолвил:
- Пей! Пей ищо, старшой!
Никита, не чинясь, налил и выпил третью чару. Стало жарко, и в голове
закружило чуть. <Ну и мед у боярина! Боле не нать!> - остерег он сам себя.
- А уйду? - вопросил Хвост, исподлобья глядючи на Никиту.
- Куда уйдешь, боярин? - возразил тот, пожимая плечьми. - Поди, и
сына в место свое поставишь! Нет уж, коли самого Василь Василича пересел,
дак ни ты не уйдешь, ни я от тебя не уйду до самой твоей смерти! - И
усмехнул, и поглядел. (Кружило, ох и кружило в голове! С устатку так, что
ли?)
Так и не понял ничего боярин, крутанул башкой, молвил:
- Иди! - И, в спину уже, добавил: - Вельяминовских обгонишь -
награжу! А паузок из утра будет!
Ох и рубили же они назавтра! К вечеру с лица спали мужики. Того,
увертливого, вовсе всмерть загонял Никита - помене станет доводить
боярину! Но клеть стояла уже почти готовая к делу - только разбирай и
ставь, и уже отрядил Никита часть своей дружины перетаскивать меченые
дерева в гору, к Кремнику, и гнал, и гнал без роздыху - и как в воду
глядел! К тому часу, когда довели сруб до настила и начали забивать
горелой землею и глиной щели, пошел пушистый легкий снег и за ночь нападал
почти на аршин над землею. Хороши были бы они, кабы наново забивать глиною
всю клеть пришлось! А плотницкую работу можно и зимою вершить, до великих
морозов. Были бы рукавицы да веник!
Ненамного ранее кончили вельяминовских, всего-то на каких-нибудь
полдня, а все-таки ранее! Когда свели шатер и поставили прапор, мело уже
вовсю, и Хвост, в расстегнутом опашне, похаживая по гульбищу башни,
постукивая в настил высоким каблуком щегольских востроносых зеленых сапог,
урчал от удовольствия, словно кот. Кругом, сквозь метель, стучали топоры,
почти все городовые костры уже были сведены под кровлю, и то, что его
кмети хоть на малый час какой, а справились прежде других, наполняло
Хвоста спесивою гордою радостью.
Вертлявого мужика боярин скоро убрал от него, и теперь Никита гадал и
все не мог догадать: кого же из кметей Алексей Петрович поставил нынче у
него соглядатаем?
В вельяминовский терем Никите теперь ход был и вовсе закрыт. И что
там творится и как живет Наталья Никитишна, которую, слышно, нынче
собирался засватать некто из городовых бояринов, Никита узнавал только по
слухам, от челяди, гадая: неужели Василь Василич захочет отобрать у него,
Никиты, его неземную любовь?
А Василь Василич мог! В гневе, в злобе, в обстоянии, разуверясь в
нем, да и попросту... Попросту! Не давал же он Никите ни намека, ни знака,
что будет беречь для него Наталью Никитишну? Не давал!
Дыхно первый понял муку своего старшого. Ночью, в стороже, на
городской стене, поглядывая в синюю тьму, чуть разбавленную там и сям
огоньками из окошек посадских хором, под слепящим, хлопьями, снегом,
Никита рассказал ему все начистоту. И как тут быть - придумал Матвей. Сам
разыскал того боярина-жениха, повестил, якобы злобы ради, что Никита ходит
отай по ночам к Наталье Никитишне и оттого-де Вельяминов и спешит сбавить
с рук загулявшую вдову. Никиту он заставил перелезть через ограду
вельяминовского двора на глазах у затаившегося боярина и долго потом
отговаривал дурня, пожелавшего вымазать дегтем вельяминовские ворота.
Помолвка расстроилась.
Но Никита с тех пор ходил сумрачный и хмурый, единожды, утаясь от
друзей, в самом деле залез на женскую половину вельяминовского терема,
пробрался на гульбище, выждав час, поцарапался в знакомое окно.
- Кыш, кыш, проклятая! - раздалось по-за оконницею. Никита откинулся,
распластавшись по стене. Вскоре осторожно хлопнула тесовая дверь,
выводящая из верхних сеней на глядень. Наталья Никитишна вышла, как была,
в тоненьком домашнем распашном саяне, закутав голову и плечи в серый
пуховый плат, и почти не удивила, найдя вместо кошки Никиту. Он молча взял
ее за нежные плечи, притянул к себе, неистово стал целовать в губы, щеки,
глаза, нос.
- Сумасшедший! Бешеный! - шептала она между поцелуев. - Увидят -
погинешь сам и меня опозоришь навек!
Приодержавшись, сжимая ее запястья огрубелыми руками, Никита,
стыдясь, шепотом, косноязычно, признался в сотворенной пакости. Она
выслушала, всхлипнула, закусив губу, засмеялась, дернула его за долгие
волоса раз, другой...
- А опозорил бы? А коли доведут Василь Василичу али дяде расскажут?
Глу-у-у-пый! - протянула и ткнулась ему в грудь лицом. Прошептала: - И зла
нет на тебя! Постой! - резко отпихнула Никиту, прислушалась, шепнула: -
Прощай! - И уже у двери молвила вполголоса с нежданною властною твердотой:
- Коли слава пойдет, зарежусь! Так и знай!
Никита тихо спустился с гульбища, пал в мягкий снег. Знакомый
вельяминовский пес подбежал и, обнюхав Никиту, вильнул хвостом...
Все ж таки обошлось. Не посмел, видно, незадачливый жених позорить
великого боярина московского. А Никита с того дня долго ходил сам не свой,
все выспрашивал да выведывал, не веря уже, что не погубил поносной молвою
своей любви.
Станята попал в Троицкую пустынь уже спустя месяц после того, как
было торжественно, в присутствии епископа Афанасия и Алексиевых посланцев,
прочтено послание Филофея Коккина и совокупным советом братии приговорено
устроить в обители общее житие.
За торжествами, за ослепительным - в лесной глуши, среди тяжких
крестьянских трудов и сурового подвижничества - явлением патриаршей воли -
посланием, обращенным к ним от самого главы церкви православной, за всем
этим как-то и не восчувствовалось, не было понято даже, на что они идут,
что приняли и к чему направляет их теперь игумен Сергий. Вернее сказать,
понимали немногие. Архимандрит Симон понимал. Понимал, принимая безусловно
все, что делал и велел наставник, Михей. Понимал Сергиев замысел и
Андроник. Но уже брат Стефан, чуял Сергий, не понимал всего, что должно
будет приять ему на себя с устроением общего жития - не понимал всей меры
отречения.
Впрочем пока, за заботами созидания, все прочее возможно было
отодвинуть и отложить до удобнейших времен.
Место для трапезной в два жила (нижнее отводилось под амбар и
житницу) и для поварни рядом с нею Сергием было продумано заранее. Невдали
от храма, но и в безопасном отстоянии от него, над обрывом, с которого
открывался озор на рдеющую, многоцветную чашу, прорытую извивами Кончуры и
Вондюги, и на далекие за нею лесные заставы, среди коих там и сям уже
появились недавние росчисти крестьян, подселявшихся к новой обители.
Славное место! Радостное глазу, каковым и должно было быть месту сходбища
братии в час общей трапезы. Лес был приготовлен и доставлен к монастырю
загодя.
Сергий не дал ни себе, ни братии и дня лишнего сроку. Назавтра же
после торжеств с раннего утра в обители стучали топоры. Сам игумен,
подоткнувши полы, уже стоял с секирой в руках, нянча первое бревно -
нарочито избранный свилеватый осмол под основание трапезной, и продолжал
работать не разгибаясь, пока не созвонили к заутрене.
Ели они, начиная с этого первого дня, все вместе в ближайшей избе, не
растаскивая еду по кельям, как это было еще позавчера. Все иноки, кроме
больных и самых ветхих старцев, все послушники, все, кто пребывал так или
иначе в монастыре, были им разоставлены по работам. Самые маломочные драли
и подносили мох, и первая хоромина новой общежительной обители росла на
глазах, подымаясь все выше и выше. Рубили уже с подмостий, клали переводы
нижнего жила. В Сергия словно вселился кто - не скажешь, бес, коли речь
идет о праведном муже, но и человеческой силы недостало бы никакой
работать так, как работал он, не прерываясь день ото дня, из утра до
вечера...
Станька подъезжал к Троицкой обители с грамотою Алексия за пазухой,
и, как ни мало провел он времени здесь, сердце билось незнакомо-тревожно.
Словно к забытому дому ворочался он теперь на гнедом господском коне...
Уже пошли знакомые колки и чащобы, в эту пору под белым осенним небом
настороженно-молчаливые. Лес уже облетел, готовясь к зиме, и первые белые
мухи медленно кружили в ясном холодеющем воздухе вокруг угрюмо насупленных
елей. Издали доносило звонкий перестук топоров. Подымаясь в стременах,
Станька тянул шею: вот покажется на урыве горы серая маковица, вот
отокроются кельи, прячущиеся под навесом еловых лап...
Дорога вильнула, пошла в гору, и Станька, вымчавши на угор, даже
приодержал коня. Обители он не узнал. Не узнал даже и места. Расчищенный
от леса, высоко вздымался взлобок Маковца, и на взлобке том возносила
шатровые кровли в белесое небо новая, слегка только посеревшая просторная
и высокая церковь. А за нею, на краю обрыва, виднелось другое монастырское
строение, свежее, желто-белое еще: долгая хоромина на высоком подклете, с
готовой обрешетиною кровли, только что не закрытая тесом или дранью, а
невдали от нее еще одна, приземистая, клеть, как понял он по высокому
дымнику - поварня.
И тын был отодвинут и поновлен, и кельи стояли не так, и под
новорубленою хороминою все было бело от щепы, и не было уже и следа той
прежней потаенной укромности, о коей вспоминал он в пышном каменном
Цареграде. Теперь вся обитель вышла на свет и простор, потянулась вверх,
раскинулась вширь, словно бы отразив на себе дальние замыслы владыки
Алексия.
Станята рысью подъехал к ограде, спешился. Его встретил брат, несущий
беремя моха, принял коня. Сергий, как он объяснил, был на подмостях, на
кровле строящейся трапезной, и Станька, скинув дорожный суконный вотол, не
долго думая, полез туда.
Наверху кипела работа. Уже укладывали долгие, тесанные из цельных
стволов доски кровли, упирая их в лежащие на курицах потоки. Доски клали в
два ряда, прослаивая берестой. Оба брата, Сергий и Стефан, были тут с
топорами в руках. Сергий улыбнулся, озрел Станяту с головы до ног, отставя
топор, принял и просмотрел грамоту, передал подошедшему Стефану, повестил
Станяте, что трапезовать станут через недолгое время, а пока пусть он
отдохнет в келье. Но Станька, зная норов Сергия, поискал глазами свободную
секиру и, скинув зипун и подсучив рукава, принялся за работу.
Кровлю закрыли с какою-то незаметною быстротой. Снизу ударили в било
как раз, когда клали последнюю тесину, и Станька, вылезши на кровлю,
закрывал за собою лаз, чтобы спуститься потом наземь по приставной,
долгой, в одну тетиву, с короткими перекладинами лестнице.
Совместная трапеза крепко пахнущих, уработавшихся мужиков (сейчас все
они гляделись больше плотницкою дружиной, чем собранием иноков) была не
внове для Станьки, и он, посылая ложку за ложкой в рот, зорко оглядывал
председящих, узнавая старых знакомцев и знакомясь с новыми находниками
монастыря.
Отстояв сокращенную до предела службу, Станята вновь взялся за
наточенный топор. Тяжелый охлупень лежал уже на земле вдоль стены, и
скоро, зачистив и уровняв паз, начали, приподымая вагами, заводить под
него веревки. Впрочем, уже смеркалось, и, все подготовив, подымать
охлупень порешили завтра из утра.
Вновь ударило монастырское било, призывая тружеников к молитве. За
вечернею трапезой Сергий попросил его рассказать братии о Цареграде.
Станята смутился поначалу, сбрусвянел, но, начавши сказывать, оправился,
речь его потекла бойчее и бойчее, и вот настал тот миг, когда притихла
братия, остановилось движение ложек и все глаза оборотились к нему.
Станяте хорошо было говорить. Побывши сам в Сергиевой обители, он знал,
что должно занимать более всего затерянных в лесной глуши монахов, и,
сказывая, словно развернул перед ними шитую дорогую парчу, живописуя и
град Константина на холмах, и виноградники, и каменные дворцы, и море, и
многочисленные святыни великого города. Понявши немую просьбу Сергия, не
обошел и общежительное устроение тамошних монастырей, после чего заговорил
об ином - о спорах и сварах греков между собой, о турках, захвативших
Вифинию, о трусе, свидетелем коего был он сам, когда земля сбивает с ног и
дома разваливаются, точно кучи пересохшей глины, о Галате, о фрягах и
франках, о развалинах Большого дворца рядом с Софией, о борьбе Алексия с
Романом, торговле должностями и подкупах... Сам не думал Станята, что
таково складен получится у него рассказ!
Потом, когда он кончил, еще долго все сидели немые, очарованные и
встревоженные зримою гибелью великого города, который для многих был до
сей поры почти сказкою или сказанием из житий, вечным городом, с которым
ничто никогда не может случиться, как не ветшают и не гибнут волшебные,
небылые города...
Сергий повел его ночевать в свою келью; уже когда помолились на ночь
и улеглись и погасили, опустив в воду, последний огарок лучины, Станята
негромко окликнул Сергия, решивши вопросить наставника, ежели тот восхощет
сего.
- Отче! - позвал он в темноту. И, почуяв Сергиево одобрение,
продолжал, приподнявшись в темноте на локте с твердого ложа (спали они с
Михеем прямо на полу на расстеленных кошмах): - Скажи мне, почто таково? У
греков словно бы и всего поболе, чем у нас: и народу, и мастеров добрых, и
ученых мнихов, и доброй славы старопрежней, и богатства еще есть немалые,
- дак почто не возмогут они себя хотя от турок спасти? Наши бояре тоже
немирны между собой, дак как-то по-иному словно!
- Думай, Леонтий! - протяжно отзывается Сергий, называя Станьку его
христианским, крестильным именем.
- Скажешь, отче, основа всего в духовных силах, а не в богатств
стяжании? - догадывает Станята.
- Возможет народ сам себя принудить к подвигу, - строго возражает
Сергий, - воскреснет еще и не в толикой беде! Не возможет - не помогут ему
ни ученость, ни богатство, ни множество людское...
- А мы?!
Сергий, почуялось, чуть улыбнулся в темноте, отмолвил вопрошанием:
- А ты, Леонтий, како сам о себе - возможешь?
Станята, подумав, отмолвил осторожно:
- Владыка Алексий, мыслю, был доволен мною! Многажды и сам об этом
говорил.
- Вот, Леонтий! Ежели каждый возможет хотя посильное ему совершить и
свершит, то воскреснет Русь. А ежели сожидать иньшего спасителя себе, как
по рассказу твоему ныне у греков, то не помогут ему ни митрополит Алексий,
ни троицкий игумен Сергий! - Он еще помолчал и докончил: - Пока не
свершены деяния, коими определит грядущее, до той поры и неможно
предсказать будущую нашу судьбу! Мыслю землю языка нашего способною к
подвигу, а что свершим - ведает токмо Господь! Спи, Леонтий, из утра
охлупень подымать!
Станята уезжал к вечеру второго дня, все еще переживая - в плечах, в
руках, в веселой дрожи всего тела, - как двигалось, медленно отрываясь от
земли, неохватное бревно, как трещали, прогибаясь, покаты, как, зацепивши
за свес крыши, долго не двигался охлупень и даже едва не поплыл вниз, как,
наконец, подоткнув вагами, вздернули и, тяжело оборачиваясь, бревно
поползло в веревочных петлях вверх по кровле, и как принимали, и как
сажали, выдирая одно за другим долгие ужища и потом выбивая клинья,
приздымавшие охлупень над коневым бревном... И как он сам, выбивши
последний клин, озорно шел, ликуя, по охлупню и холодный ветер задирал ему
рубаху и развеивал волосы, остужая разгоряченное и счастливое чело, и
далеким-далёко виднелось сверху - до окоема, до края небес, словно вся
московская, укрытая лесом земля простерлась у него под ногами!
<Выстоим, выстанем! Не греки же мы! - пело у него в душе. - И Сергий
прав: не баять, а делать, творить над
...Закладка в соц.сетях